I
Прошло несколько месяцев с тех пор, как Анна Леопольдовна была признана правительницей. За все это время в России и в Петербурге не случалось никаких волнений. Все казалось тихо, спокойно, а, между тем, это спокойствие было только кажущимся: всюду велись большие интриги.
Оскорбленный Минихом принц Антон скоро достиг своих целей. Он знал, что выбирает себе надежного помощника в Остермане.
Андрей Иванович, действительно, в этом деле работал за двоих. Ему необходимо было доказать и самому себе, и Миниху, что промах еще не есть признак слабости.
Не прошло и месяца со дня свержения Бирона, как Миних должен был почувствовать силу Остермана; а надежных друзей и сторонников у него не оказывалось. Он совершил переворот ради себя и принцессы, забыл об интересах всех остальных, и, следовательно, мог держаться только одной принцессы. Но и относительно Анны Леопольдовны положение его было не особенно крепко. Принцесса не чувствовала к нему никогда большой привязанности; ее с ним связывала теперь только благодарность; а, ведь, известно, что благодарность, для большинства людей, чувство очень тяжелое и от него всячески стараются избавиться. Миних забылся; с первой минуты своего торжества поставил сам себя на первое место, считал себя в праве всем распоряжаться, не стесняясь заявлял, что только его советами, выражаемыми в безапеляционной форме, должна руководствоваться правительница.
Она сознавала, что он может этого требовать, что она, действительно, ему всем обязана, но в то же время эти требования ее раздражали. К тому же миниховские советы иногда не согласовались с ее собственными желаниями, а она, как бы то ни было, считала себя теперь действительной правительницей России.
«Что ж это такое — думала она по своему обыкновению вслух перед другом своим Юлианой: — что ж это такое, неужели для того я избавилась от Бирона, чтобы попасть под новую опеку?»
Конечно, Юлиана, приобретавшая с каждым днем все более и более влияния на принцессу и всегда умевшая направлять ее мысли, могла бы и тут сослужить верную службу своему родственнику Миниху, но и она этого не хотела, и она тоже возмущалась его опекой, и молча выслушивала жалобы своего друга, ни одним словом не заступалась за фельдмаршала. Все остальные приближенные только и делали, что раздражали Анну Леопольдовну: они ежеминутно толковали ей о том, что честолюбие Миниха всем известно, что, наверное, он питает в себе самые опасные замыслы, что это человек уже и по своему характеру никогда не могущий быть ничем довольным и постоянно желающий большего: «вчера он свергнул Бирона, завтра, если что-нибудь ему не понравится, он точно так же может свергнуть легко и ее, принцессу. Да, Миних даже опаснее Бирона, потому что отважнее его, умнее, даровитее. Для того, чтобы он был доволен, надо подчиняться ему во всем. Рядом с собой он не потерпит никого, он никому не позволит себе заграждать дорогу»…
«Рядом с собой он не потерпит никого», — эта фраза, не раз повторяемая, осталась в голове Анны Леопольдовны, и в этой фразе была вся дальнейшая судьба Миниха.
Дело в том, что Линар был уже на дороге к Петербургу. Вот он приехал и правительница встретила его с таким нескрываемым восторгом, что об этом тотчас же стали говорить. В нем увидели сразу новое восходящее светило, быть может, нового Бирона. И конечно, прежде всех заметил это Миних. Он понял, что ему предстоит бороться с Линаром, что ему необходимо победить этого Линара, потому что иначе он заступит ему дорогу. Но он не понял и не сообразил того, что единственная возможность удержать за собою первенствующее значение и какое-нибудь влияние на принцессу, это именно всеми силами стараться не показывать нерасположение к новоприезжему, что необходимо взвешивать теперь каждый свой шаг и каждое слово. Миних неосторожно проговорился, вскользь заметил, что такая торжественная встреча и ласки оказываемые одному посланнику, могут весьма основательно обидеть других.
Эти слова были переданы Анне Леопольдовне и подняли в ее сердце целую бурю. Судьба Миниха была решена. Бороться с сердцем любящей женщины старому фельдмаршалу оказалось не по силам. Он был теперь со всех сторон окружен врагами, он чувствовал себя как лев, попавшийся в крепкие тенета, и только метался из стороны в сторону, с каждой минутой все больше и больше сознавая свое бессилие. Он видел, как принц Антон и правительница, совершенно чуждые друг другу, даже порвавшие супружеские отношения, дружелюбно сходились между собою в одном: в недоброжелательстве к нему, Миниху. Чем же все это кончится?
Окончания пришлось ждать не долго: враги Миниха работали быстро. Принц Антон каждый вечер сидел у Остермана, и каждый раз, возвращаясь от него, жаловался правительнице на то, что фельдмаршал с ним очень дурно и недостойно обращается.
В конце января Анна Леопольдовна, отворяя свой туалет, нашла в нем письмо, написанное как будто заграницей. В письме этом говорилось, что чрезвычайно опасно ей полагаться на одну только фамилию и, притом, иностранную, что в таком случае состояние подданных ее сына не может улучшиться, хотя и нет более Бирона.
Остерман, Головкин и Левенвольде пользовались каждым случаем, чтобы доводить до сведения правительницы о действительных и мнимых промахах фельдмаршала. Наконец, к довершению всего, сосланный Бирон прислал свои показания, в которых всячески изощрялся вредить Миниху.
Анна Леопольдовна была раздражена в высшей степени, и в этом раздражении нанесла первый удар своему благодетелю: Миних получил указ о том, что должен сноситься с генералиссимусом обо всех делах и писать к нему по установленной форме.
Этот указ застал фельдмаршала больным и, конечно, не мог способствовать его выздоровлению. Болезнь его усилилась, он лежал в постели, а в то же время вечно больной и по целым месяцам невыходивший из комнаты граф Андрей Иванович все чаще и чаще показывался на своих носилках в покоях правительницы.
Жалуясь на свои болезни и охая, прикрывая свои зоркие глаза и все обрюзгшее бледное лицо зеленым зонтиком, старый оракул убедительно доказывал принцессе, что Миних не сведущ в делах иностранных. А кто же мог вернее судить об этом, как не он, Остерман, в продолжение двадцати лет управлявший этими делами? Все яснее и яснее, из слов Андрея Ивановича, становилась для Анны Леопольдовны опасность: несведущий, высоко занесшийся фельдмаршал может приготовить гибель России.
— Что ж теперь делать? — растерянно спрашивала Анна Леопольдовна.
— Да уж и не знаю, ваше высочество, — отвечал Остерман, даже под зонтиком, закрывая свои глаза, чтобы ничего не было видно в его мыслях. — Уж и не знаю, что теперь делать! Конечно, я был бы рад сообщать фельдмаршалу все необходимые сведения, но вы сами изволите видеть, что я совсем больной человек и не могу к нему ездить; пришлось бы постоянно толковать не об одних иностранных делах, а и о внутренних. Хотя фельдмаршал и богато одарен от природы, но всякие познания даются только долгими трудами, многолетней опытностью и практикой, а он, как известно вашему высочеству, опытность и практику приобрел только в делах военных.
И Андрей Иванович начинал снова вздыхать и охать.
Следствием этих разговоров был второй удар Миниху: кабинет-министры получили именной указ, где говорилось, что первому министру, генерал фельдмаршалу графу фон-Миниху надлежит ведать все, что касается до сухопутной полевой армии и всех войск и рапортовать об этом герцогу Брауншвейгскому. Генерал-адмиралу графу Остерману ведать все, что подлежит до иностранных дел и дворов, а также адмиралтейство и флот. Великому канцлеру князю Черкасскому и вице-канцлеру графу Головкину ведать все, касающееся до внутренних дел, по сенату и синоду, о государственных по камер-коллегии сборах и других доходах, о коммерции и юстиции.
Указ заканчивался такими словами: «если же по какому-нибудь департаменту случится такое важное дело, которое требует неотменного общего обсуждения, о таком тотчас учинять общий совет».
Миних едва мог придти в себя по прочтении этого указа: все, что он приобрел для себя, все, что он получил как награду за совершенный им переворот, от него отнималось: он снова превращался в то, чем был при императрице Анне. Что ж теперь ему делать? Протестовать, бороться? Но, видя, против него все, друзей нет, партии составить не из кого; над ним все смеются, торжествуют. Даже принц Антон, которого он считал за ничто и отстранил мановением руки, как надоедливую муху, этот принц Антон вдруг совершенно изменился, глядит и говорит так гордо — очевидно, чувствует под собою твердую почву, сознает свою силу.
Вот фельдмаршалу верные люди передают такие слова принца Антона: «хоть я много одолжен Миниху в походах, хотя он может быть мне полезен на своем надлежащем месте и недавно оказал услугу, но все же из того не следует, чтоб ему быть здесь верховным визирем. Если он будет настолько благоразумен, что без рассуждения согласится на требование, выраженное в последнем указе, то я не стану вредить ему, но если он начнет слушаться неумеренного своего честолюбия и природной жестокости своего нрава, то легко может своей глупостью навлечь на себя гибель».
И все это говорил принц Антон, тот самый принц Антон, который дрожал и плакал еще так недавно в чрезвычайном заседании, собранном Бироном.
Скрежеща зубами, в бессильной ярости, Миних согласился на все, что от него требовали. Но соглашаясь, он все же надеялся, что теперь его оставят в покое, что новых уступок от него уж и невозможно требовать, что он будет в состоянии хорошенько обдумать свое положение и найдет еще возможность потягаться со своими врагами и посрамить их.
Однако, и тут он ошибался. Принц Антон продолжал свои почти ежедневные таинственные посещения Остермана и Головкина. Остерман и Головкин продолжали настраивать Анну Леопольдовну и совершенно успевали в этом. При докладах Миниха правительница стала очень странно держать себя; она делала вид, что затруднена множеством предметов, что у нее мало времени, что она не в силах сама все обдумывать и решать — и призывала к себе на помощь принца Антона.
Миних раздражался все больше и больше, едва себя сдерживал и, наконец, решился на последнее средство. Необходимо было, так или иначе, выйти из этого невыносимого положения. Он потребовал отставки, в твердой уверенности, что отставка эта не будет принята, что Анна Леопольдовна перепугается, его станут уговаривать, упрашивать и, наконец, примут все его условия.
Действительно, в первую минуту правительница была поражена, она все еще помнила, чем обязана фельдмаршалу, ей все еще было как-то совестно окончательно оттолкнуть и унизить этого человека.
Миних сидел дома и сказывался нездоровым.
Анна Леопольдовна послала ему передать, что не может обойтись без его советов, не может согласиться на его отставку. Но этого заявления ему было мало; он объявил, что если не могут обойтись без него, то он согласен продолжать свою службу, но только на одном непременном условии, чтобы все дела велись так, как в первые два месяца по свержении Бирона.
«Что-то ответят? Согласятся ли?»
Миних ждет целый день — никакого ответа.
Наступил и второй день — никто к нему не является. Он расспрашивает сына — сын отвечает, что ему ничего неизвестно. А, между тем, принц Антон сидит у Остермана, к которому приехал вместе с графом Головкиным. Их совещание продолжается несколько часов, затем они едут во дворец, призывают Левеннольде и Миниха-сына и поручают им передать фельдмаршалу, что правительница с сокрушенным сердцем соглашается исполнить желание графа, соглашается на его отставку.
На следующий день, с необыкновенной поспешностью и предупредительностью уже готов указ генералиссимуса, в котором говорится: «Всемилостивейше указали мы нашего первого министра, генерал-фельдмаршала графа фон-Миниха, что он сам нас просит за старостью, и что в болезнях находится и за долговременные нам и предкам нашим, и государству нашему верные и знатные службы его, от военных и статских дел уволить».
Миних был поражен до такой степени, что потерял уж всякую энергию и не мог опомниться от этого удара; но ему предстояло вынести еще одно последнее оскорбление.
Принц Антон торжествовал. Запуганный, загнанный, со всех сторон оскорбляемый, он, наконец, достиг своей цели и у него явилось, вполне согласное с его характером и чувствами, желание поломаться перед сверженным противником, поглумиться над ним. Он велел собрать солдат, и вдруг на петербургских улицах раздался барабанный бой, сбежался народ, и народу торжественно читался указ об отставке Миниха.
Даже Анна Леопольдовна, вся поглощенная в это время свиданиями с Линаром и своими собственными делами, возмутилась таким поступком принца.
Она тотчас же послала сказать фельдмаршалу, что готова дать ему какое угодно удовлетворение за эту обиду.
Миних, раздавленный, задыхавшийся от отчаяния, бешенства и оскорбления, все же нашел в себе силы отвечать с полным достоинством. Он послал сказать правительнице, что считает себя вполне удовлетворенным, получив такие знаки ее милости. Вслед за этим к нему отправлены были три сенатора с извинениями.
А, между тем, продолжали приходить одно за другим показания Бирона, и в них он с наслаждением выставлял и доказывал все вины фельдмаршала.
Но на слова Бирона уже обращали мало внимания — все равно Миних теперь был безвреден.
Анна Леопольдовна успокоилась; ее совесть молчала — не она выказала неблагодарность столько для нее сделавшему человеку, она только подчинилась необходимости; не она его погубила — он сам погубил себя. Она оправдывала себя тем, что Миних был неисправим в своем доброжелательстве к Пруссии. Он не обращал ни малейшего внимания на добрые внушения, не исполнял приказаний принца, не исполнял даже ее приказаний, а выдавал свои приказы, противоречившие ее воле. Иметь дело с таким человеком, значило рисковать всем.
Отвязавшись от него, она вздохнула свободнее; теперь ей уже не предстояло целые дни выслушивать различные жалобы и советы. Теперь все были довольны: Остерман мог снова делать, что ему угодно. Принц Антон дружен с Остерманом, пусть они там и ведут дела — до нее это не касается. Теперь она, может, наконец, всецело отдаться своей собственной жизни. Она исполнила всеобщее желание и пусть оставят ее в покое; если же кто-нибудь вздумает вмешиваться в личные дела ее, так она покажет еще свою силу.
II
Весна в полном разгаре; ладожский лед прошел. Солнце сияет все жарче и жарче и на огромных черных деревьях дворцовых садов распускаются почки. Нева широкая стоит — не шелохнется. В безветренном воздухе только изредка тонкий белый гребешок волны, поднятой большою рыбой, приподнимается из глади, разбежится и плеснет на набережную.
Анна Леопольдовна любит теперь выходить в сад и по целым часам гулять там, опираясь на руку Юлианы.
Кто несколько месяцев не видел принцессу, с трудом ее теперь узнает. Лицо ее оживленно, глаза блестят весело, на щеках играет здоровая молодая краска. Она чувствует себя счастливой и довольной; только одно обстоятельство смущает эти безоблачные дни: иногда ей невозможно повеселиться так, как бы хотелось — доктора удерживают — правительница через несколько месяцев снова должна сделаться матерью.
Но даже и об этом неприятном ей обстоятельстве она часто забывает — широкой волною нахлынуло на нее счастье.
Она жадно, почти с детским восторгом встречает весну; она глядит на распускающуюся зелень, на яркое солнце, на синеву небесную, слушает веселое щебетанье птиц, и все это торжество просыпающейся природы сливается с торжеством ее сердца, и во всем видится ей милый образ.
Иногда Остерман, или другие скучные люди, толкуют ей о делах, пугают тем, что политический горизонт начинает покрываться тучами, что собирается гроза со стороны Швеции: того и жди война — но ей нет никакого дела до этого. Какой вздор! Какие там тучи! Небо безоблачно… Он, он, человек, которого она любит вот уже сколько лет, которого так безжалостно когда-то у нее отняли, снова с нею! О чем же думать теперь? Перед чем смущаться? Война — какой вздор!.. Но если и война, так это не ее дело: пусть они там справляются, как знают. Пусть только оставят ее в покое.
Раннее утро. Анна Леопольдовна проснулась, медленно открыла глаза и взглянула прямо перед собою.
В окно ее спальни так и врывается ослепительным светом это горячее майское утро.
«Душно здесь, душно! Скорей воздуху, света!»
