Опять склонялся день к вечеру, и снова Триродов был один, томимый всегдашнею тоскою. Голова кружилась. Полудремотное было состояние, как предчувствие кошмара. Полусны, полуиллюзии полны были впечатлениями дня, жгучими мечтами, жестокими.
Только что стемнело. На высоте около города горел огонь. Шалили городские мальчишки. Они зажгли костер, бросали головни кверху, — и, точно ракеты, взвивались горящие головни в синем ночном воздухе. И радовали, и печалили красивые взлеты огня в темноте.
Кирша пришел к отцу, молчаливый, как всегда. Он стоял у окна, темными и печальными смотрел глазами на далекие огни Ивановой ночи и молчал. Триродов подошел к нему. Кирша слегка повернулся к отцу и тихо сказал:
— Эта ночь будет страшная.
Триродов также тихо ответил:
— Не будет ничего страшного, Кирша, не бойся. Ляг спать поскорее, милый, пора спать.
Точно не слушая его, Кирша говорил:
— Мертвецы встанут сейчас из могил.
Отвечая ему, сказал Триродов:
— Мертвецы уже встают из могил.
Странное удивление слабо шевельнулось в нем, зачем он говорит об этом? Или так настоятельно желание вопрошающего? Тихо-тихо, не то спрашивая, не то рассказывая, говорил Кирша:
— Мертвецы пойдут по навьей тропе, мертвецы скажут навьи слова.
И опять, словно чужою побуждаемый волею, ответил ему Триродов:
— Мертвецы уже встали, уже они идут по навьей тропе в навий град, уже они говорят навьи слова о навьих делах.
И спросил Кирша:
— Ты пойдешь?
Триродов помолчал и тихо сказал:
— Пойду.
— И я пойду с тобою, — решительно сказал Кирша.
— Не ходи, милый Кирша, — ласково сказал Триродов.
Но Кирша настойчиво повторял:
— Эту ночь я проведу с тобою, там, у навьей тропы, насмотрюсь, наслушаюсь, погляжу в мертвые глаза.
Триродов сказал строго:
— Я не хочу брать тебя с собою, — тебе надо остаться здесь.
Кирша сказал просящим голосом:
— Может быть, и мама пройдет.
Триродов подумал и сказал тихо:
— Иди.
Долгий и жуткий длился вечер. Отец и сын ждали. Стало совсем темно, — тогда они пошли.
Проходили садом, мимо замкнутой, таинственно мерцающей своими стеклами оранжереи. Тихие дети еще не спали. Тихие, качались они в саду на качелях. Тихо бряцали кольца качелей, тихо скрипели доски. На качелях, озаренные неживою луною, ночною овеянные прохладою, сидели тихие дети, качались тихонько, напевали что-то. Ночь слушала их тихую песенку, и луна, полная, такая ясная луна, неживая. Кирша спросил, понижая голос, чтобы тихие дети не слышали:
— Отчего они не спят? Качаются на качелях — ни внизу на земле, ни вверху на небе. Чего это они?
Триродов ответил так же тихо:
— В эту ночь им нельзя спать. Они не смогут спать, пока заря не заалеется, не засмеется. Им и не надо спать. Они и днем могут спать.
Опять спросил Кирша:
— Они пойдут с нами? Они хотят идти, — тихо сказал он.
— Нет, Кирша, они ничего не хотят, — сказал Триродов.
Кирша повторил грустно:
— Не хотят!
— Они не должны идти с нами, если мы их не позовем, — сказал Триродов.
— Позовем? — радостно спросил Кирша.
— Позовем одного. Кого ты хочешь позвать?
Кирша подумал, припоминая. Сказал:
— Гришу.
— Позовем Гришу, — сказал Триродов.
Он посмотрел на качели и позвал:
— Гриша!
Мальчик, похожий на опечаленную Надежду, тихо спрыгнул с качелей, но не приблизился и шел сзади. Остальные тихие дети спокойно смотрели вслед за ним, качались и пели, как прежде.
Триродов открыл калитку, вышел, а за ним Кирша и Гриша. Внешняя перед ними стояла ночь, и темная, забытая чернела навья тропа. Дрогнул Кирша, — холодная под голыми ногами отяжелела земля, холодный к голым коленям прильнул воздух, холодная полуоткрытую грудь овеяла влажная свежесть ночи. Тихо спросил Триродов:
— Кирша, тебе не страшно?
— Нет, — тихо шепнул Кирша, влажный вдыхая запах росы и легкого тумана.
Свет луны был сладкий и загадочный. Она улыбалась неживым ликом и говорила, такая спокойная:
— Что было, будет вновь. Что было, будет не однажды.
