«Диванная» комната в доме Воронцовых. По трем стенам — широкие пестрые ситцевые диваны покоем. Перед средним диваном — овальный стол, на нем целый сноп полевых цветов. Над столом высоко — квадратное окно с пестрой ситцевой драпировкой в тон обивки. Возле двери, в углу — старинный ореховый шкапчик с зеркалом. Над боковым диваном — полка с книгами. Между первым и вторым действиями прошло три дня.

Явление первое

Мэри и Римма, в домашних светлых платьях, несколько детского покроя, с широкими цветными кушаками-шарфами (у Риммы поярче), полулежат на диванах. Серенький денек; дождит.

Мэри. Я по твоим письмам совсем другим представляла себе Михаила Сергеевича… Каким-то увальнем, медведем.

Римма. Да? Ну, ведь ты знаешь, что такое мои письма… Я и вообще-то в правописании слаба… (Смеется.) Жду не дождусь, когда букву «Ъ» упразднят? А тут столько событий зараз. Ведь Левка меня от супруга буквально выкрал…

Мэри (с любопытством). Ну? Как?

Римма. Да так, очень просто. Я под Новый год в театр поехала, да оттуда с ним на поезде, прямо на Урал. Ищи там, в сугробах… А супруг меня добродетельно дома с шампанским дожидался. (Смеется.)

Мэри. А тебе не было жаль… так… порвать отношения с мужем?..

Римма. Ну, какие там отношения… Одна шелуха оставалась…

Мэри. Да как же ты с Михаилом Сергеевичем познакомилась?

Римма (лаконично). В поезде.

Мэри (удивленно). Как в поезде?

Римма. Возвращалась из Ялты осенью домой, одна. В вагоне — мамаша с детками, два гимназиста и какая-то руина с красными лампасами… Тоска адская… Вдруг, в Лозовой, садится этот самый сэр, элегантный, предупредительный. Сразу разговорились, потом обедали вместе в салоне… Ну, и так…

Мэри. Ну, а потом?

Римма. Он мне свой адрес записал на конфектной коробке и телефон, а я домой приехала, тут супруг, «дела домашние», — коробку Саша, конечно, выбросила, и потеряла я сеньора Левченко из виду… Потом, уж в октябре, встречаю в балете. Обрадовалась ему страшно, проводил он меня домой… Потом уж пошли встречи, то в театре, то в кафе, то у общих знакомых, то на выставках… И знаешь, чем он меня больше всего пленил? Всегда он какой-то праздничный, бодрый, смелый, «на все готов», как говорят английские бойскоуты. С ним никогда не видишь будней жизни, никогда не распускаешься. А работать умеет… Все ночи за проектами просиживает… Ведь это у него за два года первый настоящий отпуск…

Мэри (задумчиво). Как странно, в поезде… Обычно такие нахалы…

Римма. Все это, деточка, старье, предрассудки, — я уж давно с ними не считаюсь. Я ведь уж пожила на свете, — так знаешь, к чему пришла?

Мэри. Ну?

Римма (говорит оживленно, с жестами). Собственно, это я от Левушки, — это он мне внушил. Ну, видишь ты, — жизнь, ее явления, движения всякие представляются мне в виде концентрических кругов в воде… Кто-то, неведомый, бросает по временам в спокойную глубину воды — сферу одновременно и движения, и застоя — камень, побольше, поменьше, — вода взбаламучивается, набегают круги, разбегаются, шире, дальше, — на воде необычное смятение, движение, оживление. Потом успокоится, — снова тишь да гладь, — мертвечина, плесень, обычное… И вот эти моменты — заметь, это всегда только моменты в сравнении с длительностью застоя, — и надо ценить выше всего на свете. В них радость, блеск, жизнь, — вся яркость и неизбывность всплеска, метаморфозы, окрашивающие целые столетия и эпохи отблеском своего пламени, искрами своих лучей… Так и в нашей личной, частной, маленькой жизни. Но тогда уже не надо считаться ни с какими предрассудками, надо отрешиться от всего старого, привычного, рутинного, ничего не жалеть, забыть обо всех сантиментах и носовых платках, быть, если хочешь, жестокой, упорной в достижении цели…