Она кличет своих служанок; она приказывает растворить двери балкона, поставить на балкон экран, а потом вынести и ее вместе с кроватью. Она еще не хочет одеваться. Ей так приятно будет понежиться часок, другой на воздухе. Балкон выходит прямо на Мойку.
— Юлиана! Юлиана! — радостно говорит она входящему другу. — Слышишь, что я придумала: я хочу спать на балконе!
Юлиана пожимает плечами.
— Положим, — замечает она, — у тебя могут быть всякие капризы и доктора говорят, что в твоем положении даже следует исполнять эти капризы, но, ведь, есть же всему предел! Как же это спать на балконе? Выносить кровать? Ведь, увидят…
— Вот пустяки! — перебивает ее принцесса. — Никто не увидит — теперь рано… Да и, наконец, не смеют смотреть! Не смеют видеть! Неужели я не могу делать что хочу? Выносите же меня скорей! — обращается она к служанкам.
Кровать вынесена, заставлена ширмами. Но если кто хочет наблюдать с реки, тот, конечно, видит принцессу.
Удалились служанки, удалилась и Юлиана, объявив, что не желает вовсе быть соучастницей этой выдумки. Принцесса одна; теплый ветерок доносит к ней то свежий, влажный запах речной воды, то душистый смолистый запах липовых и тополевых почек. Над нею высоко плывут прозрачные розоватые облака и там, в сверкающей высоте, крошечными точками мелькают птицы.
Утренний воздух снова навевает на нее дремоту, и она забывается, незаметно переходя от окружающего ее ясного утра в мир фантазий, и сладко ей бессознательно следить за прозрачными, внезапно являющимися и заменяющими друг друга грезами, и незаметно идет время. Мало-помалу расплываются, будто в той же синеве небесной, ее грезы. Она совсем засыпает. Почти детская, блаженная улыбка на ее губах, грудь мирно, спокойно дышит, а ветерок ласково скользит по лицу ее, шевелит выбившийся из-под батистового чепчика локон…
Но вот она снова проснулась.
— Юлиана!
А Юлиана уже здесь, торопит ее скорее вставать, не то, право, это ни на что не похоже: в городе начинается движение, по реке давно плавают лодки, да и набережную нельзя же, ведь, закрыть от народа.
Анна Леопольдовна, улыбаясь, потягивается и, наконец, соглашается, чтобы ее внесли снова в комнату.
— Который час, Юлиана? — потягиваясь, спрашивает Анна Леопольдовна.
— Да уже скоро десять, разве не видишь как высоко солнце?
— Десять! Так в самом деле пора вставать. Скорей мне одеваться!
Принцесса торопливо приподнялась с кровати и начала свой туалет.
Через полчаса она была готова, накинула широкую белую, подбитую розовой тафтой блузу, а голову повязала неизменным белым платочком. Но теперь даже и в этом платочке замечалась перемена: он был повязан довольно кокетливо.
Анна Леопольдовна тут же, у себя в спальне, на скорую руку позавтракала и поспешила с Юлианой в сад.
В огромном саду было совершенно пусто. Работники, расчищавшие дорожки, издали завидев принцессу с ее спутницей, поспешно скрылись.
Анна Леопольдовна, глубоко вдыхая в себя душистый воздух, спешила в самую глубь сада, так спешила, что Юлиане несколько раз приходилось ее останавливать и напоминать ей, что скорая ходьба вредна для ее здоровья.
— Может быть, он был здесь и ушел!? — вдруг шепнула Анна Леопольдовна Юлиане.
— Нет, еще рано.
И они шли дальше. Вот подошли они почти к самому забору, остановились у новой, всего с неделю только назад проделанной, калитки.
Анна Леопольдовна прислушалась: все тихо, только наверху со всех сторон раздается веселое чириканье птиц да за калиткой слышны чьи-то мерные шаги.
— Нет, это часовой! — вслух подумала принцесса.
Прошло несколько мгновений, заскрипела калитка, и в ней показалась стройная фигура изящно и богато одетого человека.
Яркий румянец вспыхнул на щеках Анны Леопольдовны; у нее даже дух захватило от радости и она остановилась, не шевелясь. Только глаза сияли и правая рука ее, нервно вздрагивая, протягивалась, еще издали, к входившему человеку.
— С добрым утром, принцесса! — по-немецки проговорил он звучным и нежным голосом, целуя протянутую ему руку. — Здравствуйте, фрейлен! — обратился он затем к Юлиане.
Юлиана поклонилась ему, улыбаясь, а Анна Леопольдовна все продолжала смотреть на него и не проронила еще ни звука.
Это был человек лет уже сорока, но очень моложавый, с прекрасными, правильными чертами лица, с темными ласковыми глазами и изысканными манерами, одним словом — это был Линар.
Анна Леопольдовна, несмотря на то, что невольная необходимость постоянно сталкиваться с людьми и играть в обществе большую роль должна же была, наконец, отучить ее от ребяческой конфузливости, при встречах с Линаром до сих пор еще терялась как влюбленная шестнадцатилетняя девочка. Впрочем, может быть, это происходило, главным образом, и от того, что она чувствовала себя безмерно счастливой и это счастье пришло для нее так неожиданно, что она иногда даже не могла ему верить, и казалось ей, что это только сон, что наяву, в действительности, не может быть такого счастья.
Пока она молча глядела на Линара и любовалась им, Юлиана уже весело болтала. Она успела и похвалить чудесное утро, и сказать Линару, что проснулась очень рано, выпила стакан минеральной воды, предписанной ей докторами, и совершала свою утреннюю прогулку.
— А принцесса заленилась сегодня: только что изволила одеться… Однако, что же это я, чуть было не забыла; ведь, мне еще два стакана воды выпить нужно: пойду выпью и сейчас же вернусь к вам.
Она быстро направилась по дорожке к маленькой беседке, где ставился ей каждое утро кувшин с привозной минеральной водою.
Линар и Анна Леопольдовна остались одни.
Он предложил ей руку, она крепко оперлась на нее, и они тихо стали бродить по аллее.
Смущение принцессы прошло. Она живо заговорила: ей так много нужно было сказать Линару.
Они толковали о последних дворцовых событиях, но скоро перешли к близкой для них теме.
— Что же, вы обдумали то, о чем мы вчера говорили? — спросила принцесса своего спутника. — Решаетесь вы навсегда остаться с нами и быть совсем нашим?
— Разумеется! — поспешно отвечал он. — Как можете вы меня спрашивать об этом! Конечно, теперь я не могу, я не в силах вас оставить, но в конце лета, когда я совершенно успокоюсь на счет вашего здоровья, я отправлюсь в Дрезден и выхлопочу себе у моего двора отставку. Мне, конечно, хотелось бы совсем избежать этой поездки, но она необходима.
— Отчего необходима? — перебила Анна Леопольдовна. — Разве нельзя написать? Я сама напишу, я надеюсь, мне не откажут.
— Да, конечно. Но все же такое дело невозможно будет решить без моего присутствия. К тому же мне необходимо там на родине покончить все свои дела. Впрочем, я долго не буду в отлучке…
Анна Леопольдовна задумалась.
— Скажите, граф, — вдруг спросила она, пристально взглянув на него, — нравится ли вам Юлиана?
— Что за вопрос? Конечно, нравится. Она не может мне не нравиться уже хоть бы потому, что она преданный друг ваш.
— Нет, но как вы находите ее? Неправда ли, она красивая, милая и умная девушка?
— Конечно! Только я не понимаю, к чему вы меня об этом спрашиваете…
— Постойте, я сейчас объясню вам. Вы согласны навсегда расстаться с родиной, согласны сделаться нашим, следовательно, надо позаботиться о том, чтобы вы здесь хорошо, твердо устроились. Жена ваша давно умерла, вам необходимо вторично жениться, и я нахожу, что лучшей невесты для вас и придумать нельзя, как Юлиана…
Линар невольно остановился и изумленно взглянул на принцессу. Но она не смутилась от этого взгляда: то, что она говорила, было давно уже ею обдумано, взвешено и представлялось ей необходимостью.
— Вы изумляетесь, — проговорила она, — вам не правится моя мысль? Она и мне самой, может быть, очень не нравится, но иначе нам поступить нельзя. Разберите хорошенько и сами увидите что вы непременно должны быть женаты именно на Юлиане, на моем лучшем, дорогом друге. Вы будете моим обер-камергером, тогда никто не посмеет вмешиваться в наши дела и расстраивать нашу дружбу.
Она замолчала. Линар тоже не говорил ни слова, и несколько минут они шли молча.
Он обдумывал слова ее и видел, что она права, предложенная ею комбинация, действительно, одна только и может обеспечить для них в будущем спокойствие. В том кругу общества, где он провел всю свою жизнь, установились свои собственные взгляды на многие вещи, то перед чем остановился бы в смущении простой, дышащий более здоровым воздухом человек, что показалось бы этому человеку невозможным, унизительным, позорным, казалось совершенно естественным придворному и дипломату. Но все же Линар иногда, неожиданно для самого себя, оказывался более человеком, чем это допускалось при его общественном положении. И теперь комбинация принцессы его смутила, ему вдруг сделалось ка-то неловко.
Его смущение сообщилось и Анне Леопольдовне. Она вспыхнула, опустила глаза.
Она хорошо все обдумала, но по легкомыслию своему не отдавала себе хорошенько отчета в том, какие нравственные трудности ей обходить придется.
Но все же ни он, ни она не могли отказаться от этой ловкой комбинации, все же они продолжали понимать, что она единственная и им не миновать ее.
— А фрейлина Юлиана, она знает? — спросил, наконец, Линар.
— Да! — робко прошептала принцесса.
В это время Юлиана показалась в конце аллеи.
При взгляде на нее опустились глаза Анны Леопольдовны и Линара.
Но она спешила к ним, сияя весельем. Она что-то издали им кричала, чего они не расслышали в своем волнении.
Она подошла к ним, и от ее проницательного взгляда ничто не ускользнуло. Она поняла сразу, что между ее другом и Линаром произошло нечто важное, она знала, что именно, и смущалась. Ей самой первой пришла мысль о комбинации, и она ничего дурного и страшного не находила в ней. Она с чистым сердцем жертвовала собою ради спокойствия своего друга. Но все же и ей было бы неловко, если б пришлось теперь говорить открыто. Все так будет… все так должно быть… но только нет… нет, не теперь… Неужели они заговорят?
Нервная дрожь пробежала по ее членам. Однако, ее опасения были напрасны. Линар и принцесса ничего ей не сказали, и разговор свелся на предполагавшийся завтра праздник, на прекрасную погоду, на то, что скоро в городе будет душно и куда бы переехать.
Проходя мимо новой калитки, в которую вошел Линар, они услышали какой-то громкий голос.
— Что же ты, с ума сошел, что ли? Как ты смеешь меня не пропускать! — раздражительно кричал кто-то. — Что ты, пьян, что-ли? Не узнаешь меня?
— Никак нет-с, ваше высочество! Как же я смею не признать вас? — раздался другой тихий и почтительный голос. — Только, по приказанию ее высочества, никого, как есть никого, не могут пропускать в эту калитку. Принцесса сама изволила устно отдать мне это приказание; хоть убейте меня, не смею.
Послышалось немецкое проклятие и голоса стихли.
— Это принц, — прошептал Линар.
— Итак что же?! — ответила Анна Леопольдовна. — Часовой исполняет мое приказание и может быть спокоен, ему ни от кого не достанется. Кажется, я могу быть хозяйкой у себя и запереть этот сад для всех.
— Но, ведь, принц может обойти и через дворец пройти сюда.
— Нет, не может — и у дворца есть часовые. Когда я гуляю, сад заперт для всех. Я разрешила гулять в нем только птицам, да и то потому, что у меня нет власти над ними. А из людей в мой сад допускается одна Юлиана и ее жених, граф Линар.
Линар и Юлиана никак не ожидали подобного заключения и оба вздрогнули. Но Анна Леопольдовна, на которую как-то электрически подействовал голос мужа, спорившего с часовым, забыла свое смущение, на нее нашло нервное состояние. Она протянула руки к своим спутникам и торжественно сказала:
— Да, так нужно! Так должно быть! Так и будет: вы жених и невеста!
Линар и Юлиана ничего не ответили ей, не взглянули друг на друга.
Несколько минут продолжалось странное, тяжелое молчание.
III
Принц Антон, убедясь, что часовой ни за что не пропустит его в новую калитку сада, и что из дальнейших препирательств с ним выйдет только одна неприятная и унизительная история, отправился во дворец и прошел прямо на половину Анны Леопольдовны.
— Где принцесса? — спросил он первую попавшуюся фрейлину. — Мне надо ее немедленно видеть.
— Ее высочество гуляет в саду, — отвечала фрейлина.
Принц Антон направился к дверям, ведшим в сад, но и тут два часовых заградили ему дорогу.
Он до такой степени раздражился, что накинулся на этих часовых с кулаками. Но они стояли перед ним, скрестив ружья, как истуканы, не повертывая головы и не мигая смотрели в одну точку, если ему было угодно, он мог кричать, бить их — они не шевельнутся. Он отступил в бессильной ярости.
В эту минуту из сада к двери подошла Анна Леопольдовна в сопровождении Юлианы. Часовые немедленно отдали ей честь и пропустили.
— Что же это, наконец, такое? — начал было принц Антон.
Жена мельком взглянула на него, как в пустое пространство, и прошла мимо. Он бросился за нею.
— Что же это такое? — снова повторил он еще громче и раздражительнее.
— Потише — спокойно перебила его принцесса.
— Да, ведь, это, наконец, ни на что не похоже! — даже начинал задыхаться он от бешенства. — Это унизительно! Вы Бог знает какие порядки заводите. Я хочу гулять в саду — меня не пропускают, меня… Вы вон там, Бог знает для кого и для чего калитку проделали и доводите меня до неслыханных унижений! Передо мной часовые заграждают дорогу. Что все это, наконец, значит? Почему я не могу гулять в саду?
— Потому, что я не желаю, чтобы там гулял кто-либо, кроме меня и Юлианы, — тем же спокойным голосом прошептала принцесса.
Это раздражающее, невыносимое ее спокойствие и презрительность доводили его до исступления.
— Да вы, наконец, совершенно забываетесь! — закричал он. — Я не могу допустить этого!
— Это вы забываетесь! — отвечала Анна Леопольдовна. — И я прошу вас меня оставить.
Он сжал кулаки, его зубы стучали один о другой.
— Вас оставить?.. Я давно это сделал. Мы, кажется, в последнее время почти и не видимся, ваши двери для меня вечно заперты. Да, ведь, есть же предел всему, и я советую вам образумиться и не доводить меня…
Но она не желала его дальше слушать.
— Оставьте меня в покое, — проговорила она, — мне некогда выслушивать ваши дерзости, я утомлена… я больна… оставьте меня!
Она прошла дальше. Но он удержал Юлиану.
— Юлиана, послушайте, остановитесь, — заговорил он, — мне нужно сказать вам два слова…
Юлиана повиновалась. Анна Леопольдовна на мгновение оглянулась, но не позвала ее и скрылась за дверью.
Принц Антон огляделся; они были в пустой комнате.
Он бросился в кресло и знаком просил Юлиану сесть возле него.
— Что вам угодно, принц? — тихим и каким-то скучающим голосом спросила она.
— Да войдите же хоть вы в мое положение, — торопливо начал он. — Она живет вашим умом, вы имеете над ней такое влияние, образумьте ее, ради Бога, растолкуйте ей, до какой степени возмутительно ее поведение относительно меня.
— Извините, принц, — отвечала Юлиана, — избавьте меня от таких щекотливых поручений. Я не могу, я не должна вмешиваться в дела ваши и вашей супруги, и вы совершенно заблуждаетесь, предполагая, что мое влияние так уже велико. Есть вещи, о которых я просто не смею говорить принцессе, она меня не станет слушать и прикажет мне замолчать.
Принц Антон взглянул на Юлиану. Она сидела перед ним нарядная, красивая.
В последнее время, весь поглощенный своими делами, большою интригою, хлопотами, переговорами по поводу Миниха, наконец, торжеством своим над фельдмаршалом, он редко встречался с Юлианой. Он забыл о ней думать, забыл о том, какое впечатление производила на него красота ее. Но теперь перед ним было это живое, задорное лицо и он даже забыл обо всем своем негодовании и любовался ею.
