Мы возвращались в кишлак берегом арыка, мимо полей, прошитых зелеными нитками хлопковых всходов, — упругие и сочные, они обещали колхозникам редкий урожай. На урюковых деревьях высыпало такое множество завязи, что садоводы заранее ставили подпорки, — иначе хрупкие ветви обломятся под тяжестью плода. Обильная, густо насыщенная глиной вода, журча и булькая, провожала нас: в горах не было холодных ветров, ледники таяли хорошо и земля пила досыта. Мы шли мимо старинных гробниц и мечетей, — вода подтачивает их снизу, а ветер — сверху; облезают черные конские хвосты, повешенные на жердях перед входом. Население забросило святые места, и они охраняются только аистами, чьи огромные гнезда чернеют на древних мертвых деревьях.

Спутник мои, председатель Октябрьского колхоза Саид Фазиев, остановился на перекрестке двух полевых дорог.

— Вот здесь, — сказал он, — я нашел в ту ночь два больших камня и попробовал разбить свою цепь. Я колотил долго — по железу, по своим пальцам; камни были скользкими от моей крови, а цепь оставалась попрежнему целой, я только помял два или три звена...

Голос его дрогнул, тень легла на рябое коричневое лицо. Сузив монгольские косые глаза, приземистый и широкогрудый, он пристально смотрел вниз, точно искал на белой каменистой дороге засохшие следы своей крови.

— Я покажу тебе эти цепи, товарищ; они висят на стене в моем доме и охраняют мою душу от неправильной жалости. Если придется мне оступиться и пожалеть врага, я взгляну на цепи и скажу самому себе; «А помнишь, Саид, как они жалели тебя?..»

Ниже — история жизни Саида Фазиева, записанная с его слов.

Отец его Файзи Мухаммедов до сорока с лишним лет был одержим каким-то суетливым, непонятным для односельчан беспокойством. В памяти Саида сохранились вечера в чайхане, куда собирались мужчины, окончив дневные труды. Теплый ветер покачивает фонарь; в клетках, почуяв весну, кричат перепелы, им отвечают другие — с полей; босой чайханщик неслышно разносит пестрые чайники; чинно и тихо, умиротворенным полушопотом беседуют гости, и только одни глухой, сиповатый голос, иногда прерываемый кашлем, все гудит и гудит встревоженно, смятенно — голос Файзи Мухаммедова. Он хочет знать, сколько верст до самой близкой звезды и велика ли эта звезда; если велика, то живут ли на звезде люди и как они живут — счастливее нас или хуже: если счастливее, то нельзя ли перенять у них порядки и законы? Никто не отвечает ему, не переспрашивает, а он все гудит и гудит, задавая вопросы самому себе — точно в пустыне. Плечи его подрагивают, глаза бегают, он беспрерывно почесывается, он весь в каком-то странном мелком движении — даже шевелятся пальцы босых и грязных ног. Мысли его текут беспорядочно — через минуту он уже забыл о звезде и начинает новый разговор: будущей весной он собирается итти в горы на поиски золота. Ему нужно двести рублей, чтобы начать торговлю сахаром, чаем и керосином: он купит большую крытую арбу, лошадь и поедет со своим товаром в самые далекие кишлаки, все обменяет на шелк, а потом в городе продаст этот шелк с большой прибылью, снова купит товару и снова поедет в далекие кишлаки уже на двух арбах. Соседи неодобрительно молчат, — они знают, что Файзи Мухаммедов с юношеских лет батрачил у потомственного почетного гражданина бая Мулло-Умара, одного из шести владельцев всей кишлачной земли, и что никогда не пойдет он в горы мыть золото, и никогда не будет у него двухсот рублей, необходимых для начала торговли.

Так оно, конечно, и вышло: Файзи Мухаммедов не открыл никакой торговли и к пятидесяти годам обрел наконец душевный покой. Его просветил и научил мудрости святой ишан Динар-Мухаммед-оглы, что жил близ мечети, на взгорьи, в старинном тенистом саду. Ишан объяснил Файзи тайный и страшный смысл трех букв: Алиф, Лам, Мим, которыми начинается вторая сура корана: «Эти люди обменивающие истинный путь на заблуждение и прощение божие на кары его; как перенесут они адское пламя?» И еще: «Алиф, Лам, Ра... Зачем будешь ты хлопотать у двери и устраивать мягкое ложе, если завтра дано тебе войти в самый дом?..» С тех пор глухой встревоженный голос не нарушал больше умиротворенную тишину чайханы; с тех пор Файзи Мухаммедов стал частым гостем в мечети, и мулла даже ставил его в пример другим, менее радивым прихожанам. Слухи о благочестии Файзи дошли до хозяина — потомственного почетного гражданина Мулло-Умара, и хозяин приблизил его к себе, переведя работать с полей в дом.

Вечером, когда опадала жара и тень от высокой балаханы накрывала прохладой весь двор, хозяин по-домашнему, в белой длинной рубахе и без чалмы, спускался по лесенке вниз, чтобы вместе с Файзи выпить под виноградником чаю. Саид прислуживал им — кипятил кумганы, бегал на женскую половину за лепешками, подавал чилим, отгонял мух и слушал мудрые неторопливые разговоры.

— Кто же из нас попадет в рай, — как думаешь ты, Файзи? — спрашивал хозяин. — Что же ты молчишь? Ты ведь, наверное, думал об этом, Файзи?

— Я много думал, хозяин. Мне легче пройти в рай, потому что я беден и много терпел. Но ты благочестив, хозяин, ты строго соблюдаешь посты... Если бы ты больше помогал бедным тогда тебя даже на одну секунду не задержал! бы перед входом.