Мэри. О, как все это не для меня. (Задумчиво.) Ты знаешь, Римма, я часто о себе думаю — должно быть, я по ошибке теперь на свет родилась… В разговорах, вкусах, отношениях с людьми, — все кажутся Мне такими неимоверно чужими, такими неимоверно Грубыми. Гавриил надо мною часто трунит — говорит, что когда я выхожу, мне надо лицо завешивать непроницаемой вуалью от человеческой грубости…

Римма. Ну, ты всегда была недотрогой, мечтательницей. Помнишь, как тебя еще гимназисты прозвали Мимозой… (Потягиваясь). Милая Мэричка, ты все еще та же детка, какой была в гимназии. Ты меня извини, — но что это у тебя за отношения с мужем? Какое-то миндальное молоко… (Твердо.) Мужчина должен быть или любовником, или товарищем, или господином, или рабом, а это что? Он тебе отец родной, что ли?

Мэри (вспыхнув). Я Гавриила очень уважаю и люблю. Он — замечательный человек, умный, чуткий, нежный… Если бы ты знала, сколько он перенес, сколько выстрадал… Видишь, мне очень трудно объяснить тебе наши отношения… Даже слова трудно подыскать… нужны какие-то полутона… как в музыке… Мы и ссоримся часто, разно на многое смотрим, а все же… он мне — какой-то родной и единственный… (Горячо.) Никогда, никогда я бы не могла его оставить и никого другого…

Римма (мягко). Детка дорогая, это все очень хорошо, но как-то нежизненно, отвлеченно, книжно… Где вы живете — на облаках, что ли? В отношениях людей надо больше ясности, определенности, — ну, говоря грубо, больше материальности, больше плоти…

Мэри (затыкая уши). Не говори мне этих слов. Я не хочу, чтобы моя умница, Риммочка, говорила пошлости, какие позволительно только дамскому доктору…

Римма (вставая, ходит по комнате). Нет, Мэри, я и сама не выношу пошлости, но в твоих отношениях к жизни меня всегда поражала какая-то странная оторванность, утопичность, самообман, самогипноз какой-то. И это всегда твое пренебрежение к плоти, к телу, к тому, на чем, в конце концов, зиждутся наши бедные земные радости. Я расскажу тебе случай, который тебя повергнет в ужас, — оговорюсь заранее. Раз зимою, когда у меня особенно обострились отношения с супругом и все на свете осточертело, поехала я одна в оперу. Рядом со мною в кресле — изящный сэр, монокль, смокинг, — англичанин, как потом оказалось. Одет шикарно, и физиономия такая — презабавная… Сразу мне в душу вонзился… Сидим плечом к плечу, — мечтательный полумрак, там арию Надира какой-то тенор сладкогласный выводит, оркестр замирает, а он — на меня уставился в упор и весь акт и не взглянул на сцену. В антракте, возвращаюсь я на свое кресло, — под муфтой — его карточка визитная, и определенно: где, когда и прочее… Ты возмутишься, назовешь это скандалом, каботиниством, — могло бы быть и так. Но представь себе, что на другой день я встретила его за файв-о-клоком в «Паласе», и мы провели с ним неделю… Это была сплошная музыка, — какая-то благоуханная поэма, сотканная из преклонения, нежности, благодарности. (Убежденно.) Никто, никогда из всех моих светских поклонников, художников, артистов, с которыми мы бессмысленно болтаем целые вечера в гостиных, — не смог бы мне дать того, что этот безвестный чужестранец, какой-то заезжий коммерсант…

Мэри (делая движение). Римма…

Римма (взволнованно, останавливаясь на ходу). Разве можно передать это словами? Надо почувствовать настроение этого вечера, тогда, когда, в полумраке, под эту музыку, мы, совсем не зная друг друга, увидясь, быть может, в первый и последний раз в жизни, с каким-то инстинктивным доверием двух жаждущих тел…

Мэри. Римма… Ради Бога…

Римма (опускаясь на диван, устало). Простите, госпожа Мимоза… Нет, Мэри, тебе этого не понять. Ты, которая никогда не изменяла… Но я, любя тебя так, как только можно любить друга, от души желаю тебе, ценою твоего спокойствия, ценою благополучия всех твоих близких, какой-то встряски, передряги, которая заставит тебя проснуться, раскрыть глаза, ощутить радость мгновения во всей ее полноте. (Шутливо напевает.)

Дитя, торопись, торопися…
Помни, что летом фиалок уж нет.