— Я когда-то верил вашей дружбе, Юлиана, — грустно проговорил он, — и жестоко обманулся.
— Я не знаю, принц, чем я подала вам повод быть недовольным мною, я, кажется, всегда выражала вам чувства глубокого моего почтения и преданности…
— Оставьте эти фразы, — перебил принц Антон, — я говорю не о чувствах глубокого почтения и преданности, а о дружбе вашей, на которую, действительно, рассчитывал. Мне казалось, что вы мне сочувствуете, что вам жалко меня!
— Когда вы находились в тяжелом положении, принц, когда регент оскорблял вас, я вас жалела от всей души. Но теперь обстоятельства переменились… и я, признаться, не думала, что теперь вы нуждаетесь в жалости.
— Обстоятельства переменились… — с печальной улыбкой сказал принц Антон. — Переменились да не улучшились… О! какое же вы коварное существо, Юлиана; как вы зло издеваетесь надо мною!
— Я, принц? Я издеваюсь?.. Извините меня, но я, право, не подала повода вам к подобному предположению.
— Ну, вас не переговоришь! — он махнул даже рукою — всегда найдете, что ответить. Нет, серьезно скажите мне: есть ли у вас сердце?
Она пожала плечами.
— Пожалейте меня, Юлиана, и помогите мне!
Он взял ее руку и прижал ее к губам своим.
Она не отняла ее.
— Послушайте! — заговорил принц, оглядываясь. — Послушайте, дорогая Юлиана, я давно собираюсь по душе побеседовать с вами… не здесь… теперь здесь неудобно!.. Скажите мне, когда вы будете свободны сегодня вечером? Мы можем встретиться где-нибудь, не опасаясь свидетелей. Пожалуйста! Прошу вас!
Юлиана поднялась со своего кресла.
— Что ж это, принц, — сказала она, сверкнув глазами, — кажется, вы назначаете мне свидание? Но вы ошибаетесь, если, думаете, что я соглашусь на это. Я постоянно с принцессой, у меня мало свободного времени, а если оно и окажется, то я обязана посвятить его жениху моему.
— Что! Жених? — вскрикнул изумленно принц. У вас есть жених! Кто это такой!
Она секунду подумала и спокойно отвечала:
— Мне сделал предложение граф Линар, и я согласилась.
Сразу все стало ясно для принца Антона. Он думал, что стоит ему только хорошенько поухаживать за Юлианой, и она окажется к нему очень благосклонной. Он рассчитывал, что непременно, в отмщение жене, приблизит к себе Юлиану и сделает ее своей союзницей, что с ее помощью можно будет сделать еще много неприятностей Анне Леопольдовне и Линару, и вдруг!.. Вдруг она сама, прямо, ничего не боясь и не стесняясь, объявляет ему, что Линар ее жених. Вот, что они выдумали!.. Он должен был сознаться, что придумано хитро.
— А! Так вот как! — прошептал он. — Я давно должен был видеть, что вы враг мой. А! У вас заговор против меня! Но погодите, вы слишком уж плохого мнения обо мне! Я еще так-то наступать на себя не позволю. Не торжествуйте заранее, есть всему мера! И я покажу ей, вашему другу, что до такой степени забываться невозможно! Ее титул правительницы не спасет ее.
— Если вы так говорите, принц, то я имею полное право не слушать слов ваших и позволяю себе вас оставить, — проговорила Юлиана и быстро вышла из комнаты.
Принц Антон опустился в кресло и долго сидел, не шевелясь, только его губы вздрагивали, да по временам на лице вспыхивала краска.
«Так вот они как! — думал он. — Но еще посмотрим! Сейчас же надо ехать к Остерману и, делать нечего, посвятить его во все… Да и во что посвящать? Боже! Все отлично все видят, понимают. Когда же, наконец, кончится эта пытка? Неужели всю жизнь мне придется только выносить оскорбления ото всех и отовсюду? Вот, думал отдохнуть можно — врага свергнул, над врагом посмеялся… А тут в семействе… Нет, господин Линар, я от вас отделаюсь!»
И вдруг ему стало казаться, что отделаться от Линара очень легко, что можно даже пустить в ход вечное и верное средство. «Да я просто отравлю его!» — едва громко не сказал принц.
И он не спросил у себя, способен ли он на подобное дело? Он даже не заметил, как, при одной мысли об отравлении, он вдруг задрожал всем телом.
Он встал, прошел к себе и приказал закладывать экипаж, чтобы ехать к Остерману.
IV
Андрей Иванович Остерман сидел в своем кабинете. Глаза его не были прикрыты теперь зеленым зонтиком: он откинул толстую шаль, которой закутал было себе ноги, что-то быстро писал, потом оставлял работу и прохаживался по комнате, опираясь на палку.
Лицо его было оживлено, глаза блестели. Вообще в последнее время он чувствовал себя гораздо лучше. Дни невзгод прошли; его промах, сразу показавшийся ему непоправимым, ничто не принес, кроме пользы. Враг свержен и положение Андрея Ивановича теперь так прочно, как даже еще никогда и не было: он один царствует, и даже за границей, говоря о нем, называют его «настоящим русским императором». Из числа сановников нет ни одного, кто бы мог с ним соперничать; все у него в повиновении.
Принц Антон слушается его как ребенок, что же касается до правительницы, то хотя она и не питает к нему особенного расположения, видя его дружбу с мужем, все же не смеет его ослушаться, знает, что им одним держится огромная машина управления государственного, в котором сама она ровно ничего не понимает и понимать не хочет.
Однако, много и тревожных мыслей у Андрея Ивановича. Внешние дела далеко не блестящи: грозит близкая война со Швецией, а внутри государства беспорядки, ропот, недовольство правительством. Да, тревожное время! Андрей Иванович чует, что пришла полоса переворотов, что настоящее положение дел долго не продержится, и он думает, думает, работает неустанно, так работает, что жена его просто иной раз обливается слезами горючими: ей кажется, что совсем изводит себя друг ее сердечный.
Андрей Иванович только что окончил составление важной бумаги, перечел, и остался доволен. Он снова приподнялся с кресла, простонал немного, единственно по привычке, и уже потянулся к своей палке, чтобы походить, да в это время раздался стук в двери. Он сейчас же оставил палку и снова грузно опустился в кресло.
— Кто там?
— Я, — раздался голос графини, — принц приехал.
— Хорошо.
Остерман поспешно надел зеленый зонтик, закутал ноги шалью и ожидал появления принца.
Принц Антон вошел бледный, расстроенный, присел к письменному столу Остермана и опустил голову на руки, с видом глубочайшего изнеможения.
Андрей Иванович из-под своего зеленого зонтика пристально наблюдал за принцем. Его губы почти незаметно кривились усмешкой.
«Вот человек! — думал он. — Даже и владеть-то этим человеком как — то стыдно становится, ну что ему теперь?»
— Что вы так печальны, принц? Разве случилось что-нибудь нехорошее? — ласковым и почтительным голосом проговорил он.
— Ах, граф, я совершенно расстроен! Я доведен до полного отчаяния; право, кажется, если б не вы, то и не знаю, чтобы я сделал с собою. Но мне нужно окончательно и серьезно переговорить с вами, так продолжаться не может. Я не в силах больше выносить моего положения.
— Что же? Что такое? Я вас слушаю.
— А то, что моя супруга окончательно забывается. Вы знаете, перед вами у меня нет секретов, я вам уже говорил, что с первого же дня приезда этого Линара она стала неузнаваема. Ну, конечно, и прежде нашу жизнь нельзя было назвать примерной; мы часто ссорились, но все эти ссоры не заходили слишком далеко. А, ведь, теперь… теперь, что же это такое? Я получил окончательную отставку, я ее совсем не вижу, я не знаю, где она, что она делает. Она со мной не говорит, она запирает перед моим носом двери; всюду наставила часовых, не пускает меня даже в саду погулять, и вечно, вечно с Линаром.
— Да-а, — протянул Андрей Иванович, — Линар и меня очень смущает, я сам уже давно думаю, как бы ему указать его настоящее место. Ведь, я его не с сегодняшнего дня знаю, очень хорошо помню и первое его пребывание у нас; это самый невыносимый, самый зазнающийся и честолюбивый человек, какого можно себе представить. Если мы вовремя его не остановим, то еще наплачемся.
— Все это я отлично знаю, — перебил принц, — но что же делать? Как его остановить? Ведь, вы же все выбрали ее правительницей, теперь она и делает, что ей угодно.
— Я-то, положим, не выбирал принцессу правительницей, — заговорил Остерман, — и если б вы раньше ко мне обратились, то еще неизвестно, как бы повернулось дело наше. Однако, что же говорить о том, что прошло, теперь надо придумать, как выпутаться из настоящего положения.
— Затем-то я к вам и приехал, — почти закричал принц Антон, сжимая кулаки и бешено вращая глазами при воспоминании о сегодняшнем утре. — У нас там, положительно, целый заговор, знаете ли до чего дошло? Линар — жених Юлианы.
— Как?
Андрей Иванович даже привскочил на своем кресле.
— Да, да жених! Юлиана мне сама об этом объявила, понимаете? Ловко они придумали: принцесса не расстается с Юлианой, Юлиана не будет расставаться с мужем, понимаете, ведь, это новый Бирон, несравненно еще худший, нежели первый.
Андрей Иванович задумался.
— Принц, — вдруг произнес он и взял принца Антона за руку, — нужно действовать.
— И скорей, скорей! — закричал тот.
— Да, нужно спешить, нужно, чтобы вы, наконец, решились перейти в православие.
— Да зачем же, Андрей Иванович? Как будто без этого обойтись невозможно.
Остерман улыбнулся.
— Невозможно, вы должны иметь крепкую партию, а партии не получите до тех пор, пока не будете православным. Народ недоволен — я это знаю наверное. Положим, нам и удастся переделать дело и объявить вас правителем, положим, здесь, кругом нас, во дворце, это и будет хорошо принято, но народ все же останется недовольным. Для того, чтобы все оказались на нашей стороне вы должны быть русским, должны быть православным. Мы не остановимся на полдороге, мы поведем дело дальше, вы будете императором!
Принц Антон жадно слушал Андрея Ивановича. Эти планы уже не в первый раз мелькали в их разговорах. Но сегодня в первый раз Андрей Иванович высказался так прямо и решительно. И в первый раз принц Антон серьезно и страстно остановился на мысли о возможности такого благополучия.
В первое время по свержении Бирона, в особенности, когда ему удалось уничтожить Миниха, он был совершенно доволен своей судьбою. Ему даже было приятно пользоваться всевозможным почетом и в то же время не иметь никаких обязанностей, не иметь никакой ответственности. Но теперь его снова оскорбили, унизили… У него под руками такой могучий человек как Остерман, с его помощью, действительно, все сделать можно. Да, он должен уничтожить врагов своих, он покажет этой неблагодарной жене, этому презренному Линару, этой коварной Юлиане свою силу. От отчаяния и бешенства, еще за несколько минут владевших им, принц Антон сразу перешел к полному восторгу.
Если Андрей Иванович так решительно высказался, значит, он считает это дело возможным, значит, так оно и будет. Но вдруг одна мысль пришла в голову принца Антона и он смутился.
— Но что же нам делать с Елизаветой? — сказал он Остерману. — Справимся мы с женой, так, ведь, еще и с этой надо будет справляться. Вы говорите, народ недоволен, но знаете ли, что с каждым днем этот народ думает о ней все больше и больше.
— Очень может быть — проговорил Остерман, — только сама-то она много ли о себе думает? Я, признаюсь, не считаю ее опасной вам соперницей. Одно время я зорко к ней присматривался: я предполагал в ней честолюбивые замыслы, но теперь она меня почти успокоила. Право, мне кажется, что она не тем занята… или, может быть, у вас есть какие-нибудь новые основания, или важные сведения?
— Особенно важного ничего нет, — отвечал принц Антон, — но все же я нахожу довольно много подозрительного в ее поступках. Люди, приставленные мною к этому делу, каждый день мне доносят о всяком ее поступке и всяком движении…
— Ну да, знаю, так что же нового?
— А то, что она все больше и больше сближается с гвардейцами и все чаще и чаще видится с Шетарди. Этот хирург ее, Лесток, то и дело пробирается во французское посольство.
— Все это, по моему, не опасно, — сказал Остерман. — Я также не упускаю из виду цесаревну и могу вас успокоить.
— Если вы так говорите, граф, то я спокоен, но ведь, все же не следует ослаблять за ней надзора!
— О, это, конечно! — ответил Остерман. — Осторожность не мешает ни в каком случае.
Принц Антон окончательно успокоился, считал себя уже императором и даже вздумал было высказывать Андрею Иванычу свои предположения относительно того, как он намерен царствовать.
Остерман не перебил его и стал дремать под его мечтанья. Наконец, принц уехал.
Он вернулся во дворец с выражением торжественности во всей фигуре.
Ему захотелось теперь посмотреть и на жену, и на Юлиану. Ему сказали, что принцесса в аппартаментах императора. Он прошел туда.
Иоанн III еще не отдавал приказаний часовым заграждать дорогу перед своим родителем, и часовые почтительно пропустили принца Антона.
Он прошел несколько комнат, где то и дело мелькали женщины, приставленные к особе императора, и, наконец, очутился в спальне своего сына. Он увидел принцессу, сидящею у роскошной колыбели. Юлиана была тут же: она что-то толковала почтительно стоявшему перед ней доктору.
Анна Леопольдовна мельком взглянула на мужа и склонилась к колыбели.
— Что такое? — спросил принц Антон. — Разве он нездоров?
— Немного, ваше высочество, — отвечал с глубоким поклоном доктор. — Ровно ничего опасного, однако, все же надо будет принимать прописанную мною микстуру.
Принц Антон подошел к колыбели.
— Пожалуйста, тише, — заметила, не глядя на него, Анна Леопольдовна. — Он спит, вы его разбудите.
Но он не обратил внимания на слова ее. Он сделал знак кормилице, чтобы она встала с табуретки, поставленной у колыбели, и сел на эту табуретку.
Он осторожно приподнял батистовую занавеску и взглянул на ребенка.
Крошечное создание лежало на вышитой подушке.
Несмотря на тишину в комнате, принц Антон все же не мог уловить слабого дыхания спящего младенца.
«Боже мой, — мелькнуло у него в голове, — а вдруг он умер! Что же тогда будет?»
Он наклонился к самому лицу сына: легкое, почти неуловимое, теплое дуновение коснулось его щеки.
«Нет, он спит, — подумал принц. — Но какой он маленький, какие крошечные, худенькие руки».
— Да отойдите же, вы его разбудите! — шепнула Анна Леопольдовна.
Принц Антон ее не слышал: он в первый раз внимательно глядел на сына. В его сердце зародилось какое-то новое, никогда еще не изведанное им чувство. Ему казалось, что он любит этого ребенка; да и, действительно, он любил его в эту минуту.
Он осторожно приложился губами к маленькой, ручке и несколько минут не отрываясь глядел на кругленькое, обрамленное прозрачным чепчиком личико. Это было странное личико, как-то чересчур спокойное, даже как будто уставшее.
Сердце принца Антона болезненно сжалось. Он забыл все волнения этого дня, все свои ощущения и мысли, забыл разговор с Остерманом и обратился к жене, как будто никаких недоразумений никогда и не было между ними.
— Послушай, Анна, — сказал он, — отчего он такой бледный, такой маленький.
— У него трудный рост, — заметил доктор. — Но, ведь, это еще ровно ничего не значит. Конечно, всячески нужно беречь его и, главное, не возбуждать ничем его внимания, он должен быть спокоен.
— Да, да, — поспешно заметила Анна Леопольдовна. — А вот вы же, — она взглянула на мужа, — вы же все толковали о необходимости показать его посланникам. Никому нельзя его показывать, да и к тому же все обратят внимание именно на то, что он маленький, начнутся всякие пересуды и соображения. Надеюсь, вы вы не станете теперь вмешиваться в мое решение никого не допускать сюда до тех пор, покуда он не окрепнет?
