Наконец, блуждание по Донбассу кончилось, и мы приехали в Ростов. Нас приняли очень хорошо и отвезли в лучшую гостиницу города. Англичанок разместили по номерам, а мы с Софьей Петровной очутились, наконец, совершенно одни в отдельной большой комнате. Это было первый раз за все три недели, что я имела возможность познакомиться с ней поближе. Должна сказать, что, с самого начала и до самого конца нашего с ней знакомства, она мне непрерывно импонировала и очень нравилась. Но она и по сей день осталась для меня загадкой. Поскольку я работала с постоянным желанием нанести вред большевикам по мере своих сил, поскольку я ненавидела большевицкий режим и чувствовала себя тягостно, а иногда и отвратительно, постольку Софья Петровна работала не за страх, а за совесть, как настоящая идейная большевичка, и чувствовала себя среди большевицкого бесправия и обмана, как рыба в воде.
Я не сразу узнала ее биографию. Мы об этом совсем не говорили. Но я чувствовала всем существом своим, что она из очень культурной семьи. В детстве у нее были гувернантки, она училась в институте, бывала раньше за-границей. Высокая, стройная, с девичьей фигуркой, с мягкими красивыми манерами, с никогда неповышающимся голосом, бесконечно выдержанная, она так не подходила к окружавшей нас обстановке, что мне порой страшно становилось. Точно пава в гнезде ворон. Больше того, за все годы большевизма, я не встречала в России женщины более аристократического вида. Были среди наших знакомых аристократы, графы и князья и все они стремились всеми силами отделаться от своих прежних манер, стушеваться. Это было нечто вроде мимикрии. Они не мылись, не брились, ходили в рваных башмаках, употребляли народные выражения, старались стать пролетариями, чтобы никто не узнал их происхождения, чтобы никто их не мучил. Софья же Петровна, изящно одетая, слегка манерная и аристократически небрежная, проходила среди наших «товарищей», как царица. И импонировала не только мне, а всем.
Работа ее с делегациями должна была бы, по моему мнению, оплачиваться большевиками на вес золота, так как она, не моргнув глазом, рассказывала делегатам такие явные небылицы, которым, исходя они из других уст, англичане никогда бы не поверили. А ей приходилось верить. И в этом была ее большая польза для большевиков и великая опасность для врагов большевизма.
С самым искренним видом, она говорила о все растущем благосостоянии народных масс, об ужасном иге царизма, о советских достижениях, о необходимости раскрыть глаза мировому пролетариату на паутину лжи, ткущуюся иностранной буржуазной прессой и проч. Сперва я обалдела. Я искала в ее глазах хотя бы искорки иронии, но ее не было. Наоборот, взор ее был ясен, голос ровен. Казалось, что это миссионерша, просвещающая негров ad majorem Domini gloriam. Казалось, что она сама глубоко верит в то, что говорит.
В самом начале, думая, что, как и все интеллигенты, она тоже против советской власти и притворяется так же, как и я, я сказала что-то о наивности англичан и о нахальстве наших «товарищей». Софья Петровна посмотрела на меня строго и ответила, что для торжества мировой революции все меры хороши. Я так изумилась, что больше этого вопроса не поднимала.
***
Горбачев и Слуцкий оттого и поселили Софью Петровну с собой в царском вагоне, что она была там им очень полезна. Они всю дорогу «обрабатывали» председателя делегации Лэтэма и секретаря Смита. Эти старые профсоюзные функционеры твердо стояли на платформе лэйбор-партии и трэйд-юнионов. Их надо было так повернуть, чтобы они в конечной резолюции и в интервью с корреспондентами газет выразили бы порицание своим социал-демократическим вождям и похвалу советским достижениям.
Заседания «ячейки» происходили почти ежедневно, но меня на них — Боже упаси — не приглашали. Там орудовала Софья Петровна. Там же присутствовали делегаты — английские коммунисты, они всецело подчинялись директивам русских товарищей, а Софья Петровна переводила, переводила без конца. Иногда заседания ячейки продолжались целую ночь. Тогда днем Софье Петровне разрешали спать, а на меня ложилась двойная нагрузка. Одно время я думала, что Софья Петровна коммунистка, и как то решилась у нее об этом спросить. Оказалось, что она очень хочет поступить в партию, но что ее пока не принимают из-за ее дворянского происхождения.
