Груня вернулась в дом только поздно вечером. Маланья, старшая горничная Катерины Михайловны, которой бедная девочка давно уже отдана была в полное распоряжение, сейчас же на нее накинулась.
Маланья эта была очень злая старая дева, лет пятидесяти, высокая, худая, с правильными чертами лица, с большими и холодными серыми глазами. Она чванилась своей добродетельной жизнью, то есть тем, что никогда и никто ничего «этакого» не мог сказать про нее, что она с юности отличалась недоступностью и отгоняла от себя всех без исключения ухаживателей. Она называла всех мужчин «мерзостью» и чувствовала к ним истинное отвращение — такова уж была ее природа.
Но если ничего «этакого» за нею и не водилось, зато водилось многое другое. Она ненавидела не одних мужчин, а и весь род человеческий. И подвести кого-нибудь под барский гнев, выследить чью-нибудь провинность, оклеветать кого-нибудь, одним словом, нанести зло ближнему — было ее высшим наслаждением. Хитрая и ловкая, она всегда добивалась того, что господа были ею довольны. Она с детства была взята в барские хоромы, прислуживала еще у покойной Татьяны Владимировны Горбатовой, затем перешла к Катерине Михайловне.
По отъезде барыни за границу Маланья осталась в петербургском доме без всяких обязанностей, потом выпросила у Владимира Сергеевича разрешения, конечно, за известный годовой оброк, служить на стороне. Перебывала она во многих петербургских богатых домах, скопила, как говорили, порядочную сумму денег, просилась на волю, но ее почему-то не отпустили, несмотря на предлагаемый ею большой выкуп.
Теперь, по возвращении из-за границы, Катерина Михайловна вдруг ее вспомнила и потребовала. Маланья не смела ослушаться, вернулась. Она рассыпалась мелким бесом перед Екатериной Михайловной, целовала ее руки, уверяла, что для нее «небесное блаженство» служить матушке-барыне. Но в то же время, конечно, всей душой она возненавидела эту матушку-барыню за то, что та лишила ее заработка и снова, на старости лет, заставила служить даром.
«Уж насолю же я, насолю!» — шептала про себя Маланья.
Она втерлась в милость к Катерине Михайловне, скоро изучила все ее привычки, все ее капризы, знала наизусть, где и что у нее хранится, и если бы Катерина Михайловна сама также хорошо знала отчет всем своим вещам, то давно могла бы уже убедиться, что у нее время от времени пропадает то то, то другое и даже деньги. Но Маланья не попадалась, она отлично знала, что и когда можно стянуть…
Прислуге от нее просто житья не было. А мучить бедную Груню сделалось для нее потребностью…
— А, таки явилась! — крикнула она, когда девочка, дико озираясь, прокралась в девичью. — Где шлялась? Где пропадала?
Груня задрожала и хотела было выскользнуть из девичьей, но Маланья ее схватила за руку и стала трясти, повторяя:
— Да говори же, негодница, где шлялась?
— Нигде, — наконец ответила Груня, — в лесу заснула…
— В лесу! Кто же тебе позволил в лес бегать? Ты работать должна!
Но вдруг она как будто усмирилась и более спокойным голосом спросила:
— Что же, ты так целый день и не евши?
— Да, — проговорила Груня.
— Голодна, чай?
— Голодна…
— Ну, так вот… Пойдем!
Она потащила Груню из девичьей через длинный коридор и, прежде чем бедная девочка могла прийти в себя и очнуться, толкнула ее в совсем темный чулан и заперла за нею дверь на ключ.
Это был маленький грязный чулан, куда истопники складывали дрова и уголь, где никогда не мели и никогда не проветривали. Теперь дров в нем не было, но зато было столько пыли, что при движении воздуха, произведенном быстро растворенной и захлопнутой дверью, Груня в первую же минуту стала чихать. Она стояла долго неподвижно в кромешной темноте, окружавшей ее, среди этой поднявшейся пыли, проникавшей ей и в нос, и в глаза. Потом она ощупью нашла дверную ручку, попробовала, стала трясти дверь изо всех сил, но дверь, конечно, не поддавалась.
Она упала на грязный пол и осталась неподвижной. Маланья несколько раз проходила мимо этого чулана, останавливалась и даже прислушивалась, но ничего не могла расслышать.
— Дрыхнет! — решила злая старуха.
Но Груня не «дрыхла», она не заснула ни на минуту всю ночь, и ни одна слеза не выкатилась из глаз ее. Решимость, бывшая до сих пор только еще в ее озлобленном и измученном сердце, перешла теперь в сознание. За эту ночь Груня обдумала план действий.
Когда утром ее выпустили из чулана, она была похожа на мертвеца — ни кровинки не было в лице ее, глаза казались стеклянными. Она упорно молчала и ходила как будто во сне. Едва проглотила кусок хлеба, едва омочила губы в ковше с водою.
Ее усадили за работу. Она примостилась к открытому окну и стала прилежно шить, только время от времени выглядывая в окошко. Она все поджидала — не пройдет ли Володя, и вот он, действительно, показался. Он подбежал к окну, заглянул. В девичьей было много народу, он не хотел говорить с Груней при посторонних и только объяснил ей:
— Уезжаю до завтра!
И быстрым шепотом добавил:
— Скажу все дедушке… Он добрый…
А затем спрыгнул с низенького каменного фундамента под окошком и убежал.
Щеки Груни вспыхнули. Она уже слышала в девичьей, что Володя с Гришей и с французом должны ехать в Горбатовское, что они там будут ночевать и на заре удить рыбу в горбатовском озере. Это было решено еще несколько дней тому назад, но она не знала наверно, состоится ли поездка сегодня, и все утро только и думала об этом.