— А разве я мало помогаю бедным? Разве ты видел когда-нибудь, чтобы я прошел мимо нищего, не бросив ему монету? Разве я мало помогаю тебе, Файзи? Разве халат на твоих плечах — это собственный твой халат? Разве хлеб, который ты ешь, родится не на моей земле?

— Ты мой благодетель, хозяин, ты утешил меня на старости лет.

— Я утешу тебя еще больше, Файзи. У меня есть твои долговые расписки, я порву их и прощу тебе весь долг, до последней копейки.

— Хозяин, ты пройдешь в рай впереди меня!

Они беседовали дотемна. В небе загорелись первые звезды. Хозяин говорил, потягиваясь и зевая:

— Я что-то устал сегодня, Файзи. Сходи в мечеть и помолись за нас обоих, — только обязательно предупреди муллу, что молишься за обоих. Вот тебе пятнадцать копеек, раздели их от моего имени поровну между нищими и пусть они при тебе помолятся за меня. Ты слышишь, Файзи? Пусть они обязательно молятся при тебе: нищие все жулики, им доверять нельзя.

Хозяин уходил на женскую половину, где его смиренно ждали пять жен, и пока он забавлялся с четырнадцатилетней любимицей, — преданные ему Файзи Мухаммедов и нищие гнусавым нестройным хором просили в мечети о здравии и долголетии для него в этой жизни и о вечном блаженстве в будущей...

Был у хозяина сын Рахим, бледный и тихий мальчик, боявшийся всего — лошадей, собак, даже кур. Саид в первый год своей жизни на хозяйском дворе встречал его только на женской половине, — он был всегда один и скучно играл, пуская щепки и листья по течению арыка, что шел через двор к приусадебному винограднику. Саид, звонко шлепая босыми пятками, мчался мимо с горячими лепешками, с чайниками; мальчик испуганно сторонился и ни разу не остановил Саида, даже не крикнул ничего вдогон. Одет мальчик был всегда одинаково — в желтый халатик, подпоясанный расшитым платком, в мягкие сапожки, и только бархатные тюбетейки были у него разные: одна — зеленая с краской кисточкой, а другая — красная с зеленой кисточкой.

Этот мальчик был очень одинок и беспомощен. Казалось, он всегда готов заплакать. Саид пожалел его. Из мягкого тополевого дерева Саид сделал водяную вертушку и, выбрав жаркий, послеобеденный час, когда все в доме спали, отправился к мальчику на женскую половину. Солнце раскалило каменные плиты двора — босиком не ступить. Саид пробирался по узкой полоске тени, вплотную прижимаясь к стене. Увидя Саида, хозяйский сын подумал, что к нему подкрадываются; губы его дрогнули, скривились, он крикнул тонко и слабо, по-птичьи. У Саида оборвалось сердце — сейчас прибегут! — но, к счастью, хозяин, все жены его и родственники спали крепко, — никто не услышал.

— Не кричи, — сказал Саид, — я тебя не ударю. Это — не палка, это мельница; посмотри, она будет вертеться в арыке.

Он опустил мельницу в воду, и колесо сейчас же завертелось, все быстрее, быстрее, пока частые лопасти его не слились в один зыбкий круг. Хозяйский сын никогда не видел такого чуда. Лопасти били по воде, вздымая гладкий стеклянный бугор, закручивая воронки, которые плыли, нагоняя одна другую, сливались вместе и медленно таяли на спокойном течении. Рахим, подобрав полы халатика, присел на корточки, чтобы лучше видеть удивительную мельницу, но вода вдруг сорвала колесо и понесла к черной дыре под стеной, куда с гулом проваливался арык. Рахим всплеснул руками, заплакал; «Ничего, — крикнул ему Саид (он был уже на заборе). — Ничего, я поймаю! Не плачь!»

Он спрыгнул в горячую пушистую пыль дороги, помчался в обход, чтобы перехватить колесо у виноградника, всполошил собак, дремавших в тени, разогнал всех кур и меньше чем через минуту вернулся обратно, запыхавшийся, мокрый до пояса.

— Поймал! — еще издали с торжеством крикнул он. И тогда Рахим в первый раз улыбнулся. Саид послал его в комнату за гвоздиком и веревочкой; вдвоем они прочно укрепили колесо на полке, и снова завертелась мельница, блестя под солнцем мокрыми лопастями.

С тех пор они ежедневно сходились вместе в жаркие послеобеденные часы всеобщего сна. Саид уводил Рахима с накаленного каменного двора в свои просторные владения — в поля, в сады, на главный арык. Там у Саида было большое хозяйство: птичьи гнезда в кустах, кротовьи норы в земле, ежиный дом в дупле ивы, что стояла на самом выходе из кишлака. Еж был старый, большой и сердитый, а мальчики дразнили его, стуча камнями по дереву, выволакивали из дупла, купали в арыке, потом в пыли и, натешившись вдоволь, всякий раз бережно укладывали его обратно в дупло. Но странное дело, еж никак не хотел переселиться в другое место, куда-нибудь подальше от озорников; так и жил своем дупле, подвергаясь каждый день беспокойствам и опасности утонуть, если мальчики не досмотрят и течение утащит его к водосбросу. Потом мальчики бежали на мельницу; там встречал их мельник Азиз и, преисполненный почтения к хозяйскому сыну, поил его, а заодно и Саида, терпким зеленым чаем и тут же на углях пек лепешку из свежей муки, взятой прямо под жерновом. Через прохладный пахучий сумрак мельницы наискось текла широкая ровная полоса пыльного света, гулко и полно шумела внизу вода, жернова ходили весело, плавно, с гудом. На мельнице всегда ютилось множество горлинок, они, поминутно пересекая полосу света, с шелковым шелестом крыльев перелетали с места на место, ворковали все разом — некоторые громко, некоторые затаенно, и казалось от этого, что над крышей, так же как и внизу, беспрерывно поет вода, — светлый ручей на мелкой солнечной гальке...

