Когда Иван Федорович уже на склоне жизни в тихие минуты припоминал это далекое время, каждый раз восторженные слезы навертывались на глаза его и он шептал:
«И за что мне дано было такое счастье? Что я сделал, чтобы заслужить его?»
И, конечно, он не мог понять, до какой степени он стоил своего скромного счастья. Он вот, например, высоко ценил ум своей супруги, но далек был от мысли, что, главным образом она выказала свой ум, выбрав его себе в мужья и настаивая на том, чтобы ей разрешили выйти за него замуж. Лучшего мужа «маменька» и «папенька», конечно, никогда бы не могли найти для своей дочки.
Как был он восторженно влюблен в нее, объясняя ей именованные числа, так точно восторженно оставался влюбленным и до старости. Марья Семеновна была для него олицетворением всех добродетелей, воплощением земной и чуть что не небесной красоты. Что сказала и решила Марья Семеновна — то было для него свято. Все, что исходило от нее, все, что делалось ею, казалось ему произведением высшей мудрости. Никогда между ними не пробежало ни одной черной кошки, в их семейной жизни была такая тишь да гладь, да Божья благодать, что даже строгая Капитолина Ивановна, всегда искавшая и находившая оборотную сторону медали, ставила их всем в пример.
— Вот Бородины, — говорила она, — скромные люди, звезд с неба не хватают, пороху не выдумывают, а всем бы нашим умникам да умницам у них поучиться! На загляденье живут! У них в доме и дух-то особенный: войдешь — так словно свежестью какой пахнет, вот как в саду весною…
И этот весенний запах, чувствуемый Капитолиной Ивановной, Бородины сумели сохранить в течение всей своей жизни.
«Папенька» и «маменька» купили молодым просторный, хороший дом, устроили им полную обстановку, так что никого им принять было не зазорно. Поговаривали в первое время о том, что не бросить ли Ивану Федоровичу его учительства и гимназической службы, не найти ли службы повиднее, чтобы выйти скорее в люди. Но Иван Федорович находил, что он и так уже чересчур «вышел», что дальше и выше идти ему некуда, что при полном его счастье и благополучии питать в себе еще какие-нибудь честолюбивые замыслы — просто грех. Да и, наконец, он любил свое скромное дело, любил скверных шалунов-мальчишек — и продолжал учительствовать. Но все же «папенька» и «маменька», не на шутку терзавшиеся мыслью о «неблагородстве» своего зятя при посредстве добрых знакомых так подействовали на гимназическое начальство, что Иван Федорович в год своей женитьбы был награжден орденом. Этот орден давал ему все права и привилегии потомственного дворянства. Впоследствии это дворянство причинило ему, как увидим, немало тревог…
После трех лет полного благополучия пришло к Бородиным высшее счастье, о котором они мечтали: родился у них ребенок — сынок Миша. Марья Семеновна наглядеться не могла на мальчика. Иван Федорович все свои свободные минуты посвящал ему и при этом выказывал такую нежность, такую почти женскую заботливость и умение обращаться с ребенком, что Капитолина Ивановна, часто их навещавшая, прозвала его «нянькой». Да и мальчик вышел славный, с такими живыми глазами, с курчавыми волосенками, такой беленький, тихий и спокойный…
Ежегодно, когда наступало лето и в гимназии оканчивались экзамены, Бородины уезжали в деревню на вакационное время. «Папенька» и «маменька» всегда настаивали, и особенно с тех пор, как родился Миша, чтобы Марья Семеновна подольше оставалась в деревне, на вольном воздухе, но она и слышать об этом не хотела, она ни на один день не расставалась с мужем.
— Где муж — там и жена! — говорила она. — Как я его одного отпущу в Москву?.. Да он совсем пропадет без меня!
Иван Федорович благодарно взглядывал на нее, и они возвращались всегда вместе, в первой половине августа, к началу его классных занятий.
Только один раз этот установившийся порядок был нарушен. Почти перед самым отъездом в деревню маленький Миша сильно заболел. Двери Бородиных заперлись для всех знакомых за исключением Капитолины Ивановны. Мальчик болел долго, потом было слышно, что он выздоровел. Только в начале июля Иван Федорович и Марья Семеновна уехали в деревню совсем как-то тихомолком.
К началу гимназических занятий Иван Федорович вернулся один, да такой мрачный, худой и бледный, что знакомые его так и ахнули…
— Батюшка, Иван Федорович, что с вами, ведь вы больны совсем, и как это Марья Семеновна вас отпустила?
— Нет, я здоров! — печально отвечал он.
— Все ли у вас благополучно? Как лето провели?
— Ничего, все благополучно…
И при этих словах голос его дрожал и выражение лица становилось таким жалким, таким безнадежным.
— Ну, а как теперь ваш Миша? Совсем поправился после болезни?
— Поправился, слава Богу… — и Иван Федорович обрывал разговор.
Но все замечали, что он грустит и тоскует, что у Бородиных что-то неладно.
— Да и чего это Марья Семеновна так замешкалась в деревне?
