Барак военнопленных — балаган из обгорелых досок, бревен и теса. Человек двадцать пленных. Молча и неподвижно сидя у стены на соломе, Пьер то открывал, то закрывал глаза. Рядом с ним сидел согнувшись Платон Каратаев, маленький человек. Аккуратно, круглыми, спорыми, без замедления следовавшими одно за другим движениями разувшись, Платон развесил свою обувь на колышки, вбитые у него над головой, достал ножик, обрезал что-то, сложил ножик, положил под изголовье и, получше усевшись, обнял свои подогнутые колени обеими руками и прямо уставился на Пьера. Пьер смотрел на него, не спуская глаз.
Платон (певучим голосом, с выражением ласки и простоты). А много вы нужды увидали, барин? А?
Пьер хотел отвечать, но у него задрожала челюсть, и он почувствовал слезы.
Платон (с той нежно-певучей лаской, с которой говорят старые русские бабы). Э, соколик, не тужи. Не тужи, дружок: час терпеть, а век жить… Вот так-то, милый мой. А живем тут, слава Богу, обиды нет. Тоже люди и худые и добрые есть. (Еще говоря, гибким движением перегнулся на колени, встал и, прокашливаясь, пошел на другой конец балагана: послышался тот же ласковый голос.) Ишь, шельма, пришла… Пришла, шельма, помнит… Ну, ну, буде. (Отталкивая от себя собачонку, прыгавшую к нему, вернулся к своему месту и сел. В руках у него было что-то завернуто в тряпке; опять возвращаясь к прежнему почтительному тону и развертывая и подавая Пьеру несколько печеных картошек.) Вот, покушайте, барин. В обеде похлебка была. А картошки важнеющие.
Пьер. Благодарю, милый. (Стал есть.)
Платон (улыбаясь). Что ж так-то? А ты вот как. (Достал складной ножик, разрезал на своей ладони картошку на равные половины, посыпал соли из тряпки и поднес Пьеру.) Картошки важнеющие. Ты покушай вот так-то.
Пьер. Никогда не ел кушанья вкуснее этого. Нет, мне все ничего, но за что они расстреляли этих несчастных… Последний — лет двадцати.
Платон. Тц, тц… Греха-то, греха-то… Что ж это, барин, вы так в Москве-то остались?
Пьер. Я не думал, что они так скоро придут. Я нечаянно остался.
Платон. Да как же они взяли тебя, соколика, из дома твоего?
Пьер. Нет, я пошел на пожар, а тут они схватили меня, судили за поджигателя.
Платон. Где суд, там и неправда.
Пьер (дожевывая последнюю картошку). А ты давно здесь?
Платон. Я-то? В то воскресенье меня взяли из госпиталя в Москве.
Пьер. Ты кто же, солдат?
Платон. Солдат Апшеронского полка. От лихорадки умирал. Нам и не сказали ничего. Наших человек двадцать лежало. И не думали, не гадали.
Пьер. Что ж, тебе скучно здесь?
Платон. Как не скучно, соколик. Меня Платоном звать. Каратаевы прозвище. Соколиком на службе звали. Как не скучать, соколик… Москва — она городам мать. Как не скучать — на это смотреть. Да червь капусту гложе, а сам прежде того пропадае, — так-то старички говаривали.
Пьер. Как, как это ты сказал?
Платон. Я-то? Я говорю: не нашим умом, а Божьим судом. Как же у вас, барин, и вотчины есть? И дом есть? Стало быть, полная чаша… И хозяйство есть? А старики-родители живы?
Пьер. Нет, мой отец умер семь лет тому назад, а матери я и не помню.
Платон. Жена для совета, теща для привета, а нет милей родной матушки. Ну, а детки есть?
Пьер. Нет и детей.
Платон. Что ж, люди молодые, еще, даст Бог, будут. Только бы в совете жить…
Пьер. Да теперь все равно.
Платон. Эх, милый человек ты… От сумы да от тюрьмы никогда не отказывайся. (Уселся поудобнее, прокашлялся, видимо, приготовляясь к рассказу.) Так-то, мой любезный, жил я еще дома. Вотчина у нас богатая, земли много, хорошо живут мужики, и наш дом, слава Богу. Сам-сем батюшка косить ходил. Жили хорошо. Христьяне настоящие были. Случись такой грех. Понадобилось батюшке леску, поехал я в рощу за лесом. Роща-то, она, соколик, чужая, это точно, а только все брали по малости, — барин богатый, роща большая, что ему. Да как на грех попался сторожу. Скрутили меня, соколик, высекли, отдали в солдаты. (Изменившимся от улыбки голосом.) Что ж, соколик, думали горе, ан радость… Брату бы идти, кабы не мой грех. А у брата меньшого сам-пять ребят; а у меня, гляди, одна солдатка осталась. Была девочка, да еще до солдатства Бог прибрал. Пришел я на побывку, скажу я тебе. Гляжу — лучше прежнего живут. Животов полон двор, бабы дома, два брата на заработках. Один Михаила, меньшой, дома. Батюшка и говорит: «Мне, — говорит, — все детки равны; какой палец ни укуси, все больно. А кабы не Платона тогда забрили, Михаиле бы идти». Позвал нас всех, — веришь, поставил перед образа. «Михаила, — говорит, — поди сюда, кланяйся ему в ноги, и ты, баба, кланяйся, и внучата кланяйтесь. Поняли?» — говорит. Так-то, друг мой любезный. Рок головы ищет. А мы все судим: то не хорошо, то не ладно. Наше счастье, дружок, как вода в бредне: тянешь — надулось, а вытянешь — ничего нету. Так-то. (Пересел на своей соломе. Помолчал несколько времени, встал.) Что ж, я чаю, спать хочешь? (Быстро начал креститься, приговаривая.) Господи Иисус Христос, Никола Угодник, Фрола и Лавра… Господи Иисус Христос, Никола Угодник, Фрола и Лавра… Господи Иисус Христос — помилуй и спаси нас… (Поклонился в землю, встал, вздохнул и сел на солому.) Вот так-то. Положи, Боже, камушком, подними калачиком.
Лег, натягивая на себя шинель.
Пьер. Какую это ты молитву читал?
Платон. Ась? Читал что? Богу молился. А ты разве не молишься?
Пьер. Нет, и я молюсь. Но что ты говорил: Фрола и Лавра?
Платон (быстро). А как же? Лошадиный праздник. И скота жалеть надо. (Ощупав собаку у своих ног.) Вишь, шельма, свернулась. Угрелась, сукина дочь.
Повернувшись опять, тотчас же заснул. Наружи слышались где-то вдалеке плач и крики, и сквозь щели балагана виделся огонь; но в балагане было тихо и темно.
Занавес.