Такая хорошая дружба продолжалась недолго: как только их близость была замечена, Саиду строго-настрого внушили, что хозяйский сын не просто товарищ, не первый встречный мальчишка, а наследник высокого звания потомственного почетного гражданина, будущий владелец всех угодий, садов, виноградников, мельниц, маслобоек и крупорушек, будущий хозяин Саида, что с ним нужно разговаривать почтительно, а все его приказания выполнять беспрекословно. То же самое сказали Рахиму, и он, повидимому, хорошо усвоил наставления: он перестал разуваться, чтобы перейти арык, а прямо садился Саиду на спину.

Осенью Рахима отправили в город учиться. Было раннее утро, подмерзшая за ночь дорога еще не успела оттаять, под колесами звенел и хрустел, рассыпаясь, лед. Саид босиком бежал рядом с арбой. На выезде из кишлака арба остановилась. Отец Рахима вызвал из крайнего дома своего приказчика. Пока они беседовали, Рахим и Саид подошли к иве, в дупле которой жил еж. Мальчики постучали камнями по дереву, потом приникли к шершавой холодной коре. Еж не пыхтел и не ворочался, как раньше. Саид засунул руку в дупло. Рука утонула в листьях. Разбрасывая их, Саид забирался все глубже, в теплоту. На самом дне он нащупал ежа и выволок его. Еж был тяжелый, недвижимый, весь в листьях. «Он умер», — сказал Рахим. «Нет, — ответил Саид, — он уснул!» Мальчики попробовали развернуть ежа и не смогли, только покололи все руки. «Едем!» — крикнул Мулло-Умар. Рахим побежал к арбе. Она закачалась, застучала колесами по мерзлым кочкам, исчезла за поворотом. Саид подумал, подумал, уложил ежа обратно в гнездо, собрал большую кучу листьев посуше и плотно набил ими все дупло, доверху, чтобы ежу было теплее спать.

...Вот и все, что Саид Фазиев, председатель Октябрьского колхоза, может рассказать о своем детстве. А на одиннадцатом году его детство кончилось — навалилась работа. В награду за благочестие и строгое соблюдение постов аллах возлюбил хозяина Мулло-Умара и посылал ему все больше и больше богатства: расширялись поля, сады, к старым виноградникам присоединялись новые, купленные по дешевке или отобранные за долги у обедневших дехкан, повидимому не столь благочестивых. Хозяин все крепче налегал на работников, а Файзи Мухаммедов заметно постарел, ослаб и ту работу, с которой раньше он легко справился бы один, теперь вдвоем с тринадцатилетним Саидом едва вытягивал.

Хозяин и Файзи по многолетнему обычаю каждый вечер сходились под виноградником выпить чаю.

— Близок наш час, очень близок, — шумной скорбно вздыхая, говорил один старик, тучный, весь в складках белой оплывшей кожи, с жирной грудью, трясущейся, как у женщины, и так же скорбно отвечал ему другой старик — коричневый, высохший до костей, с лицом тощим и сморщенным, как сухая урючина:

— Стареем, хозяин. Седой волос — это гость, который пришел, чтобы остаться с нами навсегда.

Минута молчания — и снова голос хозяина:

— Здешнюю мечеть построил мой дед. Она пришла уже в ветхость, весь купол на минарете облез. Я хочу заново отремонтировать мечеть и пристроить в правом углу двора еще один минарет...

— Это будет благочестивое, угодное богу дело. Но только не откладывай надолго, хозяин, мы не знаем ни дня, ни часа...

— ...И я скажу мулле, чтобы во время молния в новой мечети он поминал твое имя, Файзи, рядом с моим трижды в год.

— Хозяин, чем я могу отблагодарить тебя?.. Ну, прощай; там еще не убраны конюшни, я должен итти. Саид, где ты? Бери скорее лопату...

В одну из весен, на шестнадцатом году жизни Саида, отец его Файзи Мухаммедов пошел к арыку за водой, чтобы напоить телят, а вернулся уже на носилках, ногами вперед. Хозяин Мулло-Умар пережил Файзи всего лишь на два дня. Из города спешно вызвали Рахима, съехалось множество родственников, загородили арбами весь двор, заняли лошадьми все коновязи и поминутно кричали Саиду: «Эй, дай воды лошадям! Дай клеверу!» Казалось, требовательные крики гостей вот-вот разбудят Файзи Мухаммедова, он вскочит с погребальных носилок и побежит — с ведрами, вилами — выполнять приказания.

Хоронили Файзи и хозяина в один день, на разных концах кладбища. Деревья роняли цвет, пестря кладбищенские тропинки; поблескивали, отражая небо, светлые лужицы; мягкая сырая земля неслышно принимала шаги. Мулла прочел молитвы над могилами. Потом громко сказал собравшимся;

— Вот умерли двое: одного из них считали мы большим человеком, другого — малым, а теперь оба они равны перед судьей.

Четыре дня поминали хозяина; все женщины кишлака поочередно ходили плакать на его могилу. Отплакавшись и уступив место следую следующей смене, они тут же, у кладбищенских ворот, начинали громкую ссору из-за полученных денег. Наконец затихли на кладбище надрывные голоса женщин, разъехались родственники. Саид начал собираться в далекий путь в город — ничто, казалось, не связывало его теперь с кишлаком. Но его не пустили. Покойный хозяин Мулло-Умар, вероятно, по забывчивости, не уничтожил долговых расписок Файзи Мухаммедова, и они вместе с прочим наследством — полями, садами, виноградниками, мельницами, крупорушками, маслобойками — перешли к Рахиму. Дядя Рахима, принявший на себя управление домом, перевел весь долг на Саида, заставил его в присутствии старшины, казия и муллы приложить к бумаге указательный палец вместо подписи. Саид стал батраком Рахима: это было единственное наследство, полученное им от отца.