— Делайте как знаете, — отвечал принц Антон и со вздохом вышел из спальни сына. И долго еще преследовало его это маленькое, бледное личико с выражением такой странной, не детской усталости, с закрытыми глазами и длинными темными ресницами, с крошечными, чуть-чуть вздрагивающими губами. И долго он чувствовал на щеке своей какое-то странное дуновение, поднявшее в нем неведомые ему чувства любви, тоски и неясных опасений.
V
После теплого и ясного дня наступил свежий, лунный вечер. Петербургские улицы мало-помалу утихали. В тишине невозмутимой выделялся на светлом весеннем небе дом цесаревны Елизаветы. Так было тихо в нем и вокруг него, что казалось никто не живет здесь. Только время от времени можно было заметить, как какая-нибудь фигура, выйдя из-за угла, откуда-нибудь по соседству, останавливалась невдалеке от этого дома, зорко посматривала на цесаревины окна, осторожно обходила кругом, туда, откуда были видны ворота двора и главный подъезд.
Не заметив ничего особенного, фигура уходила мерными шагами. И снова становилось неподвижно и тихо кругом.
Но вот едва слышно скрипнула калитка цесаревнина двора, из нее вышел человек средних лет, огляделся во все стороны — это был Лесток.
— Кажется, никто не подсматривает, — прошептал он. — Вот жизнь! Прогуляться нельзя без соглядатаев. Иной раз так бы вот и искалечил проклятого шпиона, ведь, почти всех их в лицо знаю, да что толку! Еще хуже будет, лучше уж молчать да делать вид, что ничего не замечаю.
Он опять остановился и осмотрелся. «Ну вот, так и есть! — со злостью подумал он. — Вон уже он и крадется. Да сделай одолжение, крадися! подсматривай! А все же — таки не узнаешь ты, куда я иду сегодня!».
И Лесток быстро зашагал, напевая фальшивым голосом какую-то песенку, по направлению к Фонтанной. Он видел или, вернее, чувствовал, что таинственная фигура следит за ним по пятам, но не обращал на нее никакого внимания.
Дойдя до Фонтанной, он перелез через низкие деревянные перила, окаймлявшие местами речку, и спустился к самой воде. Он еще издали заметил, что тут стоит лодка.
— Эй, лодочник! — крикнул он, и в глубине лодки что-то шевельнулось, откинулась какая-то рогожа, и перед Лестоком, на серебристом фоне почти неподвижной воды, озаренной лунным светом, выросла фигура заспанного и еще ничего не понимавшего лодочника.
Лесток прыгнул в лодку и крикнул:
— Отчаливай.
Лодочник очнулся, разглядел дорогую барскую одежду Лестока и, не вступая ни в какие объяснения, поспешно начал отвязывать лодку.
Через минуту Лесток уже плыл вдоль Фонтанной и не без удовольствия поглядывал на преследовавшую его фигуру.
«Ну что, много узнал! — мысленно обращался он к этой фигуре. — Походи теперь по берегу, подожди другой лодки, вряд ли дождешься!» — и он плыл дальше.
С полчаса продолжалась эта импровизированная прогулка по Фонтанной, наконец, выбрав безопасное от наблюдений, как ему казалось, место, Лесток, велел лодочнику остановиться, расплатился с ним и вышел на берег.
Убедясь, что некому за ним теперь подглядывать, он прямой дорогой пошел по направлению к дому маркиза де-ла-Шетарди.
Маркиз занимал одно из самых роскошных помещений во всем Петербурге. Он был послан сюда для того, чтобы способствовать всеми мерами сближению между Францией и Россией. Он должен был для этого употреблять все дипломатические средства, какие только признает необходимыми. В числе этих средств он считал, между прочим, блеск и роскошь.
Над его высокомерием, тщеславием и театральными посланническими приемами подсмеивались в Европе, но он не обращал на это ни малейшего внимания.
В Петербург он явился с таким блеском и пышностью, какими до сих пор не окружал себя ни один посланник. Хотя правительство маркиза выдавало ему не более пятидесяти тысяч ливров в год, но его сопровождала свита, состоявшая из двенадцати кавалеров, одного секретаря, восьми духовных лиц, пятидесяти пажей и целой толпы камердинеров и ливрейных слуг. За маркизом везли его гардероб, которого, конечно, хватило бы на несколько владетельных принцев. Платья маркиза поражали необыкновенным шитьем; некоторые из них осыпаны были дорогими каменьями.
Этот удивительный поезд завершала кухня под наблюдением шести поваров и главным руководством знаменитого Barrido, великого артиста кулинарного искусства.
Привезенные маркизом вина не уместились в погребах нанятого им дома, и пришлось нанять еще погреб по соседству. Сто тысяч бутылок тонких французских вин и, между ними, шестнадцать тысяч восемьсот бутылок шампанского были предназначены для того, чтобы закреплять дружбу между Францией и Россией.
По заведенному порядку, Лесток должен был долго дожидаться в приемной, пока о нем доложили маркизу. Его имя переходило от одного камердинера к другому, наконец, в приемную вошел молодой паж и объявил, что маркиз просит господина Лестока к себе.
Лесток прошел целый ряд роскошно убранных комнат и очутился в кабинете маркиза. На него пахнуло тонкими благовониями, разлитыми по комнате, на него со всех сторон глянуло великолепие изнеженного французского двора.
Среди всего этого великолепия, навстречу к нему, с мягких эластичных подушек низенького кресла, с вышитым гербом, поднялась изящная фигура французского посланника.
— Очень, очень рад, cher Лесток, что вы ко мне заглянули, давно я вас дожидался.
— Я и сам давно собирался к вам, маркиз, — отвечал Лесток. — Да знаете, ведь, это становится все труднее и труднее: мы окружены и днем и ночью шпионами и должны быть очень осторожны…
— Знаю! — проговорил с легкой гримасой маркиз. — Но, знаю также и то, что принцесса Елизавета и вы все, господа, ничего не делаете, не хотите ничего делать для того, чтобы выйти из этого страшного положения. Я, наконец, совсем потерял голову, ничего не понимаю. С какой стати принцесса медлит? Она уже пропустила прекрасный случай, а теперь, когда представляется другой, опять время проходит даром. И что же из всего этого вышло? Она отклонила предложение Швеции, прекратила свои отношения с Нолькеном, а это может грозить очень неприятными последствиями для ее планов. Она, в последнее время, и со мною делается скрытною; но, ведь, все же на моих глазах факты, и эти факты убеждают меня с каждым днем все более и более, что теперь-то медлить ей уже окончательно нечего! Право, я готов подумать, что она навсегда отказывается занять престол отца своего!..
— Нет, она от этого не отказывается, — проговорил Лесток, — только хочет это сделать так, чтобы иметь возможность не бояться никаких случайностей, чтобы твердо держаться на этом престоле.
— Я отказываюсь понимать вас, — даже несколько раздраженным голосом сказал маркиз, и начал в волнении ходить по кабинету. — Я очень уважаю принцессу, я знаю ее блестящие способности, ее ум, но, cher ami, она все же женщина, и от нее может ускользнуть много такого, что не ускользнет от умного мужчины. Если она заблуждается и рассчитывает неверно, то обязанность близких к ней людей, — ваша обязанность, потому что она верит вам и слушается ваших советов — убедить ее, доказать ей необходимость того или другого шага. А вы что делаете? Я вас не понимаю! Послушайте, объяснитесь, наконец, раз навсегда и откровенно: скажите, cher Лесток, друг вы мне или нет?!
— Если вы удостаиваете меня этой чести, то я друг ваш, — с легким поклоном отвечал Лесток.
— Прекрасно! Теперь скажите мне, согласны вы со мною… согласны вы, что теперь именно наступило самое удобное время для того, чтобы действовать. Взгляните: правительство слабо и шатко и, ко всему этому, совершенно непопулярно: народ не знает правительницы, войско тоже не совсем расположено к ней. Ведь, тогда после свержения Бирона, гвардейские полки шли ко дворцу с убеждением, что будет провозглашена императрицей дочь Петра, и были поражены, пришли в уныние, когда им объявили имя Анны…
Лесток все это хорошо знал, он знал даже гораздо больше. Он знал, что в гарнизонном полку, на Васильевском острове, и в Кронштадте солдаты чуть было не взбунтовались и кричали: «разве никто не хочет предводительствовать нами в пользу матушки Елизаветы Петровны!» Он знал, что с каждым днем популярность Елизаветы возрастает в войске, что каждый день приносит новые доказательства преданности к ней солдат, что их дело зреет не по дням, а по часам. Он работал неустанно над этим делом и начинал приходить к убеждению, что можно будет, пожалуй, достигнуть всего своими собственными средствами, не прибегая к иноземной помощи, за которую потребуется отплата сторицею.
Если он поддерживал сношения с маркизом, то единственно в виду того, что ссориться с ним было, действительно, невыгодно, что предстояла необходимость сделать у него небольшой заем. Но пусть же этим займом, который будет немедленно выплачен по окончании дела, и ограничится все участие Шетарди, — за маленькую услугу, за кучку червонцев, Елизавета, сделавшись императрицей отплатит французскому маркизу каким-нибудь драгоценным подарком и своим ласковым вниманием. Но ближайшего его участия в ее деле она не хочет, потому что не намерена быть потом неблагодарной, не желает повторения история Анны Леопольдовны с Минихом.
Но, конечно, ничего этого Лесток не сказал Шетарди. Он молча и почтительно его слушал. А маркиз, увлекаемый своим красноречием, ярко описывал положение дела.
— Чего же вы боитесь? — говорил маркиз. — Или, может быть, того, что русский народ возненавидит принцессу, если она воспользуется помощью Швеции, что он будет ее упрекать в том, что она призвала врага в Россию?
— Может быть, отчасти и этого, — проговорил Лесток.
— Но, ведь, это только призрак, и стыдно вам его пугаться. Если принцесса так думает — прекрасно, я допускаю это и повторяю, что несмотря на все ее великие достоинства, она все же женщина — но вы то? Вы то, Лесток, вы должны быть тверже и благоразумнее.
— Я опять должен повторить вам, — сказал Лесток, — что вы приписываете мне слишком много влияния на цесаревну, я просто преданный ей человек, и ничего больше. И у нее такой характер, что если она в чем-нибудь убеждена, что-нибудь решила, так я, по крайней мере, своим маленьким влиянием на нее ничего не могу сделать.
«Нет, положительно тебя подкупить нужно!» — подумал маркиз, взглянувши на спокойное лицо Лестока.
— Ну, с вами не сговоришься, — громко заметил он, — делайте, как знаете! Если же ошибаетесь в чем-нибудь, то я буду иметь, по крайне мере, то удовлетворение, что постоянно предупреждал вас. Передайте от меня принцессе, что я умываю руки и что, во всяком случае, она всегда, когда ей угодно, может на меня рассчитывать. Не нужно ли ей чего-нибудь? Не нужно ли ей денег? Как ваши денежные дела?
— Наши денежные дела, — ответил, улыбаясь, Лесток, — как и всегда в плохом положении. Отказываем себе во всем, тратим как можно меньше и все же, несмотря на это, из-за денег принцесса должна выносить оскорбления!
— Оскорбления! От кого?
— От правительницы.
— Что такое? Расскажите.
— Эх! Всего не перескажешь, — отвечал Лесток, махнув рукою. — Да вот вам, например, один случай: принцесса Елизавета просила, чтобы правительство заплатило за нее тридцать две тысячи долгу. На это ей возразили, что она получает теперь достаточно, с тех пор, как Бирон назначил ей пятьдесят тысяч рублей в год. Пришлось заявлять вторично, что и с этими деньгами невозможно расплатиться…
— Ну и что же? Неужели отказали?
— Нет, не отказали, но сделали еще хуже: заподозрили, что деньги нужны не для уплаты долга, а для каких-нибудь тайных и опасных целей и потребовали, чтобы принцесса представила счеты купцов, которым она должна. Ну что же, мы сейчас же представили все счеты, из которых оказалось, что долгу вместо тридцати двух тысяч, сорок три тысячи. Положим, что сами себя там в смешное положение поставили, — пришлось платить эти сорок три тысячи, — но можете себе представить, как принцессе приятно выносить подобные оскорбления!
Маркиз пожал плечами.
— Что же, она сама хочет того, хочет! И все, что вы мне передаете, только доказывает справедливость моего мнения и необходимость последовать моим советам. Будьте благоразумны, cher Лесток, переговорите хорошенько с принцессой, а пока предложите ей мои услуги. Конечно, многого теперь в моем распоряжении нет, но вся моя наличная казна к вашим услугам; к тому же, если нужно, я могу достать.
— Вот за это цесаревна будет вам очень благодарна, маркиз — сказал, улыбаясь Лесток. — И мне кажется, мы, в скором времени, должны будем воспользоваться вашей любезностью, но только помните, в одном случае, если вы решаетесь дать деньги вашего короля взаймы принцессе Елизавете, а не будущей русской императрице.
Маркиз как-то запнулся на одно мгновение, но сейчас же подумал: «К чему это он играет эту глупую комедию!»
— Принцессе ли, императрице ли, это мне решительно все равно, — сказал он Лестоку, — я, во всяком случае, почту себя счастливым, что деньги, которыми я могу располагать, попадут в такие прекрасные руки. Да, кстати, cher ami, я попрошу и вас принять от меня небольшой подарок.
Лесток выпрямился и на его лице мелькнуло выражение оскорбленного достоинства.
— Нет, маркиз, я от вас не приму никакого подарка, так как сам не имею никакой возможности предложить вам подарок и не смею даже рассчитывать, что вы бы удостоили принять его от меня.
«Что же это такое? — подумал маркиз. — Неужели мне нужно предположить бескорыстие этого Лестока? Это совершенно невероятно! Нет, я что-то заленился в последнее время, их всех следует разобрать хорошенько, чтобы не сыграть смешной роли».
Он протянул обе руки Лестоку и осыпал его такими звонкими, блестящими французскими фразами, что тот не нашел никакой возможности вставить свое слово.
Вот маркиз зазвонил в колокольчик и приказал вошедшему слуге принести закуску и бутылку старого бургонского.
— Посмотрите, какое вино, только что получил на днях. Такого вы у меня еще не пивали.
— Эх, пора бы мне и возвращаться домой, — заметил Лесток, — но от ваших вин, маркиз, я никогда не в силах отказаться.
За изысканной закуской и старым бургонским Лесток сумел изгнать все смущающее из мыслей маркиза и убедил его в том, что если Елизавета решится действовать, то, во всяком случае, не обойдется без помощи Франции и что она пуще всего рассчитывает на эту помощь. Под конец он даже принял и подарок маркиза…
VI
Елизавета с нетерпением дожидалась возвращения Лестока.
Вернувшись от маркиза де-ла-Шетарди, он прямо вошел в покои цесаревны.
Его встретила Мавра Шепелева и сейчас же стала журить его.
— Где это вы, батюшка, запропастились? Цесаревна ждет вас не дождется. Думали к ужину вернетесь. Идите скорей, ведь, поздно, давно нам всем спать пора. А у цесаревны к тому же и голова нынче болит. Уж я уговаривала ее раздеться, да нет, и слышать не хочет: все равно, говорит, не засну пока не узнаю о том, что там было.
Лесток поспешно вошел к Елизавете.
— А наконец-то! — сказала она.
— Извините, ваше высочество — начал было оправдываться Лесток, но она его перебила.
— Да уж что тут! Я и без вас знаю, что у маркиза ужин вкуснее моего, а о винах так и говорить нечего! Вон, ведь, как вы помолодели! Какой румянец на щеках!
— Да, вино хорошее, — улыбаясь, проговорил Лесток, — позвольте присесть, ваше высочество, устал я.
— Кто вам мешает, садитесь и рассказывайте.
Он сейчас же покойно уселся в кресло, вытер лицо платком и начал подробно передавать цесаревне свой разговор с маркизом.
— Ну, это все старая история! — заметила она.
— Позвольте, есть и новенькое. Самый интересный разговор у нас был за бургонским. Маркиз просил заверить вас, что всегда король французский рад ссудить вам знатную сумму, но что при этом необходимо, чтобы от вас дано было шведам письменное обязательство.
