В городе было неспокойно: готовились забастовки, происходили патриотические манифестации. В окрестностях города ходили какие-то темные люди и разбрасывали по деревням прокламации, очень безграмотные. Эти прокламации угрожали поджогами, если не станут крестьяне бунтовать. Поджигать будут «студенты», уволенные с фабрик за забастовки. Крестьяне верили. В иных деревнях по ночам они ставили караульщиков, ловить поджигателей.

Стал играть заметную роль в городе Остров. Деньги, взятые у Триродова, он быстро промотал и пропил. Опять идти к Триродову он пока не смел, но на что-то рассчитывал и оставался в городе.

Здесь Остров встретил своего старинного приятеля Якова Полтинина.

Кербах и Жербенев выписали из столицы Якова Полтинина и еще двух черносотенцев. Показная цель выписки этой была — установить связь недавно основанного ими и генеральшею Конопацкою местного отдела всероссийского черносотенного союза с центральными организациями. Цель же, которая подразумевалась, но о которой эти почтенные люди не говорили даже друг другу иначе, как намеками, была та, чтобы с помощью этих троих устроить здесь патриотический подвиг, — попросту, разгром интеллигенции.

Яков Полтинин ввел Острова в семьи патриотов. В городе была компания темных людей, на все готовых. Яков Полтинин ввел Острова и в эту компанию.

В этой-то компании, во время дружеской попойки на квартире у Якова Полтинина, в грязном домишке на окраине города, зародилась мысль украсть чтимую икону из монастыря. Полтинин говорил:

— Драгоценных камней на ней страсть сколько, — бриллианты, яхонты, рубины. Сотнями лет богатство копилось. Матушка-Россия православная усердствовала.

Вор Поцелуйчиков поддакивал ему:

— Никак не меньше, как на два миллиона.

— Ну, приврал, — возражал недоверчиво Остров.

Яков Полтинин с видом знающего говорил:

— Ничего не приврал. Бедно, бедно, на два миллиона, а то и на все три будет.

— А где сбыть? — спросил Остров.

Яков Полтинин уверенно говорил:

— Да я знаю. Дадут пустяки, сравнительно, а все-таки с полмиллиона заработаем.

Посыпались кощунственные шутки.

Яков Полтинин давно уже таил мысль устроить нечто грандиозное, от чего заварилась бы каша. Убийство полициймейстера произвело, правда, сильное впечатление. Но все ж таки это не было нечто столь значительное, как Якову Полтинину хотелось бы. Украсть и уничтожить чудотворную икону — вот это настоящее дело! Яков Полтинин говорил:

— Непременно на социалистов-революционеров подумают. Экспроприация в партийных целях, не без того. Нас никто и подозревать не станет.

— Попам большой подрыв будет, — твердил Молин, бывший учитель, испьянствовавшийся, проворовавшийся, посидевший в тюрьме и лишенный прав.

Друзья стали готовиться к замышленной краже. То один из них, то другой то и дело наведывались в монастырь.

Остров, хотя и сильно пьянствовал, но повадился ходить в монастырь гораздо чаще своих товарищей. В монастыре охотно принимали Острова. Старшим, начальствующим монахам он угодил своею внешнею богомольностью. В монастыре было много пьянствовавших монахов, — и тем был приятен Остров. Монахи склоняли Острова поступить в здешний черносотенный союз. Говорили, что это — дело, угодное Богу. Вели с Островым елейные и патриотические разговоры, и пили, и поили.

Полтинина и Поцелуйчикова тоже недурно принимали в монастыре.

Странные нити отношений ткутся иногда между людьми. Хотя Петр Матов встретил Острова недружелюбно, но Остров сумел завязать знакомство и с ним. Дошло до того, что однажды Петр даже сговорился ехать в монастырь вместе с Островым.

Большим влиянием в городе пользовалась богатая вдова генерала Глафира Павловна Конопацкая, энергичная и властолюбивая дама. Она была самою щедрою жертвовательницею на разные черносотенные предприятия. За ее щедрость ее выбрали председательницею местного губернского отдела всероссийского черносотенного союза. В доме Глафиры Павловны происходили собрания здешнего черносотенного отдела, а также и другого тайного сообщества, которое носило пышное название союза активной борьбы с революциею и анархиею.