Без малого тридцать лет Саид Фазиев пахал, боронил, окучивал, поливал хозяйские поля, а долг его не только не уменьшился, но еще вырос. Год за годом, еще год за годом, — виски Саида Фазиева уже тронула седина. Детей у него не было. Он купил жену по дешевке, бракованную: она развелась уже с двумя мужьями, потому что рожала только мертвых. Ежегодно Сайд Фазиев носил на кладбище своих детей, не услышав даже их крика.

Святой Аннар-Мухаммед-оглы был еще жив, но ходить уже разучился. Его водили, поддерживая с обеих сторон, прислужники — сгорбленного, дрожащего, одетого со все белое.

— Помню я твоего отца, очень хорошо помню, — сказал он Саиду. Глаза его сами собой закрывались от старческой слабости. Разговор происходил в мечети, в день памяти святейшего и благочестивейшего шейха Богоутдина, покровителя этих мест. Ишан назвал Саида «белым ягненком» — своим учеником, протянул для поцелуя сухую руку — и с этого дня жалкий доход Саида еще уменьшился на одну четверть.

— Ничего, — говорил он жене, — будем лить больше воды в кислое молоко. Зато я попрошу святого старца прочесть молитву и, может быть, ты родишь наконец живого.

— Я постараюсь родить живого. Саид, — шопотом отвечала жена, — я постараюсь.

Но как ни оберегалась она от толчков и тяжелой ноши — все равно, шестого сына родила мертвым.

Саид понял, что в этой жизни не дождется ни счастья, ни радости и обратился мыслями к жизни будущей. Ишан Аннар-Мухаммед-оглы утешил Саида так же, как в свое время отца его Файзи Мухаммедова:

— Алиф, Лам, Ра, — торжественно сказал ишан, поднимая палец. — Зачем будешь ты хлопотать у двери и устраивать мягкое ложе, если завтра дано тебе войти в самый дом...

— Я хотел бы носить на руках сына, — ответил Саид. — Святой отец, помолись. Неужели я такой грешник, и мне никогда не будет прощения? Но скажи мне, отец, когда и где совершил я столь тяжелый грех? Или, может быть, я и сам не заметил и не знаю о своем грехе до сих пор? Но разве это правильно — наказывать слепого за то, что он оступился?

Был вторник — «день назидания», день беседы ишана со своими учениками. Все они стояли на коленях, откинувшись всем телом на пятки и касаясь ковра пальцами опущенных рук. Тихий солнечный ветер гулял в старинном саду; на белом халате, на прозрачно-восковом лице святого старца и на всей земле вокруг него переливался, как вода, зыбкий, неуловимый узор теней. Сюда, в глубину сада, почти не долетали мирские звуки; слабый надломленный голос ишана слышался совершенно отчетливо:

— Утешься, Саид. Есть бесплодие, посылаемое в наказание за тяжкий грех, — но тогда дети не родятся вовсе. А у тебя родятся дети, Саид, и все — сыновья; разве это не благословение? Ты говоришь о мертвых, но подумай — разве может умереть душа и не есть ли смерть — освобождение души от бренной оболочки, именуемой телом на нашей грешной земле? Тело отходит в землю, в черное, душа — в небо, в голубое; темное стремится к темному, а светлое — к светлому... Утешься, Саид, мой белый ягненок, бог отличил тебя. Вот ты суетно жалуешься, что ни разу не слышал крика своих детей, но подумай о том, что первое слово отцовской ласки услышали они от самого бога и ручонки свои впервые протянули к нему. Души их ушли в голубое раньше, чем тело их вышло из утробы матери и коснулось темного; чище и праведнее твоих сыновей нет никого в раю, — все твои сыновья там. Саид, и ждут свидания с тобой...

Саид дрогнул, судорога схватила его за горло. Он закрыл руками лицо, не имея сил удержать слезы.

— Хоть бы одного... только одного оставил он мне.

Ученики благоговейно молчали. Прошло много времени. Саид успокоился. Ишан сказал:

— Рахим, подай умыться Саиду.

Рахим покорно встал, принес кувшин, полотенце.

— Ты видишь, — пояснил ишан, — твой мирской хозяин прислуживает тебе. Здесь, в моем саду, и там выше, Саид, — нет ни богатых, ни бедных, ни хозяев, ни батраков. Какая цена земному богатству и земным радостям? Ведь никто из нас ничего не возьмет с собой в дальний путь.

Ишан лег на шелковые подушки. Медленно закрылись его глаза. Слабым движением руки он отпустил своих учеников. Они шли по аллеям сада, низко склонив белые чалмы, пересекая полосы теней и света...

Так утешался Саид Фазиев в саду ишана Аннара-Мухаммеда-оглы каждый вторник. В остальные дни видели его молчаливым, погруженным в раздумье. Глаза его были пустыми. Появилась привычка разговаривать шопотом с самим собой. Чайханщик Бабаджан — человек веселый и глупый — значительно постучал пальцем по своему лбу, и все посетители чайханы согласились с ним. А Саиду было все равно, что о нем думают: он как бы заранее переселился духом в будущий мир, — в те годы ему было бы очень легко умереть, может быть, даже радостно. Только иногда поднималась в нем душная и темная волна злобы: это живая жизнь, которой он пренебрег, напоминала о себе. Но приступы были редки, непродолжительны, терпела от них только жена да один раз хозяин, за которым Саид гнался с кетменем до самого дома. Хозяина спасли другие работники. Чайханщик Бабаджан вторично постучал пальцем по лбу. На очередном вторнике ишан помирил Саида с хозяином, и больше такого буйства не повторялось.