Тут, в Ростове, Софья Петровна поверяет мне свою тайну. Хотя она замужем, она любит одного испанца, причем, все трое — муж, она и испанец — живут вместе, в одной комнатке, в четвертом доме советов, бывшей гостинице «Деловой Двор», близ Дворца Труда. Комнатку эту Софья Петровна получила в 1924 году с большими трудностями, по приказу самого Томского, который был тогда еще генеральным секретарем ВЦСПС. Комнатка — я потом в ней бывала — длинная и узкая, в одно окно. На ночь раскладывается походная кровать для мужа Софьи Петровны, она спит на кушетке, а испанец Иезус Ибаньес — наверху, в нише для чемоданов. Выпрямиться он там никак не может, потому что ниша всего в полтора метра вышины.
Здесь, в Ростове Софья Петровна лихорадочно ожидает первого с нашего отъезда письма от Ибаньеса. Приносят почту. Мы все получаем давно жданные письма, я — от своих Вани и Юры, англичане от своих родных и знакомых, а Софья Петровна — от испанца. Она жадно вчитывается в его письмо и по временам смеется. Оказывается, он пишет ей по русски. А в России он недавно и учится под ее руководством.
Несмотря на десять лет, которые прошли с того ростовского вечера, я как сейчас вижу перед собой ее раскрасневшееся лицо, когда она читает мне для демонстрирования его познаний последнюю фразу;
— Я ты много лублу. А сиводни я спал полхо, воеваль немночько с клопых.
Оказывается, что и в четвертом доме советов клопов такое множество, что обитатели не могут спать. Это «воеваль немночько с клопых» долгое время было поводом для веселья у нас с Софьей Петровной.
То, что я сейчас описываю, повредить Софье Петровне никак не может. За эти годы произошло многое, что изменило и ее работу, и ее жизнь. Несмотря на ее необычайную преданность большевикам и идее мировой революции, в 1930 году, во время чистки произошла такая сцена:
Большой зал во Дворце Труда. Идет чистка профсоюзов. В президиуме сидят видные коммунисты и делегаты от фабрик и заводов. В зале человек пятьсот согнанных с тех же заводов рабочих, которые должны присутствовать при том, как из профсоюзного аппарата изгоняют «примазавшихся», «обюрократившихся» врагов рабочего класса. Председатель вызывает;
— Товарищ Игельстром.
На эстраду выходит стройная женщина. Следуют обычные вопросы о месте рождения, о возрасте, о занимаемой должности, о политических взглядах. И, наконец, среди общего молчания падает, как камень, вопрос:
— Кто был ваш отец?
— Офицер.
— А, офицер? Да, верно, у вас так и во всех анкетах стоит. Но только не скажите ли вы нам, какую должность он занимал.
Легкая заминка. Потом:
— Он был генералом.
— Генералом? Так, так. Но это все-таки не должность. А не был ли он генерал-губернатором в Варшаве?
— Да, был.
Ответ звучит тихо и безнадежно.
— И вы все эти годы скрывали, что ваш отец занимал такую должность, расстреливал рабочих и крестьян. Вы даже имели наглость работать переводчицей при иностранных делегациях и теперь надеетесь, что вам удастся и дальше нас обманывать. Товарищи рабочие, вы видите, как классовый враг ничем не гнушается, чтобы влезть к нам в доверие. Вы видите, какие гады проползают в нашу среду и, притворяясь одним из наших, продают дело рабочего класса. Предлагаю исключить гражданку Игельстром из профсоюза, уволить с занимаемой ею должности и запретить ей когда-либо работать в учреждениях, имеющих дело с иностранцами.
Бледная и беспомощная стоит Софья Петровна. И ни один из коммунистов, которые с ней работали, которые ей доверяли, которые знают, действительно знают, как она предана советской власти, не осмеливается сказать за нее хотя бы одно слово. Это то, что мой муж называет в своей книге «чортовыми черепками». Так платит классовое правосудие своим друзьям.
***
Последний раз я видела Софью Петровну перед своим отъездом за границу в августе 1932 года. Муж ее, Игельстром, бывший гвардейский офицер, а при советской власти переводчик с английского языка в Профинтерне, долго терпел mеnage-a-trois[12], но как то пришел со службы и сказал:
— Сонечка, ты ничего не имеешь против того если я женюсь на Волковой.