— Я знаю, что они употребляют все силы для того, чтобы заставить меня решиться на такой поступок, который будет и против моей совести и против памяти отца моего. Но и вы тоже знаете, что я не соглашусь на это, хотя бы даже через мое несогласие пропало мое дело.
— Все это так, ваше высочество, но, обдумав хорошенько, я вижу, что теперь для нас настало самое серьезное время и что нам не мешает вслушаться в слова маркиза.
— Да, ведь, затем же я и послала вас к нему. Я готова вслушиваться в слова его; что же говорит он?
— Он говорит, что отдаленность мешает королю французскому прямо и непосредственно действовать, и он поставлен в такое положение, что сам, кроме денег, не может предложить вам никакой помощи. Он может только вооружить своих союзников, шведов, которые расположены к вам.
— Знаю я это расположение! — перебила Елизавета.
— Ну да, конечно, маркиз и не скрывает, что за свою услугу шведы потребуют вознаграждения, следовательно, теперь нужно решить вопрос: какого рода вознаграждение можно дать им? Он просит ваше высочество выразить письменно все ваши условия и передать это письменно ему, маркизу, он даст вам клятвенное заверение в том, что этот документ останется вполне тайным и никогда не выйдет из его рук. Он только уведомит короля о его содержании и тогда король употребит все силы и все свое влияние на шведов для того, чтобы они начали войну, которая может доставить вам престол… Потом он говорил о том, что правительница, принц Антон и Остерман сами чувствуют себя здесь иноземцами, что слабое и постоянно трусящее правительство не станет разбирать средств, не станет заботиться о пожертвованиях, лишь бы только отделаться от войны, и купить мир у шведов. А шведы, конечно, воспользуются этим случаем, и что же из этого выйдет? Им будет сделана гораздо большая уступка, чем та, которой у нас просят…
— Маркиз нас пугает и еще большими ужасами, ваше высочество, — продолжал Лесток в то время как Елизавета, опустив голову на руки и не спуская глаз со своего хирурга, сдвинув темные свои брови, вдумывалась в каждое его слово, — маркиз нас пугает тем, что если вы не условитесь заранее со шведами и на прочных основаниях, то они объявят себя за внука Петра, за вашего племянника, — герцога Голштинского, они возведут его на престол, и тогда вы окажитесь навсегда уже удаленною от трона. Вот и все наше объяснение, — закончил Лесток, — от себя я не прибавил ни слова. Все это, действительно, очень важно, и нам необходимо взвесить каждое слово маркиза.
— Да, да, — задумчиво проговорила Елизавета — я сама вижу, что пора действовать решительно, обойтись без чужой помощи невозможно. Слушайте, я сегодня все хорошо обдумала и потом, поджидая вас, мы тут толковали с Шуваловыми, Воронцовым и Разумовским. Еще недавно я надеялась, что можно будет всего добиться, не обращаясь за французскими деньгами и за шведским войском; я все надежды возлагала на одну только преданность мне гвардии и народа. Но вижу теперь, что этого мало — этим можно было бы сделать все, но сделать только так, как сделал Миних, а где же у меня Миних? Я побойчее буду Анны Леопольдовны, но все же я женщина, да и вы все, друзья мои, не во гневе будь вам сказано, не способны дать такого неожиданного генерального сражения, какое дал фельдмаршал. Что же, на него надеяться?.. Вот он, обиженный, оскорбленный ими, стал было ко мне заглядывать. Он, может быть, ждал, что я буду просить его, но, нет, это опасно. Возвести меня на престол он и возведет, пожалуй, да потом что? Он свяжет мне руки. Нет, мне нужно быть подальше от всех этих немцев, и я не могу ничем быть обязанной человеку, которого не люблю и не уважаю. Он издавна был врагом моим и видит во мне только орудие своих планов. Вон, мне говорили, что солдаты кричат, требуют, чтобы их вели добывать мне престол; да, ведь, это одни только крики. Преданы, да, конечно, преданы, а без денег, без подарков, сами собой, и они не тронутся, ленивы больно. Поневоле приходится прибегать к чужим и соглашаться с маркизом. Завтра же утром ступайте к нему и скажите, что я готова последовать его советам; скажите, чтобы он писал своему королю, что я совершенно полагаюсь на королевскую волю, относительно внешних средств. Пусть он устраивает, как знает, и попросите, если возможно, взаймы сто тысяч рублей. Эта сумма необходима для того, чтобы в решительную минуту привлечь к себе тех, кого нужно. Скажите ему, что я душевно тронута всеми доказательствами его усердия, что он может всегда рассчитывать на мою горячую благодарность, но что все же больших уступок шведам я не могу сделать, это противно моей совести, да к тому же приведет меня только к справедливым упрекам со стороны моего народа.
Елизавета говорила взволнованным голосом, на глазах ее блестели слезы.
— Но все же, ваше высочество, — перебил ее Лесток, — нам нужно будет указать — на какие уступки вы согласны.
— Какие уступки? Земельных — никаких, денег сколько угодно. Я готова вдвое, втрое заплатить за все их издержки, только чтобы не заставляли меня быть неблагодарной перед моим народом и перед памятью моего отца.
Цесаревна опустилась в кресло, на лице ее выражалась усталость.
Лесток почтительно простился с нею и вышел.
По его уходе цесаревна позвала Мавру Шепелеву, передала ей о предложениях маркиза и о своем решении.
— Так, матушка, так, родная моя, — говорила Шепелева, кивая головою в знак своего полного одобрения, — точно, пора уже начинать решительное, а то что же так-то: все завтра да завтра! Пора нам с тобою пожить и на своей воле. А теперь давай спать — поздно, наши все давно завалились, чай, теперь уже и золотые сны видят.
Елизавета прошла в спальню, быстро разделась, отослала служанок и опустилась на колени перед образами, яркие ризы которых, усыпанные самоцветными каменьями, блестели и переливались при свете лампады, неугасимо теплившейся днем и ночью.
Долго и жарко молилась Елизавета, но все не нашла полного успокоения в молитве, всякие мысли, перебивая одна другую, приходили ей в голову. Она легла в постель, но ей не спалось… Она перебирала в памяти всю свою жизнь за последнее время. Она так боялась решиться на какой-нибудь необдуманный опасный шаг. Но все, что она вспомнила, все, о чем думала, возвращало ее к одной и той же мысли, что нужно решиться, что или теперь, или никогда.
Действительно, положение цесаревны день ото дня становилось тяжелее. Только и вздохнула она свободнее, что в короткие дни регентства Бирона, когда он оказывал ей всякие любезности. Но, ведь, за этими любезностями скрывался дикий, смешной план выдать ее за шестнадцатилетнего принца Курляндского — так и это спокойствие было только кажущимся. А уж потом, по свержении регента, опять вернулось самое лютое время! На правительницу Елизавете нечего было особенно жаловаться, с нею бы она примирилась и справилась — та не зла, да и сама по себе даже не особенно подозрительна, она вся ушла в свои собственные дела и чувства. Она не была решительным врагом цесаревны, первыми врагами были принц Антон с Остерманом.
Она знала, что со всех сторон окружена западнями, что ее стерегут, как зверя. Принц Антон приставил офицера Чичерина с десятью гренадерами следить за каждым ее движением. Он переодел их в шубы и серые кафтаны и поселил близ дома цесаревны. Потом к ним присоединены были аудитор Барановский и сержант Обручев. Она не могла шагу ступить из дому, чтобы не встретиться с невыносимыми волчьими Глазами.
Когда узнали, что фельдмаршал Миних как-то приехал к цесаревне, в конец все перепугались; верные люди донесли Елизавете, что принц Антон уверил правительницу, будто Миних и она уже сговорились и что беды следует ожидать с часу на час. Анна Леопольдовна так перетрусила, что каждый вечер меняла свою спальню, боясь, что вот-вот ее схватят.
Но цесаревна все же не знала многих подробностей, которые потом вышли наружу. Принц Антон не из своей головы только выдумал все эти страхи, он, действительно, был перепуган не на шутку. Ему постоянно доносили о всевозможных толках между солдатами и дворцовой женской прислугой. Ему рассказывали за самое верное, что Миних был однажды у цесаревны и, упавши ей в ноги, просил ее довериться ему, говорил, что если ее высочество ему прикажет, то он готов все исполнить и что будто бы на это цесаревна сказала ему: «ты ли тот, который дает корону кому хочет? Я оную и без тебя, ежели пожелаю, получить могу».
Другие варьировали этот ответ цесаревны так, что она будто бы сказала Миниху, что он сам знает, чего ей надобно и на что она имеет право, что она очень ласково обошлась с фельдмаршалом и провожала его до крыльца.
Принц Антон ни на минуту не усомнился в верности этих рассказов. Объявлял всем о том, что Миних уже предложил свои услуги Елизавете. Конечно, после этого он почел себя в праве увеличить число шпионов, приставленных к цесаревне, и дал главному из них, Чичерину, такую инструкцию:
«Если Миних поедет со двора не в своем платье, то поймать его и доставить во дворец. Если же поедет к цесаревне, то взять уже на возвратном пути от нее».
«Так чего же еще дожидаться? — думала цесаревна. — Во дворец появишься — все на тебя косятся, со всех сторон только недружелюбные взгляды видишь. У себя запереться — все равно за каждым шагом следят. Где и нет ничего, так выдумают. Принц Антон зол, а Остерман и того злее, сплетают всякие небылицы и доведут-таки, что правительница подпишет им что угодно».
«Ведь, заставили же ее так неблагодарно, так неблагородно поступить с Минихом, так уж со мной-то разве она поцеремонится; чай, она давно и забыла о том, что я могла выдать ее Бирону и не выдала. Нет! Что будет, то будет, а ждать и терпеть больше невозможно!..»
VII
С этого дня возобновились постоянные и тайные переговоры Лестока с маркизом де-ла-Шетарди.
Маркиз чрезвычайно обрадовался решению Елизаветы, таким образом, в конце концов, он все же достигнет исполнения данной ему его правительством инструкции. Елизавета будет на престоле, немецкое правительство и связь между этим правительством и Западной Европой рушится. Россия снова очутится на востоке, вернется к допетровскому времени. Он не сомневался, что Елизавета — вполне русская по своему характеру, ненавидящая иноземцев, любящая народ свой, сейчас же по вступлении на престол переедет в Москву, знатные люди снова вернутся в свои поместья, флот будет оставлен на произвол судьбы: Швеция и Франция освободятся от сильного врага.
Елизавета любит французов, ненавидит англичан; при ней, конечно, место английской торговли в России займет французская.
Каждый день посылал маркиз свои депеши во Францию, и Версальский двор начал содействовать возбуждению войны между Швецией и Россией. С этой стороны все было хорошо, но маркиз продолжал-таки не понимать Елизавету. Он видел, что от него или многое скрывается, или дело внутри России идет плохо. Сторонники Елизаветы не подают о себе голоса, как будто бы у цесаревны и вовсе нет никакой партии, к тому же скоро до маркиза начали доходить слухи, что Анна Леопольдовна и принц Антон знают о заговоре, и если медлят, то единственно для того, чтобы вернее схватить всех заговорщиков.
Эти слухи были справедливы только отчасти, правительство не знало ничего верного, но основывалось на темных доносах. Все больше и больше начинали подозревать Елизавету. Даже Остерман отказался от своего взгляда на нее и посоветовал принцу Антону всякими способами привлекать на свою сторону гвардейцев.
Принц Антон, конечно, сейчас и последовал его совету. Он начал с того, что велел призвать к себе одного капитана семеновского полка, который не раз выражал свою приверженность к Елизавете.
Капитан явился очень изумленный и перепуганный. Он застал принца вместе с генералом Стрешневым — зятем Остермана.
Принц Антон встретил капитана так милостиво, что тот окончательно смутился и совсем уже не знал, что и думать.
— Что с тобою? — сейчас же спросил принц. — Я узнал, мне сказали, что ты в последнее время очень печален, грустишь, может быть, ты чем-нибудь недоволен?
Капитан мало-помалу оправился от своего смущения и страха и отвечал:
— Как же мне не грустить, ваше высочество? Положение мое плохое, семейство у меня велико очень, а именьишко маленькое, да и далеко, за Москвою, никакого дохода оттуда и получить невозможно.
— Но это еще не Бог знает какое горе! — отвечал принц. — Я ваш полковник и хочу, чтобы все были довольны и счастливы и чтобы вы были моими друзьями! Обращайтесь ко мне откровенно, и я всегда буду помогать вам.
И принц Антон подал капитану кошелек с тремя стами червонцев, а сам поспешно вышел из комнаты.
Изумленный и обрадованный капитан не знал, как ему и поступить теперь. Он не успел поблагодарить принца; что ж, остаться здесь дожидаться его возвращения или уйти?
Стрешнев вывел его из нерешимости.
— Принц, как человек очень деликатный — сказал он. Не любит, чтобы его благодарили. Ты можешь идти домой, да расскажи своим товарищам о поступке принца, у вас в полку мало его знают, мало ценят! Ты сам теперь видишь, что это за золотой человек! Доброта его и любовь к русскому войску беспредельны, а правительница — о ней уж и говорить нечего, она просто ангел! За то их так и уважают во всей Европе. Ну, посуди ты сам, когда у нас до сих пор был такой съезд министров в Петербурге? Все европейские дворы наперерыв спешат выразить свое почтение и преданность правительнице и ее супругу. Да, они не то, что цесаревна Елизавета, ту европейские государи и знать не хотят, да и народ ее не уважает. Вон поговаривают, что она теперь чем-то недовольна, набирает будто приверженцев, только ничего из этого она не сделает, ничего не добьется. Только себя в конец погубит, да погубит и тех приверженцев. Не ей бороться с такими особами, как принц и принцесса. Генерал Стрешнев замолчал, в полном убеждении, что высказал все, что нужно, и что слова его и поступок принца должны непременно подействовать на капитана.
Тот выслушал молча и откланялся генералу. Вернувшись к себе, он, конечно, тотчас все рассказал товарищам и они много смеялись над тем, как Стрешнев взялся не за свое дело, вздумал им зубы заговаривать.
Этот рассказ скоро дошел и до цесаревны, и она не мало ему смеялась.
— Что ж, ничего, — говорила она своим приближенным, — пускай они продолжают так поступать, этим только доказывают, как меня боятся и как сами-то слабы.
Но все же ее положение было далеко не блестящее, надзор за ее действиями был еще усилен.
Однажды Лесток, выходя из дворца Елизаветы, чуть было не попал в руки шпионов. За ним уже бежали и он едва-едва спасся, скрывшись в дом одного своего знакомого. Он так перетрусил, что перестал выходить из дому и объявил присланному к нему секретарю шведского посланника Нолькена, чтобы теперь тот и не ждал его к себе, потому что, как только он выйдет на улицу, так будет сейчас же арестован. И говоря это, он весь так и трясся от страха, при малейшем шуме хватался за голову и повторял:
— Что ж, ведь, я погиб теперь, погиб, да и все мы погибли — того и жди, что цесаревну отравят или зарежут.
Мавра Шепелева ходила по комнатам как потерянная и все охала. За обедом и ужином она глаз не спускала с цесаревны, отведывала прежде сама всякое кушанье. Один раз ей даже показалось, что она отравлена, и хотя Лесток и разуверял ее, но она чуть было серьезно не разболелась от страха.
Елизавета долго крепилась и подшучивала над своими домашними, но, наконец, их уныние, их ужас сообщались и ей, и она проводила мучительные дни и бессонные ночи. Она не ездила уже в свой Смольный дом, не устраивала там танцев, как, бывало, делала прежде, не развлекалась прекрасным пением Разумовского. Где уже теперь, не до песен! Никто не слыхал ее прежнего смеха, не видел ее улыбки. С каждым днем все тише и мрачнее становилось во дворце ее.
Был один выход: согласиться на все требования шведов, обещать им разные земельные уступки; но, несмотря на всю тяжесть своего положения, несмотря на свой страх и действительную, может быть, опасность, которая окружала ее, она ни разу не поколебалась и стояла на своем: «не могу идти против совести», — говорила она.