Мэри. Нет, Римма, я бы так не могла. Мне всегда чудилось какое-то страшное несоответствие между близостью физической и духовной. Какое-то огромное оскорбление, какая-то невероятная грубость в близости ко мне, в сущности, совершенно чужого человека. Я много об этом думала и верю, что когда-нибудь все это переменится, — как, не знаю, но только будет все иначе — красивее, цельнее, углубленнее. Люди поймут, что в основе физического влечения заложена какая-то огромная тайна, освящающая человеческие отношения. Почему этот — именно этот человек, а не другой, — эти губы, эти глаза, а не другие… Вот Гавриил увлечен сейчас своей теорией перевоспитания человечества. Он думает, что все огромное зло нашей жизни проистекает из того, что нас в корне ложно воспитывают, что мы все — мелкие эгоисты, боимся лишений, бежим от страданий, тогда как радость и страдание — родные сестры и не должны чуждаться друг друга. (Вдохновенно.) Преодолеть все тяжелое, победить все темное, принять без ропота и без боязни крест жизни, — и вознести надо всем Бога своей души, — вот в чем задача будущего, истинного человечества. А мы — только мост к этому будущему и должны терпеть, страдать и расчищать путь иному, светлому…

Римма. Браво, браво, Мэричка… Тебе бы прямо лекции читать в университете Шинявского… Однако (смотрит в окно), что же это, дождь на весь день зарядил… (Зевает.) Какая тоска.

Мэри (обнимая ее). А я так рада дождю, — хоть удилось вдвоем побыть… а то целых три дня…

Римма. Как этот романс, который ты пела вчера?

Мэри. «Среди роз» Грига. (Напевает.)

В гробу неподвижно младенец лежал,
И мать повторяла, рыдая над ним:
«Мой сын — среди роз, среди ро-оз»…

Этот и Шопена «Грусть» — мои любимые. (Поет.)

Жаль мне себя, — своих погибших грез…

Римма. Уж очень меланхолично, печально… Ты, Мэри, в твоем Питере совсем декаденткой сделалась… (Идет к двери.) Куда же наши кавалеры делись? Левушка… Ау…

Мэри (задумчиво). Печаль — хорошо, печаль — Красиво… (В дверь легкий стук.) Войдите…

Явление второе

Те же и садовник Павел.

Павел (топчется мокрыми сапогами у двери). Так что, барин, Михаил Сергеевич, виноград изволили в лесу накопать для барыниного балкону… Когда сажать прикажете?

Мэри (вспыхнув). Какой виноград? Куда?

Павел. Так что, они сегодня с шести часов в лесу, накопали целую охапку. Оно бы в дождь сажать способнее, да я созвал баб на клубнику…

Римма (вскакивая). Узнаю Левку… Ты, Мэри, вчера в лесу восхищалась этими лианами дикого винограда, вот тебе и результаты…

Мэри (растерянно). Неужели… Ведь я только сказала, что хотела бы у моего балкона…

Павел (мнет фуражку). Так что, дозвольте до послеобеда посадку…

Мэри. Конечно, конечно, голубчик… Когда вам удобнее…

Павел. Покорнейше благодарим. (Уходит, осторожно ступая.)

За дверью крик Кирилла.

— Сколько раз тебе, болван, говорено, — с мокрыми сапогами не лезть.

Явление третье

Мэри, Римма, Гавриил, Кирилл, Левченко.

Кирилл (радостно Римме) А мы вас с Гаврюшей добрых четверть часа ищем… Я уж и в беседку бегал. Лодка готова…

Левченко (целует руку Мэри). С добрым утром, Мария Александровна.

Гавриил. Как, разве вы еще не виделись?

Римма. Тсс… Левушка сегодня захотел быть рыцарем, заслужить шарф Прекрасной Дамы… (Левченко.) Сэр, — ваша головная боль?

Левченко (слегка смущенный). Прошла безвозвратно. Рекомендую всем единственно верный способ избавиться от мигрени, неврастении и прочего, — вставать ежедневно в шесть утра и работать в лесу…

Мэри. Да, наша городская жизнь…

Гавриил (с любопытством). А, вы сегодня работали?

Римма (слегка насмешливо). О, и как продуктивно… Сейчас Павел приходил жаловаться, что инженер Левченко успел за одно утро свезти весь лес в имение…

Гавриил. Ничего не понимаю…

Римма. Наши планы на сегодня, кажется, разрушены коварным неприятелем — дождем. Что ж, господа, давайте хоть чай пить, с горя…

Мэри. Я велю сюда подать. Здесь как-то интимнее… Да, Римма?