Обряд записи в члены союза обставлялся большою торжественностью. Особенно старались привлекать рабочих. Каждому новому члену выдавался значок, браунинг, немного денег. Усиленно поили водкою.

Про дом Глафиры Павловны местные патриоты говорили:

— Здесь русский дух, здесь Русью пахнет!

После собраний здесь пахло водкою и махоркою. Этот дух усердно выводили, открывая окна летом и усиленно топя печки зимою.

Некоторые из рабочих записывались в эти союзы из корысти, другие по незнанию. Убежденных черносотенцев в рабочей среде было мало. В союз активной борьбы проникли люди, служившие нашим и вашим, вроде Якова Полтинина, а также два-три убежденные революционера. Они брали браунинги и передавали их членам революционных организаций. В союзе заметили это очень поздно.

В гостеприимном, уютном доме Глафиры Павловны наиболее частыми гостями были Кербах и Жербенев. Злые языки даже злословили, сплетая генеральшино имя то с именем Кербаха, то с именем Жербенева. Но это была неправда. Сердце генеральши было занято одним только молоденьким чиновником для особых поручений при губернаторе.

Однажды после обеда у Конопацкой Кербах и Жербенев рассказывали Глафире Павловне об Острове. Начал Кербах. Он сказал:

— Есть у меня, Глафира Павловна, на примете человечек, на которого я хотел бы обратить ваше внимание.

— И у меня есть теплый парень, — сказал Жербенев.

Кербах говорил, не очень дружелюбно посмотревши на перебившего его Жербенева:

— Мой мне поначалу очень не понравился.

Но Жербенев не унимался.

— Да и мне мой тоже не слишком приглянулся вначале, — сказал он.

— С виду он точно разбойник, — сказал Кербах.

Жербенев не отставал.

— Слово в слово, и мой такой же, — объявил он как что-то радостное и приятное.

Кербах говорил:

— Но сердцем он простодушный ребенок и горячий патриот.

— Вот, вот, и мой такой же, — вторил Жербенев.

Глафира Павловна мило улыбалась им обоим.

Раздосадованный Кербах наконец спросил:

— Да вы о ком говорите?

Жербенев ответил:

— Да тут есть такой, как его? Еще мы с вами его как-то раз на пристани встретили. Помните, еще он о Триродове что-то рассказывал.

— Остров? — догадался Кербах.

— Он самый, — сказал Жербенев.

— И я об нем же говорю, — сказал Кербах.

— И отлично! — воскликнул Жербенев. — В одно слово. Так вот, Глафира Павловна, его бы залучить в наш союз. Преполезный человек. О жидовье слышать спокойно не может, — так и зарычит, как пес цепной.

Глафира Павловна решила:

— Конечно, привлечь. Такие люди нам очень нужны.

Так у Острова завязались связи с этим союзом. Остров для него много хлопотал.

Одним из главных занятий черносотенного союза были доносы. Донесли губернатору и попечителю учебного округа о том, что воспитанники Триродова были на похоронах убитых в лесу рабочих.

Колония, основанная Триродовым, давно уже смущала и соблазняла горожан. Доносы бывали и раньше. Теперь Остров сообщил для доноса много сведений, преимущественно измышленных или им самим, или досужими горожанами. Попечитель прислал директору народных училищ приказание расследовать. Губернатор принял свои меры. Так над колониею Триродова сбирались тучи.

Немало стараний прилагал союз и к тому, чтобы возбудить невежественную часть населения против евреев и «интеллигенции».

Настроение в городе было тревожное. Казаки часто попадались на улицах. Рабочие смотрели на них враждебно. Кто-то распускал слухи, что в городе готовится вооруженное восстание. Из-за ничтожных поводов возникали страшные столкновения.

Однажды вечером в Летнем саду собрались гулять, слушать музыку и куплеты с открытой сцены. Опять вечер был тих и ал. Мимо ограды влеклась серая по ветру пыль, оседая на острых листочках акаций в саду и на светло-лиловых мелких загадках около дороги. Закатное было за нею, за серою влекомою по ветру пылью, розовое и алое небо, — и сочетание серых и алых давало очень приятные для глаза переливы красок.

Большой, красный джин разломал сосуд с Соломоновою печатью, освободился и стоял за городом, смеясь беззвучно, но противно. Дыхание его было гарью лесного пожара. Но он сентиментально кривлялся, рвал белые лепестки гигантских маргариток и хрипло шептал голосом, волнующим кровь юных:

— Любит, — не любит, — изрубит, — повесит.