Редко появлялась Елизавета во дворце, только тогда, когда этого окончательно требовали приличия и когда ее звали. Там с ней обращались довольно любезно. Правительница иногда даже ласково и дружески беседовала с нею, даже водила ее в спальню императора. Но она замечала косые взгляды, перемигиванье и перешептыванье, видела, как ее боятся и как готовы, при каком-нибудь новом доносе, покончить с нею.
Один из ее приближенных, Воронцов, человек решительный, энергичный, каждый день умолял ее разрешить ему действовать и довериться гвардии. «Не нужно никаких шведов, никаких французов, не нужно денег: все обделаем сами».
Но она ужасалась такой решимости, она страшилась неудачи. Ей мерещились сцены пыток и смерти людей ей близких. Она плакала, молилась, доходила до отчаяния.
Как-то, измученная своими мыслями, она вышла из дома в сопровождении Мавры Шепелевой и прошла в Летний сад, на ту его сторону, которая была открыта для публики. Она медленно шла своей любимой аллеей.
Был ясный вечер; кругом цвели липы. Этот вечер, эта аллея напоминали ей многое из давно прошедшего времени, из времени ее первой счастливой юности, когда она еще была полна радостью жизни, ни над чем не задумывалась, не замечала своего трудного положения, не предвидела никаких будущих бедствий, жила настоящей минутой, думала только о забавах, была, так же радостна, так же прекрасна и безмятежна, как эта летняя природа. Много давно забытых, давно погибших лиц мелькало в ее памяти, и ей казалось, что в числе этих погибших, умерших людей и сама она: такая огромная разница была между ею — прежнею и ею — теперешнею. Невольные слезы полились из глаз ее и она прижалась к плечу своего верного друга, Мавры.
В это время из-за поворота дорожки показалось несколько офицеров. Они давно уже поджидали и подкарауливали цесаревну. Они, увидели ее расстроенною, плачущею, невольно остановились, не смея сразу подойти к ней.
У них, у всех, защемило сердце и в то же время они любовались на эту чудную красавицу, которая была еще краше, еще сильнее влекла к себе, облитая слезами, в ореоле страдания.
Но они должны были говорить с ней, иначе кто-нибудь помешает.
Вот один из них выступил вперед и пошел к ней навстречу; за ним, почтительно сняв шляпы, медленно подвигались другие.
Елизавета, увидя их, поспешно отерла свои слезы и старалась улыбнуться.
— Здравствуйте, здравствуйте, друзья мои, — говорила она. — Погулять вышли? Да, сегодня такая славная погода. Гуляйте, гуляйте!
— Нет, матушка-цесаревна, — дрогнувшим голосом начал подходивший к ней офицер, — не гулять мы вышли — тебя здесь поджидали. Давно нам нужно тебя видеть, матушка, не можем мы дольше терпеть, не можем видеть заплаканными твои ясные очи. Скажи слово — мы готовы все и только ждем твоих приказаний. Вели же нам идти за тебя: все, как один человек, за тебя живот наш положим.
— Матушка, золотая наша, красавица! — восторженно прошептали остальные офицеры. — Разреши!
Она благодарно и в то же время испуганно взглянула на них.
— Ради Бога, молчите, — сказала она. — За мной со всех сторон наблюдают, вас услышат. Не делайте себя несчастными, дети мои, да и меня не губите! Ради Бога, разойдитесь скорее, ведите себя смирно!. Время еще не пришло, а как придет, я велю вам сказать заранее…
Офицеры молча и печально склонили головы. Она прошла мимо и возвратилась домой окончательно расстроенная. А дома ее ожидали новые известия о преданности ей гвардейцев. Разумовский пришел доложить ей, что без нее пробрался к ним семеновский капитан, — тот самый капитан, который получил триста червонцев от принца Антона — и объявил, что цесаревна может располагать его ротою и что он ручается за всех своих товарищей.
Она опять плакала, опять ломала в отчаянии руки и никак не могла решиться. Она не наследовала от отца своего энергии, в ней теперь, более чем когда-либо, сказывалась добрая, слабая женщина. Чем больше являлось у нее сторонников, готовых положить за ее жизнь свою, тем больше она ужасалась, тем больше представлялось ей несчастий, которых она может быть причиной.
Вот она узнала, что Нолькен уезжает в Швецию и просит принять его для прощальной аудиенции. Она приняла, конечно, и он стал ее уговаривать дать ему письменное обязательство, которое необходимо ему для того, чтобы он мог решительно говорить в Стокгольме.
Но она не давала этого обязательства, она говорила, что не помнит хорошенько требований Нолькена.
— Как же это? — заметил удивленный посланник. — Ведь, копия, здесь описанная г. Лестоком, у вас, а подлинник ее и теперь со мною. Угодно — я сейчас же покажу вам его, и мы можем немедленно окончить дело! Вашему высочеству стоит подписать и приложить свою печать.
Но она отказалась. Она только, уверяла Нолькена в своей благодарности Швеции и сказала ему, что если произойдут решительные действия со стороны Швеции, то и она немедленно начнет действовать решительно, тогда она оставит предосторожности, которые теперь необходимы. Она призналась, что гвардия за нее и что с этой стороны можно быть спокойным.
— Я буду действовать решительно, даю вам в этом слово, но только тогда, когда уверюсь, что нужно ожидать непременного успеха, когда мне будет ясна помощь со стороны Швеции; а теперь перестанемте говорить об этом. Я уверяю вас, что окружена со всех сторон врагами, и даже здесь есть люди, на которых я не могу положиться. Завтра я пришлю к вам Лестока.
Лесток, действительно, явился на другой день к Нолькену, но не привез письменного обязательства, привез только письмо Елизаветы к ее племяннику, принцу Голштинскому.
Нолькен вышел из себя.
— Что же это, наконец, такое? — говорил он. — Я так на вас надеялся, а вы, очевидно, обманывали мое доверие — вы не передавали цесаревне всего того, что передавать обещали!..
Лесток начал оправдываться так же, как он оправдывался и перед Шетарди.
— Что же я могу сделать, — говорил он, — если цесаревна по несколько дней на меня сердится каждый раз, как я упомяну ей о письменном обязательстве. К тому же я и не мог на этом настаивать уже потому, что вас могли схватить, несмотря на то, что вы посланник, а в таком случае письменное обязательство, найденное в ваших бумагах, погубило бы и цесаревну, и всех нас.
Нолькен решился на последнее средство: предложил Лестоку хороший подарок.
Лесток почему-то вдруг оказался менее щепетильным: принял подарок, обещал приехать еще раз. Нолькен ждал его, ждал, да так и не дождался и выехал из Петербурга без письменного обязательства.
Прошло с месяц; из Швеции не было почти никаких известий.
Цесаревна все реже и реже выходила и выезжала из дому. Она боялась новой встречи с гвардейскими офицерами.
Принц Антон по-прежнему ежедневно выслушивал донесения своих шпионов с Остерманом, и тот уверял его, что скоро можно будет приступить к решительным действиям. Только вот теперь следует обождать немного, чем кончится натянутое положение со Швецией, да нужно еще устроить дела семейные. Теперь трогать правительницу слишком жестоко, она нездорова: скоро должна разрешиться от бремени. Что касается до цесаревны Елизаветы, то Остерман придумал верное средство избавиться от нее: в Петербург приехал брат принца Антона, принц Людвиг Вольфенбюттельский…
Через несколько дней правительница пригласила цесаревну и предложила ей выйти замуж за этого принца.
— Вам будет выплачиваться, сестрица, кроме приданого, назначенного русским принцессам, ежегодный пенсион в пятьдесят тысяч рублей; вам будут даны Ливония, Курляндия и Сенегалия…
Этими заманчивыми обещаниями думали прельстить Елизавету, но она отвечала, что всем давно известно ее решение никогда не выходить замуж и что она на это не может согласиться.
Правительница вышла из себя. От ласкового тона и родственных упрашиваний она перешла чуть не к угрозам.
Елизавета вернулась домой бледная, раздраженная, а на другой день уехала в деревню, чтобы только как-нибудь забыться, быть подальше от всех этих мучений и преследований.
VIII
Не долго пробыла цесаревна в деревне. Отдохнуть не удавалось. Тревожные мысли не уходили, страшно было в Петербурге, а тут, пожалуй, и еще страшнее, того и жди упущение в делах выйдет, того и жди нагрянет такая беда, которую можно было бы предотвратить своим присутствием.
И цесаревна вернулась в город. Из тишины деревенской снова окунулась в самую глубь тревожной придворной жизни. Друзья сейчас же явились с целым коробом новостей, всевозможных рассказов, сплетен, слухов, так что невозможно было догадаться, чему во всем этом следует верить, что ложь, а что правда. Несомненным было только одно: с каждой минутой приближающийся, окончательный разрыв с Швецией.
Цесаревна явилась во дворец. Там все было тихо: все шептались, старались ходить чуть слышно — Анна Леопольдовна на днях разрешилась от бремени дочерью Екатериной.
Входя в аппартаменты правительницы, Елизавета встретилась с Линаром. Он молча и даже как-то свысока поклонился ей и прошел мимо.
«Неужели у них уже дошло до того, что даже все приличия забываются? Неужели его принимают в постели?» — невольно подумала она.
Она пошла дальше. Ее сейчас же впустили к правительнице.
Анна Леопольдовна лежала, повязанная своим неизменным белым платочком; ее руку держала неизменная Юлиана.
Недалеко от кровати помещалась маленькая пышная колыбель, вокруг которой возилось несколько женщин.
Елизавета поздравила правительницу. Та приподнялась с подушек и поцеловалась с нею.
— Очень рада вас видеть, сестрица. А то я уже хотела посылать за вами; право, напрасно вы уехали в деревню; мы очень веселились… вот только теперь скука смертельная — уложили меня и вставать не позволяют… А я, право, совсем здорова… отлично себя чувствую. Девочка тоже ничего… Взгляните, она не спит теперь.
Цесаревна подошла к колыбели, разглядела крошечное создание, тихонько наклонилась над ним и осторожно, сдерживая дыхание, поцеловала маленькую ручку. Она очень любила детей, и вид новорожденного ребенка всегда поднимал в ней всю ее природную нежность.
Она невольно замешкалась над колыбелькой и невольно вздохнула. Ей пришло на мысль: что-то будет с этой крошечной девочкой? Какая судьба ее ожидает? Быть может, одним из первых сознательных чувств этого ребенка будет ненависть к ней… Зачем все так тяжело, так дурно устроено на свете? Зачем самый справедливый поступок влечет за собою зло неповинным? Зачем столько ненависти? Зачем люди не знают и никогда не узнают друг друга?
Цесаревна еще раз вздохнула и вернулась к Анне Леопольдовне.
Она заметила, как та сделала какой-то условный знак Юлиане. Юлиана сейчас же встала и вышла из комнаты.
Правительница заговорила любезно и ласково. Спрашивала не нужно ли что-нибудь сестрице и кончила тем, что снова намекнула на принца Вольфенбюттельского.
Елизавета вспыхнула и даже отдернула свою руку, которую держала правительница.
— Я думала, ваше высочество, — сказала она, — что этот разговор окончен между нами. Неужели вы считаете меня настолько легкомысленной, чтобы двадцать раз изменять свое решение? Не будемте говорить об этом.
— Это очень жаль, — сухо ответила Анна Леопольдовна. — Я надеялась, что в деревне вы обсудите все выгоды нашего предложения и его примете.
Елизавета даже ничего не возразила на это, сказала несколько незначительных фраз и поспешила откланяться.
Только что она вышла, как Юлиана вернулась к своему посту.
— Ну что? — спросила она.
— Отказывается. И говорить не хочет даже! — раздраженным и злым голосом прошептала Анна Леопольдовна. — В самом деле, она начинает забирать себе много воли, думает, что так все и может делать по своему. Но, ведь, если добром не хочет, так можно ее и принудить.!
— Однако, как же принудить? — заметила Юлиана. — Тоже раздражать очень нельзя — она не одна, за нею стоит довольно много народу, у нее есть заступники.
— Так что же нам делать? — почти закричала Анна Леопольдовна. — Неужели отказаться от этого плана? Ведь, у всех были бы развязаны руки, если бы она согласилась выйти замуж…
— Да, конечно; но только действовать нужно не насилием, лучше попросить какого-нибудь ловкого человека уговорить ее.
— Кого же попросить?
— Да хоть Левенвольде, — ответила Юлиана. — Кстати он здесь, приехал осведомиться о твоем здоровье.
— Ну и прекрасно, попроси его сюда ко мне.
— Сюда? — изумилась Юлиана. — Да, ведь, это сочтут совершенно неприличным.
— Напротив, — сказала Анна Леопольдовна. — Напротив, если я принимаю одного, то могу принимать и других, меньше будет разговоров.
— Пожалуй и так, — согласилась с нею Юлиана и вышла звать Левенвольде.
Обер-гофмаршал очень изумился, что правительница принимает его в постели и еще более изумился, когда узнал, чего она от него хочет. Он хорошо знал, что уговорить Елизавету, особенно ему, невозможно.
— Я не могу идти к цесаревне с такой пропозициею, — сказал он. — Потому что это будет совсем неприлично и она только оскорбится. Не изволите ли вы сами, ваше высочество, поговорить о том с нею?
— Да я уже говорила, она не слушает! — откровенно и наивным тоном призналась правительница.
— Ну, так что же я-то могу? Я уже совсем ничего не могу.
Впрочем, Анна Леопольдовна с Юлианой и сами поняли, что придумали вещь неподходящую, и отпустили Левенвольде.
А цесаревна, вернувшись к себе, была встречена известием, что несколько гвардейских офицеров, узнав о ее приезде, пробрались к ней тихонько и умоляют ее выйти к ним и их выслушать.
— Безумные, что они делают! — воскликнула цесаревна. — Будто не знают, что уже теперь во дворце наверно известно о их пребывании здесь, у меня.
Но все же она к ним вышла.
Офицеры умоляли простить их за смелость и объявили, что они посланы всеми товарищами узнать, справедлив ли тот слух, будто она выходит замуж за принца Вольфенбюттельского.
— Да нет же, нет! — отвечала им Елизавета. — И меня даже обижает, что мои друзья гвардейцы могут верить подобному слуху. Будто вы меня не знаете, разве я могу решиться на такое дело? Мало ли о чем толкуют и мало ли чего желают! Возвращайтесь к себе как можно осторожнее, чтобы вас не заметили… Успокойте товарищей, не тревожьтесь по пустому, теперь самое первое дело, чтобы все у вас было спокойно и чтобы вы не возбуждали подозрений. Сказал, ведь, — придет время — кликну, а теперь ждите!..
Офицеры почтительно поцеловали протянутую им руку и ушли успокоенные.
Отпустив их, цесаревна призвала Лестока и сказала ему, чтобы он, при первой возможности, отправился к секретарю шведского посольства, Лагерфлихту, и сказал ему от ее имени, что если шведы будут еще медлить, то дело может повернуться в другую сторону, расположение умов изменится. Нужно спешить с объявлением войны, потому что правительство не щадит ничего: принц Антон, наущаемый Остерманом, рассыпает направо и налево обещания и награды для приобретения себе приверженцев.
— Скажите ему, — говорила Елизавета, — что уже кое-что слышала и сообразила. Положим, они там все кричат теперь, что нисколько не боятся шведов, что будут действовать быстро и решительно, но это только одни слова и крики. Если шведы явятся как защитники прав потомства императора Петра, то русские войска не захотят воевать с ними. Если Лагерфлихт будет настаивать на том письменном обязательстве, скажите ему, что я подпишу, если дела примут хороший оборот и мне нечего будет опасаться. Скажите, что я обещаюсь вознаградить Швецию за военные издержки с первой минуты начала действий, что я буду давать Швеции субсидии во все продолжение моей жизни, предоставлю шведам все те торговые преимущества, которыми теперь пользуются англичане, откажусь от всех трактатов и конвенций, заключенных между Россией, Англией и Австрией, не буду ни с кем вступать в союз, кроме Швеции и Франции, буду содействовать Швеции всеми мерами и тайно ссужать деньгами, когда будет нужно. Вот все, что я могу им обещать — кажется, этого достаточно!?