— Что ты, Витя, конечно, пожалуйста.
Так кончился их брак. Он не был ни счастливым, ни несчастным, но был, во всяком случае, несколько странным. После развода они остались друзьями, и она часто бывала у молодоженов.
Кажется, в 1922-23 годах Игельстром занимал какую-то должность в советском полпредстве в Риме. Тогда Софья Петровна посетила Капри, и у нее на всю жизнь сохранилось яркое воспоминание об Италии и о Капри. Она написала роман из того отреза своей жизни. Понесла в издательства. Его нашли очень красивым и солнечным, но слишком эротичным и мало советским. Эротика в СССР не в фаворе. Я много бы дала, чтобы иметь этот роман здесь, за-границей. Он был написан прекрасно.
В тот августовский вечер 1932 года, когда я зашла к ней попрощаться, Софья Петровна была настроена несколько меланхолически. Она сообщила мне, что работает экономистом в каком то промышленном предприятии. С тех пор, как вычистили, ей не позволили больше работать с иностранцами.
— А где Ибаньес?
— Он собирается уезжать в Испанию. Тамарочка, дорогая, не можешь ли ты (она сама предложила мне перейти на «ты», тогда еще в Ростове 1926 году), когда приедешь в Берлин, пойти к испанскому послу и попросить его о паспорте для Иезуса. Ведь здесь все еще нет официального представителя Испании.
Судьба Ибаньеса довольно красочна. Из очень бедной кастильской семьи, он провел свое детство, бродя с отцом и обезьяной по испанским селам. Потом он перепробовал несколько профессий, потом стал коммунистом, проявил недюжинные ораторские способности и был первым секретарем центрального комитета коммунистической партии Испании. В качестве такового, приехал в Москву на конгресс Коминтерна. Босяк и хулиган по характеру, маленький, коренастый, некрасивый, он имел, однако, большой успех у женщин. В Коминтерне он не смог понять всех махинаций международной банды, которая стоит во главе международного коммунистического движения, стал доискиваться и допытываться, стал протестовать. Кончилось это плохо. Очень плохо. Ему просто не вернули его паспорта, который всякий правоверный коммунист должен сдавать в коминтерновской комендатуре. И он застрял в Москве ни больше и не меньше, как на восемь лет. С Испанией, как известно, сношений у СССР не было, протестовать Ибаньес не мог, так как в Испании его за это время приговорили к нескольким годам тюрьмы за революционную работу и за поездку на конгресс. Так и осталось это дитя Юга в холодной и неуютной, чуждой ему Москве. Его подобрала Софья Петровна, приютила, приблизила, пожалела, окультивировала, научила русскому языку так, что он, в конце концов, зарабатывал деньги переводами с русского на испанский.
Он написал как то роман «Барселонские террористы», Игельстром перевела его на русский язык, книга вышла в свет, но получила отвратительную критику в «Известиях». И вот мой муж встретил Ибаньеса на улице как раз, когда тот шел в «Известия» «немножко резать» критика. Он всегда носил при себе испанский нож — «наваху». Насилу Ивану Лукьяновичу удалось его отговорить от этой безумной попытки.
Софья Петровна Ибаньеса очень сильно любила, И тогда в Ростове, ложась по вечерам в гостиничную кровать, говорила мне мечтательно:
— Ах, Тамара, ты не знаешь, как эти испанцы умеют любить.
А теперь, в последний вечер в Москве, Софья Петровна призналась мне, что Ибаньес стал совершенно невыносимым, что у него оказались в Испании жена и… десять душ детей (оказывается, испанцы вообще очень плодовиты), что он теперь тоскует по Испании и хочет скорее уехать. Что, когда они поссорятся, он хватает подаренный ему каким то мексиканским делегатом граммофон, и кричит:
— Но граммофон то ведь мой!
А кроме того, он невероятно ревнив. Угрожает зарезать Софью Петровну, как барана, если узнает, что за ней кто-нибудь серьезно ухаживает.