Римма. Восхитительно…

Мэри. Да что-то Глаша не торопится. Кирюша, распорядись…

Кирилл уходит.

Явление четвертое

Те же без Кирилла и Глаша.

Глаша вносит чай на подносе, расставляет на столе, где стоит букет, и в конце явления уходит. Все теснятся вокруг стола, тихо переговариваясь.

Мэри (во время суеты тихо Левченко). Я очень тронута…

Левченко (тихо, целуя ее руку). Я так счастлив, что мог…

За дверью голоса Кирилла и Анны Павловны.

Кирилл (за дверью). Мама, право, ты балуешь этих обормотов…

Анна Павловна. Ах, Кирюша, как же…

Явление пятое

Те же, без Глаши, Кирилл и Анна Павловна.

Анна Павловна. Что это вы, милые, словно цыплята в клетушку запрятались? Что ж, у нас столовой нет, что ли?

Мэри. Это я затеяла… Здесь уютнее…

Левченко (за нею). Интимнее.

Гавриил (Кириллу). Ну, что опять вышло?

Кирилл. Да, вот, мама мне все хозяйство портит. Кончали бабы в 8, а теперь она их в 7 отпускать распорядилась. Начинаем в 6 и кончаем в 7… Неслыханно… Так — ни у кого… Прямо разврат…

Анна Павловна (оправдываясь). Бабы просятся — говорят, ребят прибрать некогда…

Римма (кокетливо Кириллу). А вы — строгий хозяин? Перун-громовержец?

Кирилл. В хозяйстве нужна система, дисциплина, — иначе это просто дилетантство… (Громко.) Я в деревне вырос и мужиков как свои пять пальцев знаю. Им пальца в рот не клади — откусят.

Все смеются.

Анна Павловна (тихонько Римме). А сам мужику — последнее зерно готов ссыпать…

Гавриил (Левченко). Все дело в перевоспитании, как я уже вам говорил.

Левченко. Дорогой Гавриил Алексеевич, я с вами не совсем согласен. Вы находите, что нежизнеспособность нашей интеллигенции зависит от ее неустойчивости, неуменья и нежеланья преодолевать Известные моральные и физические лишения. Но я опрошу вас, — разве народ наш не страдал, не преодолевал, бесконечно, безысходно, веками, муки горше крестных? И каковы результаты?

Гавриил. Вы сказали… безысходно — c'est le mot. Именно — безысходно, безропотно, изумляя своим многовековым терпением народы и нации… Но не то требуется, поймите… Надо именно исход — не безысходность. Я смотрю гораздо шире. Глубоко убежден, что путь к совершенству, к идеалу, — если он только осуществим, — лежит через страдания, через Голгофу… Ничто так не очищает, не возвышает душу человеческую… Поэтому мне глубоко ненавистна вся эта квазиевропейская, мещанская «культура» берлинского жанра, все эти автобусы, автомоторы, машинки, подставки, имеющие целью избавить человека от всякого еле ощутимого неудобства и превратить его в автомат, нажимающий кнопки, — одну для рта, другую для ног, третью для рук… (Ходит по комнате, заложив руки в карманы.) В этом я вижу великую грядущую особенность России, что она найдет другой путь к свободе духа — никогда не создаст себе фетишей из вещей и быта. Дело не в том, — прожить ли жизнь с большим или меньшим комфортом, в рабстве у «вещей» — идеал всей мещанской Европы, а в том, чтобы прожить достойно, выявляя в каждом жизненном конфликте, общественном, личном, семейном, наивысшую степень человеческой духовности. Технический прогресс — вот идеал, вот все устремление мещанства… Материализм забил, чрезмерно упредил духовность — вот в чем трагедия современности. (Левченко внимательно слушает. Мэри и Римма шепчутся на диване.) Люди не хотят понять, что в силу неизбывных противоречий жизни, из коих первое — смерть, цель человечества не должна заключаться в достижении счастья. И что знаем мы вообще о счастье? Ведь то, что считалось радостью вчера, — потускнело сегодня, и счастье для меня — может быть несчастьем для Павла, Ивана и прочих… Нет никакого счастья, общего для всех. Мы можем только стремиться к достойному отношению к жизни и смерти — вот на что следует устремить внимание человечества… Нужны великие потрясения — война, революция, мировое землетрясение, — какая-нибудь колоссальная катастрофа, кровопролитие, несчетные жертвы, чтобы человечество спохватилось и поняло наконец, что оно на ложном пути. Мы, гуманисты, знаем, в каком мы живем зле, знаем, что лежит в основе всякого переворота, — страстная жажда очищения, великая тоска по идеалу.