Ночь была тихая, ясная. Шли долго, — Триродов и Кирша и далеко сзади тихий Гриша. Наконец из-за тумана показалась невдали невысокая, белая кладбищенская стена. Легла поперек другая дорога. Неширокая, она поблескивала при луне тусклыми, старыми булыжниками. Дорога живых и дорога мертвых, пересекались две дороги — перекресток у входа на кладбище. В поле около перекрестка виднелось несколько бугров — бескрестные могилы самоубийц и казненных.
Все окрест томилось, очарованное тайною и страхом. Плоская равнина простиралась далеко, вся повитая легким туманом. Далекие влево едва мелькали сквозь туман городские огни, — и таким далеким, очерченным туманною межою казался город, затаивший в себе ревниво от ночного поля шумы и голоса жизни.
Старая ведьма, седая, согбенная, прошла куда-то, помахивая клюкою, спеша и спотыкаясь. Она бормотала сердито:
— Не нашим духом пахнет, чужие пришли. Зачем чужие пришли? Что тут надо чужим? Чего они ищут? Найдут чего не хотят. Наши увидят, на куски разорвут, куски по всему полю разнесут.
Вдруг что-то вокруг зашуршало, завизжало тоненькими голосками, завозилось. От перекрестка во все стороны мелкой пылью помчались несметные полчища серой нежити и нечисти. Бегство их было так стремительно, что всякую живую, не твердую душу они увлекли бы за собою. И уже видно было, как бегут в их толпе жалкие души маленьких людей. Кирша зашептал пугливо:
— Приди, приди, тихий мальчик, очерти нас своею ночною палочкою.
Белея сквозь легкий белый туман, приблизился тихий Гриша. Он стал перед Триродовым, протягивая ему тонкий жезл, длинный, серебристо-белый, и тихою улыбался улыбкою. Триродов сказал:
— Вот этим жезлом и очертимся. И взял жезл из Гришиных рук. Гриша стал рядом с ними, спокойный, белый в свете полной луны, совсем неподвижный, точно бездыханный, точно ангел на страже. Чертя жезлом тонкий прах навьей тропы, Триродов вел круг. Гриша шептал:
— Черта в черту, эта в ту, сомкнись, мой круг. Вражья сила обступила мой круг. Смотрит, нет ли перерыва, нет ли перелома, — заберется живо, будет в круге дома. Мой круг, не разрывайся под навьею пятою. Вражья сила, оставайся за чертою.
Едва успели очертиться волшебною чертою, — и уже началось прохождение мертвецов по навьей тропе. Мертвая толпа шла к городу, повинуясь чьему-то злому заклятию. Выходцы из могил шли в ночной тишине, и следы по дороге за ними ложились, легкие, странные, едва различимые. Слышались тихие речи, мертвые слова. В прохождении мертвых нельзя было заметить никакого определенного порядка. Они шли как попало. Голоса сливались сначала в общий гул, и только потом, прислушавшись, можно было различить отдельные слова и фразы.
— Будь сам хорош, это главное.
— Помилуйте, это — такой разврат, безнравственность.
— Сыт, одет, обут, — чего же больше!
— Грехов у меня немного.
— Так им и надо. Не целоваться же с ними.
Все проходившие сначала сливались в одну мглисто-серую толпу. Потом, присмотревшись, можно было различить и отдельных мертвецов.
Шел дворянин в фуражке с красным околышем и говорил спокойно и отчетливо:
— Священное право собственности должно быть неприкосновенно. Мы и наши предки строили русскую землю.
Рядом с ним шел другой такой же и говорил:
— Мой девиз — самодержавие, православие и народность. Мой символ веры — спасительная крепкая власть.
Поп в черной ризе махал кадилом и кричал тенорком:
— Всякая душа властям предержащим да повинуется. Рука дающего не оскудеет.
Шел умственный мужик бормоча:
— Мы все знаем, да молчим покуда. С незнайки взыску меньше. Только на роток не накинешь платок.
Мертвые солдаты прошли вместе. Они горланили непристойные песни. Их лица были серо-красного цвета. От них воняло потом, гнилью, махоркою и водкою.
— Я положил свой живот за веру, царя и отечество, — с большим удовольствием говорил молодцеватый полковник.
Шел тощий человек с иезуитским лицом и звонким голосом выкрикивал:
— Россия для русских!
Толстый купец повторял:
— Не надуешь, не продашь. Можно и шубу вывернуть. За свой грош везде хорош.
Женщина рябая и суровая говорила:
— Ты меня бей, ежели я твоя баба, а такого закона нет, от живой жены с девкой связаться.
Мужик шел рядом с нею, грязный и вонючий, молчал и икал.