В феврале тридцатого года, ночью, к хозяину приехал дальний родственник Урун-Ходжа. Он привез с собой жену, двух сыновей, старуху-мать и племянника. Домашний скарб был уложен на трех арбах, за арбами степенно шла на привязи большая пегая корова. В гости так не ездят; по всему было видно, что с Уруном-Ходжей что-то стряслось. До утра в хозяйских комнатах горел свет. Саид видел в окно: хозяин, забившись в угол, неподвижно сидит на подушках, а гость его бегает в смятении по комнате, что-то рассказывает, размахивая руками, тряся бородой. Днем пришли к хозяину бай Ярмат, бай Нигмат, бай Боймат, а позже — и сам ишан, поддерживаемый прислужниками. Ни Саида, ни прислужников в комнату не впускали, чай гостям носил сам хозяин.

На этом собрании было решено организовать в кишлаке колхоз. Председателем выбрали бая Ярмата — у него сын служил в городе большим начальником. Рахим, Нигмат и Боймат вошли в правление, Уруна-Ходжу поставили счетоводом, а святой ишан милостиво согласился быть казначеем и главным судьей в спорах между колхозниками.

Саид Фазиев и еще двадцать два чайрикера не имели ни рабочего скота, ни плугов и не попали в колхоз. Стали они ярдамчи, колхозные батраки. Заработанные Саидом трудодни записывались в одну из многих книжек хозяина; по уговору, две трети принадлежали ему и только одна треть Саиду.

— Работай лучше, Саид, — говорил хозяин. — Вот за эту неделю ты опять заработал всего только три трудодня. Ты мог бы, окучивать вдвое больше.

— А разве не девять трудодней я заработал? — удивлялся Саид. — Табельщик говорит...

— Мало ли что говорит твой табельщик. Вот книжка, здесь все записано и скреплено подписью нашего уважаемого счетовода Уруна-Ходжи.

Хозяин показывал Саиду книжку — зеленую книжку, засиженную мухами, закапанную маслом. Саид бережно перелистывал ее, раздувая слипшиеся страницы, чтобы не помять, не запачкать.

— Хозяин, — шутливо говорил Саид, — подари мне эту книжку, и я буду богатый, счастливый человек.

— Много сразу ты хочешь, — отвечал хозяин. — Чтобы получить такую книжку, нужно сначала внести в колхоз имущества на тысячу рублей.

Каждый раз после такого разговора пальцы Саида долго хранили память о шершавых страницах, о загнутых уголках.

Урун-Ходжа, колхозный счетовод, оказался отменным мошенником и очень ловко обжуливал всех ярдамчи — колхозных батраков в пользу хозяев, так что Саиду вместо обусловленной трети едва ли доставалась даже четверть заработанных трудодней. И все-таки заработок Саида против прежних лет заметно вырос, а самое главное — Саид почувствовал себя хозяином своего заработка: он брал не милостыню, как раньше, он брал свое. Он мог в неделю выгнать для себя два трудодня, три и, даже — очень постаравшись, работая за двоих, четыре трудодня. Это простое открытие он сделал в первую же получку, — и сразу хлынули к нему все земные заботы, от которых он давно и, казалось, навсегда отрекся. Вдруг вспомнил, что у него нет сапог; никогда в жизни у него не было сапог. В сильные холода он ходил в старых хозяйских калошах, обмотав ноги тряпками. Раньше он махнул бы рукой — нет, так нет, где их возьмешь, сапоги? — а теперь подумал: «Надо заработать». И новое одеяло надо заработать, и хорошо бы теленка...

Эти простые желания никто не смог бы назвать возвышенными, а между тем они, подобно буквам Алиф, Лам, Мим, таили в себе второй, скрытый смысл, обозначая в глубине своей, что Саид воскрес, вернулся в живую жизнь.

Он уже не ходил по пятницам в мечеть чистить бесплатно хауз или чинить забор; он и в пятницу пахал, боронил, окучивал, заранее радуясь увеличению своей третьей доли. Однажды хозяин насчитал ему пятнадцать трудодней вместо восемнадцати; Саид зашумел, потащил хозяина и счетовода к ишану, а по дороге во всеуслышание грозился подать жалобу в город, в самый главный суд. Он так и сказал ишану: «Поеду в город с жалобой в главный суд!» — «Что ты, что ты, белый ягненок, — ответил ишан, — разве я позволю кому-нибудь обидеть тебя? Рахим, — строго добавил ишан, обращаясь к хозяину, — заплати ему восемнадцать трудодней и впредь берегись — я не потерплю обмана». Саид вернулся, опьяненный победой; да, он был теперь хозяином своей жизни, — пусть на одну только треть, но все же хозяином! Вскоре он по случаю купил поношенные сапоги — добротные, прочные, фунтов на десять весом. Он принес их домой и разглядывал с удивлением. Был август, — нестерпимая жара, — даже люди, всегда ходившие в сапогах, снимали их, а Саид надел. Сапоги жали, томили ноги, было неудобно, тяжело, больно ходить. Саиду это даже нравилось: обутый человек — всегда хозяин.

...Теперь Саид Фазиев — председатель колхоза и кандидат партии — вспоминает об этом с усмешкой, но мне кажется, что не следовало бы ему смеяться над таким значительным и важным событием. Я не в шутку, а вполне серьезно утверждаю, что босиком он не посмел бы притти 8 января 1932 года в колхозное правление и не посмел бы требовать личного разговора с председателем баем Ярматом, которого все боялись, потому что, напоминаю, сын его служил в городе очень большим начальником. Но Саид пришел, жестко, деревянно стуча своими сапогами.