Анна Павловна (вздыхая). Верно ты все говоришь, Гаврюша…

Левченко. Ненавистное вам мещанство — тоже ведь палка о двух концах… Все это, пожалуй, гораздо сложнее и запутаннее, чем нам кажется. Ведь это бюргерство покрыло Западную Европу сетью железных дорог, ввело всеобщую грамотность, рациональное сельское хозяйство, поняв, что элементарная культурность и благосостояние государства — синонимы… Посмотрите, — если вспыхнет война, как Отчаянно ринутся все эти бюргеры защищать свои Очаги, именно в силу этого обожания своего мещанского уюта. А у нас, где же этот технический прогресс? Все, что вы сказали, если и справедливо, то только в отношении Европы. У нас же чудовищная Техническая отсталость, разрешающая нам только униженно тащиться в хвосте Европы. Все наши неимоверные природные богатства лежат до сих пор под спудом… Я, как инженер, знаю, каких трудов стоило раскачать нашу горнопромышленность на Урале… Победить нашу органическую инертность…

Кирилл. Совсем не так безнадежно. Дайте мужику, во-первых, всеобщее образование, во-вторых, мелкий кредит и кооперативы, в-третьих, народные дома и читальни, — и вы через десять лет не узнаете наших лапотников…

Римма (Кириллу). О, да вы только кажетесь Громовержцем… А на деле — пай-мальчик… (Категорически.) Нет, впрочем, вы — Бова-Королевич…

Анна Павловна (с гордостью). Кирюша-то наш в земстве за грамотность — изо всех первый. (Тихо Римме.) А у вас деток своих нет?

Римма (небрежно). Был один мальчишка, да дрянь, отдала его в морской корпус.

Гавриил. У нашего несчастного народа все есть: и способности, и смекалка, и охота, надо только дать, — понимаете, дать ему возможность получить познания, дисциплинировать ум…

Левченко. В этом я с вами глубоко согласен. В моих поездках в глубь России, постоянно наталкиваясь на всевозможные экономические дефекты, я только одному поражаюсь…

Римма. Господа, помилосердствуйте… Вы здесь прямо заседание «Вольной экономии» устроили. (Подходит к окну.) Ура… Дождь кончился… Сейчас солнышко выглянет… Едем на лодке на тот берег — в сосновый бор…

Мэри (Левченко). Едем? Вы обещали грести…

Левченко (весело). «Всегда готов»…

Кирилл. Молодчина… (Римме.) Я вам завидую…

Римма. Это его девиз… Господа, я вам выдам секрет. (Подбегая к Левченко и взъерошивая ему волосы, смеясь.) У инженера Левченко, как у Самсона, вся сила в его шевелюре… Стоит только ему во сне ее обрезать, — и пропал мальчик…

Все смеются. Левченко смущенно отстраняет Римму.

Римма. Идем… (Запевает.) «Allons, enfants de la Patrie».

Кирилл (Римме, поднимая оброненный ею платок). Какие это у вас духи?

Римма. «White Rose»… (Лукаво взглядывает на Мэри.) Я с некоторых пор признаю только английские…

Мэри. А ты, Гавриил? Останешься?

Гавриил. Да, мне что-то нехорошо…

Мэри подходит к нему, целует его в голову.

Шумно уходят все — Кирилл, насвистывая «Из-за острова на стрежень», — кроме Гавриила и Анны Павловны.

Явление шестое

Гавриил, Анна Павловна, Аглая Семеновна.

Аглая Семеновна (просовывая в дверь голову). Гавриил Алексеевич, вы диктовать еще будете?

Гавриил. Ах, простите, Аглая Семеновна, сейчас приготовлю следующую главу. Попрошу вас минут через десять… Мама, дай мне порошок от головы…

Анна Павловна. Сейчас, сейчас, батюшка, тебе в кабинет принесу. Да ты уж второй день невесел…

Гавриил. Голова у меня болит невыносимо… (Уходит.)

Явление седьмое

Анна Павловна, Глаша.