Прошел опять дворянин свирепого вида, толстый, большой, взъерошенный. Он вопил:
— Вешать! Пороть!
Триродов сказал:
— Кирша, не бойся, — это мертвые слова.
Кирша молча кивнул головою.
Барыня и служанка шли и переругивались.
— Не уравнял Бог лесу. Я — белая кость, ты — черная кость. Я — дворянка, ты — мужичка.
— Ты хоть и барыня, а дрянь.
— Дрянь, да из дворянь.
Очень близко к волшебной черте, видимо стараясь выделиться из общей среды, прошли изящно одетая дама и молодой человек из породы пшютов. Они еще недавно были похоронены, и от них пахло свежею мертвечиною. Дама кокетливо поджимала полуистлевшие губы и жаловалась хриплым, скрипучим голоском:
— Заставили идти со всеми, с этими хамами. Можно бы пустить нас отдельно от простого народа.
Пшют вдруг жалобно запищал:
— Посюшьте, вы, мужик, не толкайтесь. Какой грязный мужик!
Мужик, видно, только что вскочил из могилы, — едва разбудили, — и еще не мог опомниться и понять свое положение. Он был весь растрепанный, лохматый. Глаза у него были мутные. Бранные, непристойные слова летели из его мертвых уст. Он сердился, зачем его потревожили, и кричал:
— По какому праву? Я лежу, никого не касаюсь, вдруг на, иди! Какие такие новые права — покойников тревожить! Ежели я не хочу? Только до своей земли добрался, — ан, гонят.
Скверно ругаясь, качаясь, пяля глаза, мужик лез прямо на Триродова. В нем он слепо чуял чужого и враждебного и хотел истребить его. Кирша задрожал и побледнел. В страхе прижался он к отцу. Тихий мальчик рядом с ними стоял спокойно и печально, как ангел на страже.
Мужик наткнулся на зачарованную черту. Боль и ужас пронизали его. Он воззрился мертвыми глазами, — и тотчас же опустил их, не стерпев живого взора, стукнулся лбом в землю за чертою и просил прощения.
— Иди! — сказал Триродов.
Мужик вскочил и побежал прочь. Остановясь в нескольких шагах, он опять скверно изругался и побежал дальше.
Шли два мальчика, тощие, с зелеными лицами, в бедной одежонке. Опорки на босых ногах шмурыгали. Один говорил:
— Понимаешь, мучили, тиранили. Убежал — вернули. Сил моих не стало. Пошел на чердак, удавился. Не знаю, что мне теперь за это будет.
Другой зеленый мальчик отвечал:
— А меня прямо запороли солеными розгами. Мое дело чистое.
— Да, тебе-то хорошо, — завистливо говорил первый мальчуган, — тебе золотой венчик дадут, а вот я-то как буду?
— Я за тебя попрошу ангелов-архангелов, херувимов и серафимов, — ты мне только свое имя, фамилию и адрес скажи.
— Грех-то очень большой, а я Митька Сосипатров из Нижней Колотиловки.
— Ты не бойся, — говорил засеченный мальчик, — как только меня наверх в горницы пустят, я прямо Богородице в ноги бухну, буду в ногах валяться, пока тебя не простят.
— Да уж сделай божескую милость.
Бледный стоял Кирша. Глаза его горели. Он весь дрожал и повторял:
— Мама, приди! Мама, приди!
В мертвой толпе светлое возникло видение, — и Кирша затрепетал от радости. Киршина мама проходила мимо, белая, нежная. Она подняла тихие взоры на милых, но не одолела роковой черты и шепнула:
— Приду.
Кирша в тихом восторге стоял неподвижно. Глаза его горели, как очи тихого ангела, стоящего на страже.
Опять чужая и мертвая хлынула толпа. Проходил губернатор. Вся его фигура дышала властью и величием. Еще не вполне опомнившись, он бормотал:
— Русский народ должен верить русскому губернатору. Дорогу русскому губернатору! Не потерплю. Не дозволю! Меня не запугаете. Что-с? Кормить голодающих!
И при этих словах он словно очнулся, оглянулся и говорил с большим удивлением, пожимая плечьми:
— Какой странный беспорядок! Как я попал в эту толпу! Где же полиция!
И вдруг возопил:
— Казаки!
На крик губернатора примчался откуда-то отряд казаков. Не замечая Триродова и детей, они промчались мимо, свирепо махая нагайками. Смешались мертвые в нестройную толпу, теснимые казачьими конями, и злорадным смехом отвечали на удары нагаек по мертвым телам.
Седая ведьма села на придорожный камень, смотрела на них и заливалась гнусным, скрипучим хохотом.