Люди не видели его, смотрели на небо и говорили:

— Как прекрасно! Я очень люблю природу! А вы любите природу?

Другие смотрели равнодушно и думали, что все равно. Любители природы хвастались перед ними тем, что любуются на восхитительный закат, тем, что умеют наслаждаться природою. Говорили другим:

— Вы, батенька, сухарь. Вам бы только к зеленому полю поскорее.

Гулянье было, и влеклись люди по сорным дорожкам, в тесноте и толкотне. Очень радовались тому, что им весело. Веселый был гомон, и хихикали девочки, и смешили их гимназисты и чиновнички. В толпе сновали серые чертенята, — а когда шутики-жутики вскакивали к барышням на плечики и засовывали под корсаж за рубашку мохнатые щекочущие лапки, барышни взвизгивали. Они были наряжены красиво и легко, по-праздничному. Очерк их высоких грудей под цветными тонкими тканями дразнил юношей.

На гулянье был казачий офицер. Он подпил, раскраснелся, развеселился, расхвастался:

— Будем резать всех, всех резать!

Купчики угощали, целовали его и кричали ему:

— Режь, сделай милость, режь хорошенечко. Так им, анафемам, и надо. А бабам и девкам сыпь, сыпь горячее.

Увеселения сменялись одно другим, одно другого веселее и глупее, — то в театре, то на открытой сцене: сыграли глупый, но скабрезный водевиль, — пели злободневные куплеты (гром аплодисментов), — визжала шансонетная певица-расторопша, дергала голыми, чрезмерно набеленными плечьми и подмигивала слишком подведенными глазами, — акробатка танцевала на руках, подняв затянутые в розовое трико ноги над головою. Все было так, как будто бы и не было в городе охраны и не разъезжали по улицам казаки.

Вдруг крикнул кто-то в глубине сада.

Темное смятение разлилось в толпе. Многие стремительно бросились к выходу. Иные прыгали через забор. Вдруг от выходных ворот толпа с неистовыми воплями метнулась назад, в глубину сада.

Откуда-то прискакали казаки и, зычно крича, мчались по аллеям сада. Они так скоро явились, точно ждали где-то призыва. Заработали их быстрые плети. Разрывались тонкие ткани на девичьих спинах, и оголялось нежное тело, и красивые, синие и красные на розово-белом цветы-скороспелки, ложились пятна ударов. Капли крови, крупные, как брусника, брызгали — в воздух, напоенный вечерними прохладами, и запахом листвы, и ароматами духов. Свирельно-тонкие, звонкие вопли боли вторили тупому, плоскому хлестанию плетей по телам.

Метались, бежали кто куда. Некоторые захватывали лохматых юношей и стриженых девиц. Избили и захватили, по ошибке, двух-трех барышень из самых мирных и даже почтенных в городе семей. Потом их выпустили.

В пивной, грязной и вонючей, пировали хулиганы. Они радовались чему-то, бренчали деньгами, говорили о будущих получках и весело хохотали. Особенно шумно-весело было за одним столиком. Там сидел знаменитый в городе озорник Нил Красавцев со своими тремя приятелями. Они пили, пели хулиганские частушки, потом расплатились и вышли. Слышны были дикие их речи:

— Парх бунтует, против царя идет.

— Все забрать себе жиды хотят.

— Хоть бы жидовку зарезать!

— Жидам вся земля перейдет.

Уже темнело. Хулиганы пошли по главной улице города, Сретенке. Было тихо, и только редкие попадались прохожие, да кое-где у калитки стояли, говорили. У ворот своего дома еврейка-вдова сидела, разговаривая с соседом, евреем-портным. Ее дети целою толпою, мал мала меньше, здесь же гомозились и быстро стрекотали о своем.

Нил подошел к еврейке и крикнул:

— Пархатая, молись Богу за царя православного!

— Ну, и что тебе надо! — закричала еврейка. — Я тебя не трогаю, и ты себе иди дальше.

— А, так-то! — завопил хулиган.

Широкий нож, блестя в вечерней мгле, поднялся в широко размахнувшейся руке и вонзился в старую. Она быстро и тонко взвыла, — опрокинулась, — умерла. Еврей в ужасе убежал, оглашая ночной воздух жалкими воплями. Дети завыли. Хулиганы с хохотом ушли.