— Что скажешь? — спросил бай Ярмат.

Саид отвечал ему спокойно, твердо. Простое дело. Он, Саид, решил вступить в колхоз. Ему нечем заплатить вступительный пай, но он согласен получать только половину заработанного, с тем, чтобы остальная половина шла в колхозную казну на погашение пая. Для начала он вносит сорок рублей.

Ярмат отодвинул деньги. Не надо. Ничего не выйдет. В колхозе и так слишком много членов, а кто же будет работать? Саид зашумел, закричал. Ярмат кивнул кому-то, Саида схватили и выбросили из дверей. Он упал прямо в грязь, испачкал халат, зачерпнул в сапоги. Дрожа от обиды и злости, он побежал к ишану, уверенный, что духовный отец поддержит его и на этот раз. Он ошибся. Ишан сказал:

— Откуда набрался ты глупых мыслей, Саид? Подумай сам: если мы примем в колхоз всех ярдамчи, что скажут хозяева? Они уйдут, забрав своих лошадей, быков, плуги, бороны, а вы, ярдамчи, будете копать землю голыми руками! Ступай, Саид, выбрось из головы эти мысли и будь благодарен, что хозяин кормит, поит и одевает тебя.

Ишан очень удивился, когда через несколько дней ему донесли, что Саид не успокоился и продолжает надоедать правлению.

— Колхоз для всех: и для богатых, и для бедных, — дерзко говорит он. — Если меня не примут, я поеду в город жаловаться.

Вслед за Саидом и все остальные ярдамчи — двадцать два человека — стали ежедневно ходить в правление с теми же просьбами. Председатель Ярмат распорядился не пускать их: пусть сидят на дороге. И они сидели на дороге, — сначала один, выбрав местечко посуше, сядет и ждет, затем — второй, третий, а к вечеру, смотришь, собрались все. Сдержанно, глухо гудят их голоса и громче всех — голос Саида Фазиева. Он уговаривает ярдамчи сообща написать прошение: если нельзя принять в колхоз сразу всех, то пусть примут хоть половину, по жребию, а остальных — в будущем году. И уже нашелся какой-то грамотей, ходивший лет сорок тому назад в школу; он положил на согнутую спину Саида лист серой бумаги и, пропуская буквы, которых не может вспомнить, долго и старательно пишет.

Прошение готово, теперь нужно вручить его председателю. Наконец он появляется — важный, неторопливый, в шелковом зеленом халате, в новых блестящих калошах, с портфелем в руках. Он берет из рук Саида прошение, не читая, рвет пополам и еще пополам, а обрывки пускает по ветру. Ни злобы, ни досады не видно на его мясистом лице; не утруждая, себя объяснениями, он проходит мимо ярдамчи, а вслед ему невнятно и глухо гудят голоса.

Так было трижды. На четвертый раз председатель не порвал прошения — молча положил в портфель и унес, чтобы посоветоваться с ишаном.

Встревоженный и недовольный, ишан позвал Саида к себе.

— Ты белый ягненок, ты мой ученик. Зачем ты кружишь людям головы своими глупыми рассуждениями? Смотри, Саид, мы оштрафуем на десять трудодней за лишние разговоры.

— Я не ученый, — возразил Саид, — и мои речи, может быть, действительно глупые. Но тогда расскажи мне, отец, где правда и разве угодно богу, что я голодаю вот уже сорок семь лет? Ты, отец, ученый и мудрый, объясни мне.

— Глупец, — ответил ишан, — видел ли ты когда-нибудь, чтобы маленький кувшин по вместимости равнялся большому? Разве ты способен вместить мою мудрость, разве ты поймешь, что слово «алла» состоит из трех букв, но каждая имеет шестнадцать смыслов? Впрочем, если тебе очень тяжело жить, правление поможет. Вот тебе пока пятьдесят рублей.

Саид не принял денег.

— Отец, — сказал Саид, — прикажи лучше выдать мне и всем ярдамчи трудовые книжки. Мы отработаем свой пай, а потом будем получать трудодни целиком.

Ишан был человек умный, опытный и дальновидный: он понял, что дело здесь пахнет открытым бунтом, что священные тексты и душеспасительные беседы уже бессильны удержать Саида в повиновении, — теперь нужны для него другие цепи.

Хозяин Рахим, по совету ишана, отказал Саиду в работе. Узнав об этом, Саид всполошил всех ярдамчи.

— Нас бьют поодиночке! — кричал он. — Давайте сообща напишем большую жалобу и сообща отнесем ее в город!

Жалобу писали в чайхане, на глазах веселого чайханщика Бабаджана. Он незаметно послал своего сынишку в правление, и сейчас же оттуда явился в чайхану колхозный счетовод Урун-Ходжа.

— Почему вы бездельничаете! — закричал он. — А кто будет возить навоз на поля? Марш!

Ярдамчи продолжали сидеть, грамотей писал, пачкая химическим карандашом губы и поминутно сплевывая густую лиловую слюну.

— Ага! — закричал Урун-Ходжа. — Вы против колхоза, вы против советской власти! Правление пошлет сейчас всадника в район за милицией! Мы вызовем из города большого начальника — сына нашего уважаемого председателя, и он отправит всех вас в тюрьму!

Так и не удалось дописать жалобу. Ярдамчи испугались, пошли работать. Саид остался в чайхане один.

— Они обманывают нас, — сказал Саид, обращаясь к чайханщику Бабаджану. — Если бы в городе знали всю правду...

— Послушай, — перебил Бабаджан, — уйди, пожалуйста, отсюда. Я не хочу разговаривать с тобой, — у меня семья.