«Так это верно, они уезжают нынче, он сам сказал!..» Глаза ее вспыхнули, она еще прилежнее принялась за работу и даже не отрывалась от нее, чтобы глядеть в окно. Однако она все же чутко прислушивалась и следила за тем, что происходило в доме.
Вот господа позавтракали и приказано закладывать лошадей. Скоро из сарая во двор к барскому подъезду выехала коляска, потом другая и, наконец, запряженная четверкой длинная крытая линейка. Вывели двух оседланных лошадей. Отсюда, из окна девичьей, все видно. Господа стали выходить на крыльцо.
Теперь Груня делала только вид, что работает, а сама из-под длинных ресниц своих то и дело поглядывала по направлению к господскому крыльцу. Она видела, как Катерина Михайловна уселась в коляску с Наташей, в другую поместилась Мари с англичанкой и Соней. Все дети, Лили и француз заняли по обе стороны линейку. Николай и Сергей уже были в это время верхами, и скоро вся эта процессия тронулась и выехала в ворота.
Минут пять в доме царило глубокое молчание, а затем, будто по данному сигналу, все оставшиеся люди, несмотря на свою многочисленность, если и видные при господах, то почти неслышные, теперь вдруг шумно заявили о своем существовании. Большая девичья мгновенно преобразилась: ее наполнили молодые лакеи, конюхи, поварята. Раздались звуки гармоники, начался веселый смех, визг. Затем часть веселого общества осталась в девичьей, а другая направилась в сад, к качелям, и уже оттуда теперь доносились смех и визги.
— Ну, началось бесовское торжество! — пробурчала Маланья. — Вот господа как вернутся с дороги да накроют вас, то-то будет потеха!
— Небось, не вернутся, матушка Маланья Егоровна, — ответили ей, — а когда же повеселиться, если не на свободе? Ведь таких праздничков не много бывает, в кои-то веки такой денек выдается!..
— Уж вы не серчайте, голубушка Маланья Егоровна, — ластились к ней девушки.
— Эх, да что мне, плевать мне на вас да на ваше веселье поганое! — объявила Маланья, действительно, плюнула и ушла из девичьей.
— Провалилось воронье пугало! — напутствовали ее, но, конечно, только тогда, когда она не могла уже слышать. — Ведь вот женщина — уйдет, так ровно камень с плеч свалится! И как это, прости Господи, таких кикимор земля носит?!
Теперь каждый и каждая были заняты своим делом, то есть своим весельем, на Груню никто не обращал внимания. Она сложила свою работу и выбралась из девичьей.
Но она не побежала в сад, она прокралась сначала в свою каморку, где была устроена ее бедная постель. Каждое ее движение теперь выказывало не то страх, не то большую осторожность. Она внимательно огляделась, прислушалась, притворила дверь и несколько времени все копошилась в каморке. Затем вышла, что-то пряча за пазухой, и стала красться по направлению к комнатам Катерины Михайловны.
Подобравшись к первой двери, она прислушалась, тихонько повернула дверную ручку, потянула дверь к себе. Дверь тихо скрипнула и приотворилась.
— Кто тут? — раздался из комнат сердитый голос Маланьи.
Груня так и замерла на месте. Потом отскочила от двери и притаилась в темном углу коридора, за разными юбками и платьями, развешанными на крючках и прикрытыми ситцевой занавеской, доходившей до полу. Она не шевелилась и сдерживала дыхание.
Маланья вышла в коридор, еще раз повторила:
— Кто тут?
Но так как и на этот раз никто ей не отозвался, она огляделась направо и налево, а затем снова вернулась в комнаты.
Груня ждала. Она не знала, сколько прошло времени, только ей казалось, что очень много. Наконец Маланья вышла из комнат, прошла мимо и отперла маленькую дверь в нескольких шагах от Груни. Это была ее собственная, Маланьина, комната. Она помещалась здесь, невдалеке от покоев Катерины Михайловны, чтобы быть ближе к госпоже, из спальни которой была проведена к ней сонетка.
Груня все не шевелилась. Прошло еще немало времени — и вот Маланья вышла опять в коридор. Скоро ее шаги замерли в отдалении. Груня пождала, робко выглянула из-за занавесок и, неслышно ступая по разостланному через весь коридор половику, направилась к комнатам Катерины Михайловны.
Но как ни осторожно, как ни легко ступала она, а все же время от времени старый, рассохшийся пол скрипел под ее ногами. И она останавливалась, вздрагивала всем телом, снова прислушивалась и с каждым разом старалась ступать осторожнее. Наконец она у двери. Она отворила ее теперь сразу, так что та не успела и скрипнуть.
Вот она и в комнатах старой барыни. Она пробежала в спальню и на минуту остановилась. Ей была хорошо знакома эта комната, которую она не раз убирала и где в злополучный час разбила фарфоровую статуэтку. Вот широкая, старинная кровать под штофным выцветшим балдахином. Груня легла на пол у кровати, заглянула под нее, потом проползла. Она пуще всего боялась, что ножки кровати слишком коротки, а что она слишком велика и не будет в состоянии пролезть, но теперь убедилась, что это легко.
Она вынула у себя из-за пазухи маленький узелок, оставила его под кроватью, а сама тотчас же выползла. Потом выбежала в коридор, из коридора в людскую столовую, где в это время собирались обедать.
Теперь она была очень возбуждена, краска выступила на ее щеках. При виде еды она почувствовала сильный голод и с жадностью стала обедать. Она даже, что с ней редко бывало, приняла участие в общем разговоре, даже смеялась, сама, впрочем, не сознавая, почему смеется, просто смеялась вслед за другими, когда кругом нее раздался смех на забористые шутки и остроты молодого конюха Максима, всеобщего потешника.