Лесток выслушал цесаревну молча и поспешил исполнить ее приказание. Теперь он уже победил свой страх, не дрожал больше от шума на улице и даже решился выходить из дому, видя, что никто его не арестует и что они, во всяком случае, сильно преувеличили опасность.
Стали проходить дни за днями. Вот уже и лето кончается. Цесаревна встает рано, ложится поздно, весь день проводит в хлопотах: то толкует со своими приближенными, то посылает Лестока к Шетарди, то сама принимает маркиза. После робости и какой-то временной апатии на нее вдруг напала смелость, решительность. Она всеми силами старается не думать об опасности, думать только о достижении цели. Со всех сторон верные люди приносят добрые вести: говорят, что в городе стоит ропот, вольные суждения о действиях правительства.
Разумовский, почти целые дни проводя на улице, заводя знакомство с людьми различных состояний, под вечер приходит и рассказывает, что никаких шпионов не боятся в городе, а прямо кричат, что теперь стало даже хуже, чем во времена бироновщины. Тогда нужно было кланяться одному Бирону, а теперь этих Биронов стало больше дюжины — и не счесть фаворитов и фавориток правительницы, и каждый из них кто во что горазд. Про саму Анну Леопольдовну рассказывают даже люди во дворец вхожие, что она день ото дня становится суровее, скрывается, никого к себе не пускает. Недобрые, незаконные дела творятся! Она вон мужа своего не терпит, к себе в комнаты не пускает. Да и чего путного ждать от нее: с самого детства дикая, и мать бивала за дикость. Много рассказывают, о многом толкуют, всего и передать невозможно. А заговорят о цесаревне Елизавете и у всех сейчас улыбка на лицах является: «Вот так царевна! Ни от кого она не скрывается, всех встречает приветливо. Войдешь к ней, так и выйти не хочется, все бы смотрел на нее, любовался!»
Подобные рассказы, передаваемые обыкновенно вечером, за ужином, и ежедневно накоплявшиеся, много содействовали оживлению всех окружавших Елизавету. Даже и Мавра Шепелева оставила свои страхи: перестала пробовать кушанья, подаваемые цесаревне. Надежды на близкий и счастливый исход из всех опасений и несчастий росли быстро. Скоро за вечерней трапезой цесаревны уже стали обсуждаться такие, например, вопросы: «кого мы будем награждать и кого наказывать». У Мавры Шепелевой, Шуваловых и всей компании заранее сжимались кулаки на Остермана, Миниха и других старых недругов. Только одна цесаревна качала головою, когда замечала, что друзья чересчур расходились.
— Не злобствуйте, — говорила она. — Коли Бог мне поможет, так не для того, чтобы я творила жестокости…
Наконец, пришла радостная весть, еще более поднявшая дух елизаветинской партии: шведы объявили войну.
Переговоры между Лестоком и Шетарди велись оживленнее и оживленнее.
Шетарди писал Версальскому двору:
«Считают очень важным, чтобы герцог голштинский был при шведской армии, не сомневаясь, что русские солдаты положат перед ним оружие в минуту сражения: так сильно в них отвращение сражаться против крови Петра I. Думают, что было бы очень полезно публиковать в газетах, что герцог голштинский в армии, или, по крайней мере, в Швеции. Желают, чтобы между войсками и внутри страны было распространено письмо, в котором бы указывалось на опасность для религии при иноземном правлении».
Потом Шетарди требовал, чтобы шведы издали прокламацию, в которой бы объявили, «что восстали для поддержки прав потомства Петра I».
И вся эта внутренняя жизнь двора Елизаветы оставалась тайною для правительства. Шпионы доносили о том, что Шетарди ездит к цесаревне, но большего донести они не могли.
Правительница и Остерман с принцем Антоном продолжали очень подозрительно смотреть на Елизавету, придумывали новые комбинации, чтобы от нее избавиться, но покуда ничего не могли придумать. К тому же Остерман весь был поглощен внутренними и внешними делами, мыслями о том, как бы самому прочнее утвердиться и успешнее, подготовить дело принца Антона, которому теперь помешала война, объявленная Швецией.
А правительнице легко было забывать о цесаревне: она была опять здорова и думала только об удовольствиях и о Линаре.
Во дворце шли праздники за праздниками и на этих праздниках Линар являлся звездой первой величины. Теперь он уже был Андреевским кавалером, ему делался подарок за подарком; о его предстоящем браке с Юлианою Менгден было всем объявлено.
У всех голова кружилась; все запутывались в массе, разнородных, со всех сторон приходящих, известий; все думали о себе, о собственных выгодах, — и среди этого всеобщего хаоса цесаревна начинала чувствовать себя более безопасной и свободной. Она появлялась на всех придворных балах и праздниках, и внимательный наблюдатель должен был поразиться переменой, происшедшей с нею. Совсем иначе и глядела она, и говорила: прежней робости, осторожности и следа не осталось.
Но такого наблюдателя не было. Остерман не появлялся на празднества, волей-неволей продолжая разыгрывать роль недвижимого больного, и ни разу даже не пришла ему добрая мысль в голову: хоть на носилках появиться на бале и взглянуть на цесаревну. Если бы он взглянул на нее теперь, то может быть увидел бы яснее, как нужно ему поступать и о чем думать. Но, видно, и для оракула пробил час. Он продолжал работать так же неустанно, как и прежде, голова его так же трудилась над измышлениями всевозможных хитросплетений, но результаты этой работы были далеко не прежними.
Особенно один бал во дворце оказался очень удачным: только что получилось известие о том, что войска готовы идти на шведов и находятся в самом лучшем состоянии и настроении духа.
Правительница появилась, сверх своего обыкновения, роскошно, изысканно наряженною, протанцевала с Линаром, ласково поздоровалась с цесаревной. Елизавета была нарядна и сияла красотою.
Она тоже танцевала с увлечением и уже не чувствовала себя окруженною врагами. Эти враги казались ей теперь крошечными и вполне безопасными, возбуждали ее природную насмешливость.
Вот она заметила в числе гостей маркиза де-ла-Шетарди и подошла к нему.
— Смотрите, маркиз, — сказала она, — как все радуются, как довольны: они так уверены в победе над шведами. А вы, разделяете ли вы эту общую уверенность?
Маркиз пожал плечами.
— Да, — сказал он, — действительно, теперь здесь много интересного для наблюдений. Мы с удовольствием будем вспоминать этот вечер.
Недалеко от них стоял принц Вольфенбюттельский и мог слышать их разговор, но Елизавета ничуть этим не смутилась. Напротив, она прямо указала на него Шетарди и заметила:
— А этот мой новый жених как вам нравится? У меня был бы слишком дурной вкус, если бы я согласилась на это милое предложение. Право, эти люди думают, что у других нет глаз, когда сочиняют такие прекрасные проекты, а, ведь, сами-то как слепы! Правительница говорила мне недавно самым шутливым и наивным тоном, что наверное скоро будут думать, что граф Линар и фрейлина Менгден сделаются новыми герцогом и герцогиней Курляндскими. Как вам нравится эта наивность, маркиз?
Шетарди улыбнулся.
— Да, она шутит со мною и любезничает, — продолжала Елизавета, — но, между тем, это не мешает ей оскорблять меня. — А господин Линар так ко мне относится, что я скоро, кажется, потеряю всякое терпение. Представьте, на дня был здесь обед по случаю дня рождения императора, принц Антон и этот вот неудавшийся его братец были посажены за стол обер-гофмаршалом, а меня посадил простой гофмаршал!
— Из этого я заключаю только одно, ваше высочество, — проговорил Шетарди — что вам нужно торопить день торжества вашего.
— Теперь вы, кажется, на меня не можете пожаловаться, — перебила его Елизавета, — теперь я не теряю времени. Посмотрим, что скажут первые военные действия, а здешнее мое дело идет хорошо: моя партия с каждым днем увеличивается и — знаете, кого я уже могу считать в числе своих горячих приверженцев? Всех князей Трубецких и принца гессен-гамбурского, а это чего-нибудь да стоит! К тому же и в Ливонии, как мне передали верные люди, все недовольны, и Бог даст наше предприятие окончится счастливо.
— Желаю этого от всей души моей, — прошептал Шетарди, — и очень рад, что могу сегодня сообщить хорошие вести во Францию.
Елизавета отошла от маркиза и по ее прекрасному лицу скользнула улыбка.
"А ведь, и ты смешон! — подумала она. — Что тебе ни скажи, хотя вздор какой угодно, все сейчас же и отпишешь, да и со всевозможными прибавлениями! А еще нас, женщин, считают сплетницами. Никогда мы не сумеем так насплетничать, как умеют эти господа дипломаты!.."
IX
Бал завершен роскошным ужином. Звуки музыки стихли; приглашенные разъехались.
Сначала потухли огни в большой зале, а затем, мало-помалу, и все остальные комнаты стали погружаться в темноту. Всюду тихо, только порою слышатся шаги дежурных офицеров и караульных.
Юлиана, проводив Анну Леопольдовну в спальню и нежно простясь с нею, прошла в свои комнаты.
— Мне ничего не нужно, оставьте меня! — сказала она дожидавшимся ее дежурным камеристкам, и когда они вышли, молча поклонившись ей, заперла двери на ключ и несколько минут стояла посреди комнаты.
Комната эта была обширная, богато убранная, ничем почти не уступавшая будуару правительницы.
Между двумя окнами, на которых висели, спущенные теперь тяжелые бархатные занавеси, помещалось большое венецианское зеркало, в котором Юлиана видела себя во весь рост. Немного наискосок этого зеркала стоял туалетный стол и на нем были зажжены восковые свечи в канделябрах.
Юлиана подошла к туалету, присела на парчевую табуретку, расстегнула лиф платья и задумалась.
Вся ее фигура была ярко освещена свечами.
Немного уставшее, красивое лицо отражалось в туалетном зеркале. Она повернула голову налево и снова встретилась со своим отражением.
Прошло еще несколько мгновений; она встала, привычным, ловким движением сняла с себя платье и осталась у самого зеркала, невольно любуясь собою. Действительно, она хороша: высокая, стройная; что за чудные плечи! Что за руки! На шее несколько ниток жемчугов, перепутанных с алмазами; в волосах алмазы; огромные серьги изумрудные.
Она стала одно за другим снимать эти украшения и класть их в шкатулку, стоявшую на туалете. Шкатулка дорогая, вывезенная из чужих краев и поднесенная ей недавно Линаром. Вся она полна драгоценностей, их щедро надарила своему другу Анна Леопольдовна. Есть тут и другие подарки, подарки людей, которым Юлиана сослужила какую-нибудь большую службу, за которых заступилась перед правительницей, которым устроила выгодные дела, блестящие назначения.
Знает Юлиана, что есть у нее и другая шкатулка, где лежат не каменья самоцветные, а то, на что можно накупить много этих каменьев. Чуть не с каждым днем все прибывает и прибывает казна Юлианы. Это тоже знаки дружбы правительницы и приношения людей благодарных. Вот и сегодня: по ее милости выданы две звезды орденские, обещаны искателям три видные, доходные места по службе, и за все это Юлиана опять, конечно, получит благодарность. Накануне она ездила с правительницей осматривать дом, пожалованный ей для будущей ее семейной жизни. Работы в этом доме уже приближаются к концу. Мебель и все вещи поражают необыкновенным великолепием: Анна Леопольдовна ничего не жалеет для своего друга. Серебра так много, что вряд ли и наполовину есть столько у самых ближайших русских сановников. Все эти деньги, все богатства прежде принадлежали Бирону, после ареста его были конфискованы правительницей и теперь находятся в руках ее. Никак не меньше половины она назначала ей, Юлиане, и Линару; из другой половины большая часть уже тайно выслана Анной Леопольдовной отцу ее, герцогу Мекленбургскому. Почти на двести тысяч одних бриллиантов у Юлианы, да и у Линара столько же. Два подарка, которыми разменялись жених с невестой, стоят пятьдесят тысяч…
Не одно богатство принесла Юлиане ее верная дружба к правительнице: ведь, все, все знают, какою силою она пользуется, знают, что та сила с каждым днем будет увеличиваться. Нет Юлиана! Блеск, богатство, почет, молодость, красота — ведь, нет такого желания, такого каприза, которого бы не могло исполнить счастье! Отчего же вот она стоит перед зеркалом, стоит, не шевелится и уже не любуется на себя? Ее густые ресницы опущены, со щек сбежала краска… в руке жемчужное ожерелье, но она забыла о нем. Бессильно разгибаются ее пальцы, ожерелье падает на ковер, и она не замечает этого.
О чем она думает? И отчего так сжаты ее красивые, пунцовые губы? Отчего сдвинуты дугою выведенные брови и на всем лице печать какой-то грусти, чего-то тяжелого? У нее есть все, все, о чем когда-то снилось и грезилось честолюбивой девушке, все, что должно было принести с собою вечную радость, веселье, счастье, все мечты исполнились, а счастья нет и, напротив, с каждым днем оно уходит дальше и дальше.
Бывало, и еще не так давно, она веселилась, ни о чем не грустила, ни о чем не задумывалась. Она радовалась каждой малейшей удаче, наслаждалась и хвалилась сама перед собою своей ролью. Ей приятно было видеть, что каждый ее совет, данный Анне Леопольдовне, исполняется. Ей приятно было убеждаться, что она безо всяких усилий со своей стороны и без всяких жертв может устраивать дела, чуть ли не судьбу, многих высокопоставленных лиц. Все это ее занимало и тешило, но теперь, с некоторого времени, не стало уже этой забавы. Вот прежде она любила наряды и красоту свою, следила за тем, как эта красота с каждым днем развивается, делается все пышнее и пышнее. Но теперь она только по привычке смотрится в зеркало. Право, иной раз готова даже позабыть о своей прическе, о туалете, готова повязаться простым, белым платочком, как и Анна Леопольдовна, и весь день ходит в широкой блузе.
Что это за лето такое выдалось несчастное!..
Уж не отрава ли заключалась в той привозной минеральной воде, которую пила она каждое утро во время прогулок Анны Леопольдовны и Линара по аллеям запертого ото всех Летнего сада.
Да, отрава была в этой воде и прогулках. Сначала стала одолевать ее скука, так, какая-то беспричинная скука, а потом и тоска захватила. Чего же ей нужно?
Она не раз сама себе задавала вопрос этот, перебирала все и ничего не находила. Все есть, ничего не нужно, а, между тем, такое решение не уничтожало тоски и скуки, а, напротив, усиливало их. Может быть, ее смущает то, что весь этот почет, который окружает ее, все эти льстивые фразы, которые она выслушивает, — не искренни, что у нее мало надежных друзей, действительно ее любящих, что придет черный день и все те, кто теперь преклоняется перед нею, отвернутся и забросают ее грязью. Но нет, она об этом не думает. Она еще не предвидит себе черного дня, и до людской искренности, до людской любви ей нет никакого дела; сама она очень немногих любит. Несмотря на свою молодость, она знает цену людям, не ждет и не просит от них многого.
Что же, надоела ей дружба правительницы, ищет она большей свободы, тяжело ей все свое время отдавать Анне Леопольдовне, быть ее тенью? Нет, по-прежнему любит она своего друга и, конечно, не может ни в чем упрекнуть Анну Леопольдовну. Что же это такое? Страсть, что ли, заглянула в ее сердце? Но, кажется, никто ей особенно не нравится, никогда в ее юных девических мечтах не было до сих пор никакого мужского образа. Она выросла во дворцовых интригах и давно уже сказала себе, что всякая идеальная любовь — вздор и детское заблуждение. Да и кого же, наконец, полюбить ей? Некого, как есть некого!..
А, между тем, она все стоит перед венецианским зеркалом, все ниже и ниже опускается голова ее на высоко поднимающуюся грудь, и вот тихие слезы капают из-под опущенных ресниц.
— Боже мой, что за мученье! — почти громко произносит она в отчаянии.
Да, страсть закралась в ее сердце, нежданно, негаданно закралась. Напрасно смеялась она над любовью и считала ее вздором, природа взяла свое и разом разлетелись все соображения, рассудок замолчал. С каждым днем все глубже проникала в нее отрава.