Анна Павловна. Не нравится мне эта шмыгала… Чуть что — нос в дверь, нюхает… Пойти Гаврюше порошки поискать… (Уходит.)

Явление восьмое

Глаша убирает со стола. Аглая Семеновна, оглядываясь и видя, что никого нет, быстро идет к столу, мажет на хлеб варенье и торопливо ест.

Аглая Семеновна. Глаша, вы мою записочку Кириллу Алексеевичу на стол положили?

Глаша (небрежно). Положила.

Аглая Семеновна. На машинке написано, — он не догадается, от кого… Ну, я ему хорошо там эту ломаку расписала… Вы, Глаша, не говорите, от кого…

Глаша. Что ж это вас, барышня, с собой гулять не взяли?

Аглая Семеновна (скрывая обиду). Мне надо с Гавриилом Алексеевичем заниматься. Да я вовсе и не желаю… Мне совсем не интересно… Смотреть, как эта крашеная Кириллу Алексеевичу глаза строит, а ее-то муженек около Марии Александровны тает… Я — девушка серьезная, я всего этого…

Глаша. А зачем барину молодому записки пишете? Поди, через день по письму…

Аглая Семеновна (вспыхнув). Это не ваше дело, Глаша. Я ему пишу не какие-нибудь глупости…

Глаша (дразня ее). Вот-то вы и курсы покончили, И по-всякому пишете, а не возьмет вас никто замуж…

Аглая Семеновна. Дура. Может быть, я и сама не хочу…

Глаша. То-то не хотите… А вот нашей барыне, хочешь — не хочешь, чего, чего зимой ни присылают и знакомые, и незнакомые… И писем, и цветов…

Аглая Семеновна (жадно). Ну, и что ж, — она принимает?

Глаша (степенно). Как от кого, с разбором… А больше — письма посыльному обратно, а цветы — в магазин…

Аглая Семеновна. Мужчины — дураки. Им бы только рожицу смазливенькую да ха-ха, хи-хи… А серьезную девушку… и не замечают… (Рассматривает себя в зеркало.) Чем я хуже этих красавиц?

Аглая Семеновна уходит.

Глаша. То-то, больно им твоя серьезность нужна. А сама к зеркалу так и липнет. Коки завивает. Туда же, — дурында… Куда ей с нашими сравниться. (Уходит с подносом.)

Явление девятое

Левченко и Мэри быстро входят, споря.

Левченко. Нет, кроме шуток, Мария Александровна… Если вы не перемените ваших туфелек, я с вами не ездок… Опять заболеете, как прошлый год… Так сыро после дождя… Лодка вся мокрая…

Мэри (садясь на диван). Да ведь высокие ботинки целый час зашнуровывать…

Левченко. Ради Бога… Где ваши ботинки? Ручаюсь, что через пять минут мы их догоним.

Мэри. Вы слишком любезны… Я позову Глашу… Кажется, здесь, в этом шкапчике.

Левченко (вынимает из углового шкапчика высокие ботинки). Дозвольте мне, Мария Александровна… Я вас прошу… Я в одну минуту… (Становится на колени и почтительно, еле касаясь, ловко и быстро шнурует ботинки Мэри.)

Мэри (задумчиво). Откуда вы знаете о моей болезни?

Левченко. О, я все о вас знаю… Римма мне каждый пустяк передает. Знаю, какие ваши любимые книги, как вы любите цветы, какие стихи вы читаете. Даже мечты ваши стараюсь угадать.

Мэри (по-прежнему задумчиво). Да? Я люблю музыку, стихи… А вы? Тоже? (Оживляясь.) Давайте вместе читать… Сейчас… (Подходит к полке с книгами, берет томик в парчовом переплете.) Вот стихи Фета.

Левченко. С каким бы я восторгом, здесь, сейчас… (Вспомнив.) А как же наша компания?

Мэри (вставая). Нет, нет, это не по-джентльменски… Они нас ждут. Идем… (Левченко подает ей тросточку.) Благодарю… Какой вы милый…

Уходят под руку.

Явление десятое

Аглая Семеновна (с тетрадкой в руке). Маркиз с маркизою… Как вам это нравится… Надо будет Гавриилу Алексеевичу написать… На машинке — не узнает, от кого… А то вчера весь вечер музицировали, романсы распевали… квартет изображали. Ночью, при луне, верхом, в амазонках… Сплошной карнавал какой-то. Вот ужо погодите, заварится каша. (Уходит.)