Наконец поздно осенью она приехала с Мишей. Ее нашли еще более изменившейся. Она просто постарела на несколько лет. Знакомые иногда заставали ее с глазами, видимо, распухшими от слез, но она никому не поверяла причины своей грусти.
— И что у них там такое — одному Богу известно!.. Печальное было, видно, лето… Одному Мише оно принесло пользу — перенесенная им болезнь, видимо, его совсем переродила, просто не узнать стало мальчика… Так вырос, окреп, да и лицо как будто другое — глаза потемнели, одни только волосенки по-прежнему курчавые да мягкие.
Но мальчика редко кто и видел. Марья Семеновна сделалась такая странная, прятала ото всех ребенка, будто боялась, что его сглазят.
Между тем время шло: стали проходить годы, и мало-помалу все, знавшие Бородиных, конечно, забыли о том, что им показалось когда-то странным и непонятным. Марья Семеновна уже не плакала и не грустила, пополнела и поздоровела. Иван Федорович продолжал учительствовать, преклоняться перед женою и баловать сына. Только у него мало-помалу развилась новая страсть, которая не особенно шла к предмету его занятий, т. е. к математике, страсть эта была — ботаника. Теперь он все свободное время проводил у себя в саду, где настроил тепличек и парников, выращивая удивительные овощи и растения.
Миша рос, развивался, его уже больше ни от кого не прятали и всякий приходивший в дом Бородиных имел полную возможность любоваться живым, красивым мальчиком.
— Какой славный у Бородиных Миша вырастает, — говорили про него, — только вот уж не в мать, не в отца, крупный такой, черноглазый!
Прошло еще несколько лет. Бородины уже не ездили летом в деревню, так как ни «папеньки», ни «маменьки» не было на свете, а деревня принадлежала брату Марьи Семеновны, не знавшемуся с сестрою. После смерти родителей этот брат вышел в отставку, переехал в деревню, обделил сестру при разделе наследства и затем прямо объявил ей, что она унизила себя своим замужеством. Конечно, после этого о родственных отношениях не могло быть и речи. Поволновалась-поволновалась Марья Семеновна, но скоро успокоилась. Брата она почти не знала, так что ссора эта не причинила ей особенного горя. А что обманул он ее и присвоил часть родительского состояния, которая должна была ей достаться, Бог с ним. Жили Бородины, ни в чем не нуждаясь, в своем доме, и был у них припасен небольшой капиталец. Иван Федорович получал достаточно — хватит на их век, да и Мише что-нибудь достанется. А Миша, Бог даст, не пропадет, мальчик умный, способный, в гимназии хорошо учится.
Миша рос и продолжал хорошо учиться. Затем поступил в университет, окончил курс, потом уехал заграницу. Родители ни в чем ему не отказывали, а Марья Семеновна аккуратно высылала ему то во Францию, то в Германию, то в Италию все проценты со своего капитала. Что-то уж очень долго Миша пробыл за границей — более двух лет. Наконец вернулся.
После первых радостных дней свидания отец осторожно и боязливо приступил к разговору о предмете, который его, видно, тревожил, — стал спрашивать сына, что же он намерен теперь с собою делать, где и как думает служить?
Красавец Миша приподнял на отца свои черные глаза, которые почти всегда держал полузакрытыми и проговорил:
— А вам, папенька, непременно бы хотелось, чтобы я служил?
— Друг мой, как же иначе! Зачем же ты образование получил, если не для того, чтобы применить его к делу… Вот ты более двух лет провел заграницей, я, мой милый, тебя не попрекаю и знаю, что ты недаром прожил это время, ты там окончательно завершил свое образование, ты слушал лекции знаменитых европейских ученых. Все это прекрасно. Ну, а теперь надо начинать иную жизнь.
Михаил Иванович совсем почти закрыл глаза и задумался.
— Хорошо, — проговорил он, — я согласен с вами… буду служить, только где?
Отец оживился.
— А ты полагаешь, мы с матерью об этом не подумали? Слава Богу, не без добрых людей на свете. Вот Петр Петрович Сафонов, чай, помнишь?.. Знаешь, какое место теперь занимает? Ведь он из первых старших учеников моих и меня никогда не забывает… Еще недавно, как получил твое последнее письмо, я говорил с ним о тебе, и он обещал тебя у себя пристроить.
— Что же это — в архивные крысы! — равнодушно произнес Михаил Иванович.
Отец опешил.
— Как это ты так говоришь, в архивные крысы! К чему тут крысы? Для начала службы самое лучшее и при твоем образовании, полагаю я, для тебя подходящее, а дальше от тебя будет зависеть… А ты вдруг… крыса!..
Михаил Иванович улыбнулся.
— Да ведь это я так, папенька, — шутя!.. Мне все равно… Если желаете, я и у Софонова служить буду.
На том они и порешили. Михаил Иванович поступил на службу и остался в родительском доме. Ему был предоставлен весь мезонин, состоящий из трех просторных комнат, где он мог располагать своим временем как угодно, принимать кого ему вздумается, возвращаться домой, никого не стесняя, в какой угодно час ночи, так как и ход в мезонин был отдельный.