На днях к ней должен был прийти какой-то знакомый, который ей очень нравился. Она попросила Ибаньеса на это время уйти. Тот обещал. А сам, в ее отсутствии, залез наверх, на антресоли, спрятался под занавеску и следил за обоими все время. Когда знакомый ушел, Ибаньес спрыгнул сверху и заявил перепуганной Софье Петровне:
— Хорошо, что он тебя не поцеловал, а то, я метнул бы в него наваху.
Словом, он Софье Петровне надоел, и она очень хотела, чтобы он уехал обратно в Испанию.
В 1934 году я узнала от одного француза, что Ибаньесу таки удалось вырваться из СССР и что он теперь играет крупную роль в испанском анархическом движении. Я не завидую его положению: Ларго ли Кабаллеро возьмет верх, или генерал Франко, Ибаньеса все равно, в конечном счете, повесят.
***
У Софьи Петровны был замечательный дар переводчицы. Она записывала речи ей одной понятными сокращениями, потом выходила на трибуну и переводила слово в слово, как бы длинна речь ни была. Когда в 1927 году в Москву приехал генеральный секретарь Великобританской Федерации Горняков, Кук, и говорил в Большом театре ровно два с половиной часа, Софья Петровна перевела его речь так блестяще, так остроумно передала все нюансы его образной речи, что зал встал и минут пятнадцать бешено ему аплодировал.
Да, Софья Петровна много сделала для большевиков. А заплатили они ей «чертовыми черепками».
Недавно, будучи в Финляндии, я узнала от тамошних старожилов, что и Софья Петровна, и ее муж были сначала белыми эмигрантами. Потом сменили вехи и перекинулись на сторону большевиков. А затем, вернулись в Москву. И все же, только потому, что ее отец был когда то генерал-губернатором, ее сняли с работы, на которой в СССР — я это утверждаю — никто лучше ее не смог бы справиться. Она была самой лучшей советской переводчицей.
С большим трудом ей удалось восстановить себя в профсоюзе и получить другую должность. Теперь она работает совсем не по специальности, так как ее богатейшие лингвистические способности — она знает шесть языков в совершенстве — лежат под спудом. Провожая меня, она жаловалась, что с трудом отстаивает свою комнатку в Доме Советов, что ей почти ежедневно угрожают выселением и что тогда ее положение станет совсем уже невозможным, потому что нанять комнату по вольному найму — это значит надо платить минимум 300 рублей в месяц, а она получает за свою работу только 275 р.
— Не хотела ли бы ты бежать за-границу? — спросила я ее.
Она грустно улыбнулась.
— Нет, я сожгла свои корабли…
Чтобы закончить эту картинку из советского быта, хочу рассказать еще один случай с тем же Ибаньесом.
В 1932 году приехала на первомайские торжества в Москву, в числе других, и испанская делегация. В Москве испанского переводчика днем с огнем тогда было поискать — теперь, думаю, их расплодилось, в связи с испанскими событиями, десятки. Заведующий Комиссией Внешних Сношений Гурман был в совершенном унынии. Где взять испанского переводчика?
Я рискнула напомнить об Ибаньесе. Он уже давно считался оппозиционером и троцкистом, и о нем последние годы совершенно забыли. Я знала, что Софье Петровне приходится его содержать, и что она будет рада, если он хоть что-нибудь заработает. Гурман радостно ухватился за мое предложение. Послали за Ибаньесом. Он явился к Гурману с очень вызывающим видом и заявил, что меньше, как за двадцать рублей в день не поедет с делегацией. Ему дали двадцать рублей. Он поехал, но уже с дороги в штаб делегации стали поступать тревожные сведения. Ибаньес много пьет, водит делегатов в городах, где они останавливаются, под видом прогулки, в самые грязные районы, ведет среди них «троцкистскую» пропаганду. Когда переводчица-коммунистка — чрезвычайно редкий случай! — пыталась его немножечко обуздать, он по-испански стал ругать коммунистов вообще и вести себя совсем уже вызывающе. Делегацию поспешили вернуть в Москву, и был превеликий скандал. Гурман напал на меня, что я ему порекомендовала троцкиста, я отговаривалась тем, что совсем не подозревала о состоянии ума Ибаньеса, словом, неприятностей было много, но Ибаньеса все же не арестовали, как это сделали бы со всяким русским переводчиком на его месте, а просто запретили приглашать его к делегациям.