Дома плакала жена и проклинала Саида. Что теперь делать? Умирать с голода? А все из-за упрямства! Она умоляла Саида сходить, пока не поздно, в правление, может быть, председатель, почтенный Ярмат, сжалится и простит его. Саид, молчал, сидя на корточках перед очагом. Сырые дрова горели плохо, наполняя дырявую хибарку густым и едким дымом. Саид засучил рукава и распластал над огнем ладони, словно жалея и стараясь удержать тепло, бесплодно улетавшее в дымовое отверстие.

У него были свои планы. Он решил один итти в район, а если там не примут жалобы, то дальше, в город.

Ярдамчи одобрили его решение.

— Только осторожнее, Саид. Тебя могут убить по дороге.

Нет, его не убили. Этому воспротивился председатель, бай Ярмат.

— Разве вы не читаете газет? — сказал он правленцам. — На прошлой неделе в Шур-кишлаке за такое дело расстреляли пять человек. Мертвый, он будет для нас еще опаснее. Послушаем, что скажет наш уважаемый Рахим.

Рахим дал очень хороший совет. Судьба Саида была решена. На следующий день его позвали в правление, где уже собрались все хозяева колхоза, в том числе и святой ишан Аннар-Мухаммед-оглы.

— Подойди поближе, Саид, — кротко сказал ишан. — Ты, оказывается, безумный, «джинны», — я уже давно заметил это. А в законе сказано: «безумного свяжите цепями».

Саид, привыкший к замысловатым иносказаниям ишана, спокойно ждал, думая, что главный разговор еще впереди. Но разговор был уже окончен. Председатель крикнул:

— Вяжите его!

Саид понял, рванулся к дверям, но сбоку, размахивая руками, налетел чайханщик Бабаджан, за ним — двое прислужников ишана. Они свалили Саида на пол, туго связали веревками. Хозяин Рахим сказал, пробуя крепость узлов на его руках:

— Бедный человек! Но что же делать!.. Я кормил его, когда он был здоровым, не разорит он меня и теперь. Буду кормить.

Связанного Саида отнесли к Рахиму на двор, спустили в глубокую яму, выкопанную Саидом же лет десять тому назад. В яме было сыро, темно; посредине стоял врытый в землю карагачевый столб, только что очищенный от коры, еще скользкий. Принесли цепи, приковали Саида к столбу и ушли, накрыв яму досками.

Бабаджан, вернувшись в чайхану, рассказал гостям о печальном происшествии. При этом он многозначительно стучал пальцем по своей глупой голове, гордясь тем, что первый разглядел безумие в глазах Саида.

Плакала жена Саида; ишан утешал ее, обещая вылечить мужа молитвами. К яме ее не допустили, безумный, по закону, не должен видеть людей.

Свет проникал к Саиду одним узким лезвием через щель в досках. Над темной сырой ямой пели птицы, стучали копытами овцы, — так узнавал Саид утро и вечер.

В день ему давали кувшин воды, две лепешки. Изредка меняли солому, на которой он спал.

Однажды пришел к нему сам хозяин Рахим. Он сдвинул ногой доски и сказал вниз, в черную зловонную дыру:

— Ты еще жив, Саид? Как темно в твоем новом доме.

Саид поднял страшное лицо — желтое, обросшее длинными волосами.

— Ты и в самом деле безумный, — засмеялся хозяин. — На кого пошел ты войной? В одном моем пальце больше силы, чем во всех ярдамчи. Посиди еще немного на цепи; через годик-другой, когда ты совсем разучишься говорить и не сможешь больше поднимать людей против нас, я тебя выпущу. К тому времени, думаю, ты уж по-настоящему сойдешь с ума и ослепнешь.

Глухо, из-под земли, послышался голос Саида:

— Хозяин, помнишь, мы с тобой были мальчиками? Помнишь — я сделал водяную мельницу и подарил тебе? А помнишь старого ежа, что жил в дупле ивы?..

Потом было молчание — очень долго. На улице, за толстой глиняной стеной, что огораживала хозяйский двор, ноюще скрипела арба, и погонщик, сам удивляясь силе своего горла, с натугой и до того тонко, что звенело и ушах, тянул — без единого обрыва, забирая все выше и выше, — бесконечную древнюю песню. И арба проскрипела и песня затихла, прежде чем хозяин ответил дрогнувшим голосом:

— Помню. Но ты сам виноват, Саид. Зачем ты начал этот бунт? Ведь мы хотели помочь тебе, предлагали деньги, — ты сам отказался. Эх, Саид, Саид, что ж теперь делать нам? Ну, хорошо, я прикажу, чтобы тебе давали в день по четыре лепешки, я пришлю одеяло, чтобы ночной холод не мучил тебя.

Из-под земли донеслось:

— Я не к тому говорю, хозяин. Я жалею, что тогда не сунул тебя головой в арык вместо мельницы, что я не вколотил тебе в глотку старого ежа, чтобы ты, хозяин, подох поганой смертью!

Снова молчание, сонно поклохтывают куры, истомившиеся от жары. Сдвигаются доски над головой Саида, и в яме — темно. Слышны удаляющиеся ноги хозяина, — и с тех пор он больше ни разу не подошел к яме.

Саид просидел на цепи два месяца и восемь дней. Приближалась весна; от нее, как искры, летели одинокие теплые дни, опять сменявшиеся ненастьем. Солнце не проникало в яму к Саиду, просачивалась только весенняя вода. По ночам Саид дрожал на мокрой соломе. От холода или от ярости, но голова его стала ясной, как свет — он обо всем подумал, все вспомнил, все понял.

Он освободился, перепилив толстый карагачевый столб цепью. Сидя, он упирался пятками в подножье столба и пилил. Дерево дымилось, обугливалось, цепь проедала его все глубже.

Выбрав бурную ночь с дождем и ветром, Саид подломил столб, проеденный цепью на три четверти. Ступеньки в глинистых стенах он сделал заранее. На конце цепи мертвым грузом висел короткий толстый чурбак — остаток столба. Саид сам не помнит, как удалось ему вылезти. В деревьях ревел весенний ветер, ломал сучья, сек холодным дождем измученное тело Саида. Он положил на место доски, чтобы подольше не заметили бегства, и пошел, неся на плече чурбак, обмотанный цепью. Земля расплывалась под ногами, железо хрипло лязгало, звенело, но за страшным гулом ливня и ветра никто не услышал. Сразу же Саид подвернул в поле, увяз по колено в размокшей пашне, выбрался кое-как на тропинку, а по ней — на перекресток двух полевых дорог, на этот самый перекресток, где мы стояли сейчас и разговаривали, провожая глазами солнце.

Саид не смог разбить камнями свою цепь и потащил чурбак дальше. На рассвете он спрятался в мокрых кустах, и не зря: видел погоню, посланную за ним. До района считалось тридцать шесть километров. Саид шел еще две ночи, и когда совсем изнемог, упал на дороге, — за поворотом загорелись вдруг фары, загудела, зарычала машина — хлопкомовский грузовик.

— Что за дьявольщина! — оказал изумленный шофер. — Братишка, откуда ты взялся? Ким ту?

Зубилом шофер разрубил цепи, сильными руками легко поднял Саида, уложил в кузов на мешки с семенами и погнал машину полным ходом прямо в район.

Саид очнулся в больнице. Следователь расспросил его. Дней через десять Саида повезли домой на машине, как народного комиссара. В кишлаке уже не было ни ишана, ни баев, — всех взяли в тюрьму. Ярдамчи, товарищи Саида, записались в колхоз и работали на полях для себя. А Саид не мог работать — был еще слаб. Он испугался, спросил на собрании — как же быть? Он не пашет, не сеет, — выходит дело, он ничего и не соберет? Самый старый ярдамчи Али, теперешний инспектор по качеству, ответил ему:

— Отдыхай, ты много терпел. За каждый день, что сидел ты в яме и лежал в больнице, мы записали тебе по одному трудодню. Возьми свою книжку.

На первой ее странице было записано семьдесят шесть трудодней, впервые заработанных Саидом Фазиевым полностью.

— Я и до сих пор вскрикиваю иногда ночью, — сказал председатель. — Мне снится, что я опять зарабатываю трудодни, сидя на цепи в яме. Но все это прошло. Посмотри зато, как мы теперь живем? В этом году наш колхоз получил миллион шестьсот тысяч рублей дохода.

И я видел, как они живут. Мы повернули с дороги, пошли садами — густой и прохладной тенью. Отражая зарю, блестели каменные лысины далеких холмов. В садах звонко тюкали кетмени: женщины обивали с деревьев гусениц, портящих завязь. Не закрывая лиц, женщины — молодые и старые — кричали навстречу нам: «Шоматон бахайр, председатель! Шоматон бахайр, русский гость!»

— Почему они не закрываются? — спросил я, — Разве старый закон потерял уже всякую силу?

— Если ты входишь в дом, — ответил председатель, — то женщина закроет лицо; там старый закон сохранил пока силу. А здесь — колхозный сад. Здесь — новый закон. В парандже работать неудобно, закрытая женщина выработает мало, и все будут ее ругать: муж — за убытки, бригадир — за порчу общих показателей бригады, а подруги — просто засмеют.

Он повел меня дальше — в конюшню, на скотный двор, в чайхану, где сидит все тот же веселый Бабаджан (его простили на суде, признав человеком глупым, не умеющим отличить правду от лжи), на мельницу, в парники, в дома колхозников, — и всюду я видел растущее изобилие. Лениво обмахивались хвостами породистые племенные коровы, лежали у кормушек девятипудовые гиссарские бараны, — сами они не могли встать, и председатель помогал им, поддерживая курдюк. Я видел велосипед, купленный в Коканде за восемьсот пятьдесят рублей, видел ружье ценой в тысячу триста рублей, видел в сундуках шелка, ситцы и сукна, видел лампу «молнию» в доме, где потолок еще хранит жирные следы нефтяной коптилки, видел в школе тетради, исписанные детским и стариковским, одинаково неуверенным почерком, видел новые сапоги, халаты, одеяла, запасы риса, муки и сушеного урюка. Везде расстилали передо мной скатерти, и я, боясь обидеть хозяев, не отказывался; я пробовал плов разных сортов — с изюмом и без изюма, молоко — кислое и свежее, горячие белые лепешки — сдобные и простые, пил чай с вареньем, мармеладом и даже в одном доме с шоколадными конфетами.

Но самое замечательное увидел я в старинном саду, где некогда утешал Саида Фазиева святой ишан Аннар-Мухаммед-оглы. Семьдесят чернопузых ребят лепили там пироги из песка. Наблюдала за ними Муабора Юнусова окончившая медицинский техникум.

Саид Фазиев с трудом разыскал своего сына и гордо показал мне.

— Жена моя четыре с половиной месяца лежала в кокандской больнице и после этого родила живого.

Живой сын, испугавшись незнакомого человека, крепко вцепился отцу в бороду. Так и стоял Саид Фазиев, держа его на руках, а над ними — освобожденными от цепей — на белой стене цвели буквы простого и прекрасного лозунга, придуманного Муабора Юнусовой: «Zinda bodi mo!», что в переводе на русский язык означает: «Да здравствуем мы!»