Что же тут странного? Когда нее и любить, как не в ее годы, и ей ли бояться страсти? Она так молода, так хороша, так всемогуща, кто ее не полюбит? Кто не почтет себя счастливым услышать из уст ее признание? Она невеста, она скоро будет женою! Но что же такое: жених, ее будущий муж, не смеет требовать от нее любви, он обязан дозволить ей любить кого угодно.
Конечно, все это не так, как у добрых людей делается, но совесть не может упрекать ее, на такие дела нет у нее совести, слишком много было с детства дурных примеров, в слишком странных и развращенных понятиях она воспиталась. Или, может быть, несмотря на это воспитание, несмотря на все, вдруг истина озарила ее — и позорной, унизительной показалась ей ее роль, страшным и грязным то дело, на которое она решилась? Может быть, откуда-то, из далекой глубины детских воспоминаний встали другие понятия? Нет, ничего этого не случилось, с Юлианой, не пришла к ней великая минута, когда сразу проясняются мысли, очищается сердце; не от угрызений совести, не от ужаса перед тем путем, по которому идет, она так терзается. Ее страстное чувство приносит ей такое мученье. Она тоскует, она страдает потому, что судьба сыграла с ней злую шутку, потому, что любит она своего жениха, своего будущего законного мужа — графа Линара!..
Когда, каким образом пришло это незванное, ужасное чувство? Как могла она допустить его и поддаться ему, она ничего не знает.
Быть может, оно закралось в нее незаметно: ведь, она давно уже, задолго до приезда Линара, обязана была часто о нем думать, по целым часам говорила о нем с Анной Леопольдовной, по целым часам выслушивала всевозможные похвалы ему, присутствовала при всех сокровеннейших мечтаниях о нем влюбленной принцессы. Быть может, невольно после этих разговоров возвращались к нему ее мысли.
И вот он, наконец, явился. Он не был похож на тех молодых людей, которые ее окружали и которые казались ей, гордой, самолюбивой и холодной девушке, такими ничтожными. Да он и не был молодым человеком. Он носил отпечаток долгих лет какой-то таинственной, заманчивой, исполненной всевозможных приключений жизни; его рассказы были полны совершенно нового интереса; он видел многое такое, чего не знала Юлиана. Незаметно для себя самой она с каждым разом слушала его внимательнее, ей все веселее и веселее становилось в его присутствии, наконец, видеть его стало ее потребностью.
При встрече с ним ее глаза разгорались, но она не придавала этому никакого значения, не обращала на все это ни малейшего внимания, ни разу не задумалась над своими новыми ощущениями. Она все еще как-то не отделяла себя от Анны Леопольдовны, как-то сливалась с нею и даже, может быть, первые признаки своего чувства принимала за отражение на себе радости и счастия своего друга.
И долго ничего бы она не заметила, если бы не суждено ей было стать к Линару в новые и совершенно особенные отношения. Придумав вместе с Анной Леопольдовной знаменитую «комбинацию», сама еще ничем не смущалась, не могла подозревать, какую пропасть сама себе вырывает этой комбинацией. Но вот Линар — ее жених, они вместе решили, что нужно играть комедию, что нужно отводить глаза посторонним. И хоть, конечно, никому не могли отвести глаз, но комедия стала разыгрываться.
В обществе Линар считал своей обязанностью держаться возле Юлианы, заглядывать нежно ей в глаза, иметь вид влюбленного. И он, привыкший к игре, очень ловко исполнял свою роль: его глаза останавливались на ней действительно с выражением нежности. Как увлекающийся актер, он иногда даже шел дальше: он и без посторонних нередко крепко прижимал ее руку. Быть может, эта близость красивой, молодой девушки и на него действовала отчасти, быть может, и очень даже вероятно, что он не без удовольствия пожимал ее руку и, несмотря на свои нежные отношения к принцессе, вовсе был не прочь, раз уже примирившись с мыслью о неизбежной женитьбе, иметь женою Юлиану. Но, во всяком случае, он не думал, что нежные взгляды могут для нее что-нибудь значить. Тут все с первой минуты выходило как-то дико, невозможно, так дико и невозможно, что только эти люди, с детства душевно и умственно изолгавшиеся, могли выносить подобное положение.
Когда Юлиана в первый раз сознала свое чувство и назвала его по имени, она пришла в неописанный ужас. Она повторяла себе: «нет, это неправда, этого не может быть, этого не будет!» Она напрягала все свои силы, чтобы не думать о Линаре, забыть его присутствие и никак не могла этого. Она пробовала его ненавидеть, даже достигла ненависти, но ненависть не уничтожала любви, сливалась с нею и доводила ее до отчаяния, до тоски, до изнеможения. И эти мучительные ощущения возрастали с каждым днем, и она сама себя, наконец, не узнавала. Она думала, думала, как бы ей выйти из этого ужасного положения, то решалась все рассказать Анне Леопольдовне, отказать Линару, куда-нибудь скрыться, хоть на время, но сейчас же и понимала невозможность подобного решения.
Как отказаться от всего, что ее окружает, от всего этого блеска, этой силы? Нет, ни за что, ни за что!
В ней поднималась вдруг ненависть ко всем и ко всему, даже к Анне Леопольдовне. Она проклинала и Линара, и ее, но сейчас же и останавливала себя на было условлено между ним и правительницей. Его отъезд назначен через два дня.
«Пускай он уезжает скорее! — отчаянно повторяла себе Юлиана, очнувшись и раздеваясь. — Пускай он уезжает подальше, не то я с ума сойду».
Она потушила канделябры, прошла в спальню, почти всю ночь не могла сомкнуть глаз и все плакала, все металась на постели. Однако, на другое утро она вышла к Анне Леопольдовне, по обыкновению спокойная и приветливая, и, конечно, никто бы не поверил, если бы рассказать, какую страшную ночь провела она.
X
Анна Леопольдовна день за день откладывала отъезд Линара. Постоянно передавала она и пересылала ему всевозможные и роскошные подарки. Все это он принимал как должное, но, наконец, и сам увидел, что пора ехать и именно для того, чтобы скорее окончить все необходимые дела и вернуться обратно в Петербург для новой и счастливой жизни. Теперь ему нечего опасаться за свою участь: во время его отсутствия ничего не может произойти для него дурного, он окончательно укрепился, он никого не боится.
Вернувшись обратно в Петербург и отпраздновав свою свадьбу с Юлианой, он начнет деятельную жизнь, он заберет все и всех в руки и будет по-своему управлять обширным и неведомым ему государством. Пример Бирона хоть и не раз приходил ему в голову, но не пугал его. «Тот поступал глупо, необдуманно, не умел верно рассчитать, потому и пропал, — думал Линар, — я буду действовать совсем иначе». Его окончательно заколдовало это обаяние власти, которую он почувствовал в руках своих. Что он был там, у себя в Дрездене, где на него не обращали почти никакого внимания! Что это была за жизнь, вся состоявшая из мелких и ничтожных интриг, преследовавших мелкие и ничтожные цели? Вот теперь началась жизнь, так жизнь!
«Нет, нечего бояться судьбы Бирона! — успокаивал себя Линар. — Тот во всех возбуждал ненависть, а меня здесь так все хорошо принимают, так любят!»
И он не мог догадаться в своем удивительном ослеплении, что Бирону показывали постоянно даже гораздо больше любви и уважения, чем ему. Он, опытный дипломат, давно уже забывший, что такое значит искренность, серьезно выслушивал льстивые фразы и не понимал их настоящую цену. Он не видел, как сильна в окружающих, даже теперь, к нему ненависть, он видел только, что играет первостепенную роль, что даже сам Остерман, великий Остерман, и тот призывает его на свои тайные совещания и почтительно выслушивает каждое его слово. А он в последнее время говорил много, вмешивался решительно во все дела, с необыкновенным апломбом рассуждал о таких предметах, которые в действительности были ему вовсе неизвестны.
Но как ни хороша жизнь здесь, все же надо на время отказаться от нее, для того, чтобы потом полнее ею воспользоваться. Нужно ехать. Он объявил Анне Леопольдовне, что выезжает завтра и что это наверное, так как медлить больше нечего: лучше же уехать скорей, чтобы скорее вернуться.
«Линар уезжает!» С этой мыслью проснулась Анна Леопольдовна. Она почти всю ночь не спала: все думала о нем и плакала. Заснула только под утро, но и во сне являлся он же. Ей представлялось, будто он навсегда от нее уезжает, будто она провожает его в могилу, будто он убит…
Вся облитая холодным потом, с невольно вырвавшимся из груди ее криком, проснулась она, в ужасе оглянулась, будто боясь и наяву увидеть его безжизненное тело. Но вот, наконец, пришла в себя и сообразила, что все это был только сон, страшный сон, и что нечего пугаться.
«Но он уезжает! Уезжает сегодня!» — Она поспешно стала одеваться, сердце ее мучительно стучало, на глаза то и дело навертывались слезы, которых она даже не имела силы скрыть от прислуживавшей ей фрейлины.
Раньше обыкновенного вышла принцесса из своей спальни и стала поджидать друга.
Каждая минута казалась ей часом; наконец, Линар приехал проститься с нею.
Но, ведь, того и жди не дадут им хорошенько проститься, побыть наедине в последние минуты. Вот так и есть: являются ненужные люди, но которым отказать невозможно, является и сам принц Антон.
Он любезно здоровается с Линаром. Вообще, в последнее время он держит себя очень осторожно, изо всех сил старается не сталкиваться с женою в каком-нибудь неприятном разговоре. Он так изменился, он так спокоен и важен, что Анне Леопольдовне не раз приходила мысль, уж не затеял ли он чего-нибудь против нее.
«Да где ж ему! И что он может?» — успокаивала она себя и отгоняла подобные мысли.
— Итак, вы едете, граф? — сказал принц Антон, пожимая руку Линару. — Дай Бог, чтобы мы встретились снова при хороших обстоятельствах, чтобы эта война обратилась в нашу пользу и, главное, чтобы мы все вполне успокоились относительно известной особы.
Под известною особой подразумевалась цесаревна Елизавета.
— От известной особы было бы легко отделаться, если бы захотели слушаться моих советов, — ответил Линар, — я еще вчера у графа Остермана доказывал необходимость решительного и немедленного поступка с нею. Что она принимает участие в шведских делах, в этом не может быть никакого сомнения; следовательно, нужно подвергнуть допросу ее и всех к ней приближенных. Я совершенно уверен, что подобный допрос, если и не раскроет прямо всего, то, во всяком случае, наведет на след весьма важных открытий. Я не говорю, что с нею нужно поступить очень жестоко, нет, зачем же! Основываясь на том, что она принимет участие в происках врагов России, ее необходимо заставить формально отречься от престола. Народ ничего не может сказать против этого: особа, подстрекающая чуждое государство на войну с Россией, не может рассчитывать на симпатии своих соотечественников и ни при каких обстоятельствах не имеет права царствовать над ними.
— Конечно, конечно, вы правы! — быстро перебил принц Антон. — И если бы только от меня зависело, я непременно последовал бы вашему совету. Но, дело в том, что другие не понимают и сами навязываются на страшные опасности.
Он взглянул на жену: что она скажет? Анна Леопольдовна сидела бледная, с покрасневшими и опухшими от слез глазами.
— Нет, ничего этого нельзя сделать, — тихо и печальным голосом проговорила она, — если бы мы и избавились от нее, то все же это ни к чему не привело бы, опасность не уменьшилась бы: разве там, в Голштинии, не живет чертенок? — припомнила она выражение покойной императрицы. — Он всегда будет мешать нашему спокойствию.
И проговорив это, Анна Леопольдовна сейчас же забыла и о чертенке, и о цесаревне, и о всей России. Какое ей дело до всех этих опасений; в такую ужасную минуту: «он уезжает, чего же это они все здесь? Чего не уходят? Ведь, не могу же я так с ним проститься?»
Но заставить всех выйти не было никакой возможности. Анна Леопольдовна взглянула на Юлиану; та сидела неподвижно, тоже вся бледная, с каким-то странным выражением в лице.
Воспользовавшись оживленным разговором, завязавшимся между присутствовавшими, Анна Леопольдовна подошла к ней и шепнула:
— Выйди и вызови его к себе: у тебя мы простимся…
Юлиана поднялась машинально и, остановившись посреди комнаты, обратилась к Линару:
— У меня очень голова болит, — сказала она глухим голосом, — когда вы будете свободны, придите проститься.
Линар взглянул на нее, поразился ее бледностью, странным выражением лица ее.
— Иду следом за вами, дорогая Юлиана, — проговорил он.
Она, почти шатаясь, вышла из комнаты.
— Вот как вас любит ваша невеста, — неестественно смеясь, сказал принц Антон, — ее просто не узнать сегодня, так она огорчена разлукой с вами.
Линар ничего не ответил на это, а Анна Леопольдовна вспыхнула и закусила губы. Она подошла к Линару и сказала:
— у меня есть дело и я должна теперь с вами проститься. Желаю вам счастливого пути, возвращайтесь скорее.
Линар почтительно поцеловал протянутую ему руку и правительница вышла.
Перед посторонними она еще сдерживалась, но когда появилась в будуаре Юлианы, обойдя коридорами, соединявшими ее покои с покоями фрейлины Менгден, уже не была в силах владеть собою. Слезы градом полились из глаз ее, она упала в кресло и рыдала до тех пор, пока в комнату не вошел Линар.
При его входе Юлиана вышла и заперла за собою дверь.
Он остановился перед Анной Леопольдовной. Ему было неловко: эти слезы и рыдания казались ему излишними. Сам он не особенно скорбел от предстоявшей разлуки — его чувство к Анне Леопольдовне подогревалось искусственно. Когда-то, в первое время своего пребывания в России, он, действительно, искренно увлекся пятнадцатилетней девочкой, глядевшей на него влюбленными глазами, но теперь эта чересчур сентиментальная привязанность ему начинала надоедать порядком.
— Успокойтесь, ради Бога, — заговорил он, наконец, целуя руку Анны Леопольдовны, — право, можно подумать, что мы расстаемся навсегда. Ведь, я вернусь скоро, и не заметите, как пройдет это время.
— Да мне все такие страшные сны снятся, — сквозь рыдания прошептала принцесса, — у меня уж не первый день все какое-то предчувствие, оно меня мучает, не дает мне покоя: мне все кажется, что вы не вернетесь, что мы никогда не увидимся. Боже мой! Мало ли что может быть! Кто поручится, что дороги безопасны? Путешествие такое длинное… Достаточно ли людей с вами?
— Относительно этого не беспокойтесь — я вполне убежден, что доеду благополучно.
Он сел рядом с нею, он всеми мерами старался ее успокоить, но это ему не удавалось. Она все рыдала, все повторяла о своих предчувствиях, так что, наконец, ему сделалось невыносимым это свидание.
— Пора! Пора нам расстаться, — сказал он, — я и так опоздал, меня давно ждут… надо уезжать.
— Как? Уже уезжать!.. — почти безумным голосом проговорила она.
— Что же делать! — он опустил глаза и протянул ей руки.
Вся обливаясь слезами, рыдая и произнося несвязные фразы, простилась она с ним и, чувствуя, что так не будет в силах отпустить его, выбежала из комнаты.
Он остался один и ждал Юлиану.
Вот она вошла в будуар и тихо к нему приблизилась.
Он взглянул на нее.
Какое странное лицо! Она никогда еще не была такая. Она глядит на него не отрываясь и ему жутко становится от этого взгляда.
— Прощайте, Юлиана, — сказал он, протягивая ей руку.
Она дала ему свою.
Ее рука была холодна и дрожала.
Вдруг она отшатнулась от него, блеснула перед ним глазами. Что-то мгновенно, как будто какая-то электрическая искра пробежала по ней.
Прошло несколько мгновений, они не говорили ни слова… Она ступила шаг вперед, положила ему на плечи руки и задыхающимся голосом, едва шевеля пересохшими губами, прошептала:
— Линар, увезите меня с собою… едем вместе! Никогда не вернемся сюда… забудем все… Там, где-нибудь, мы будет счастливы!
Ему показалось, что она сошла с ума. А она все не выпускала его и продолжала впиваться в него горящими глазами и шептала:
— Линар… одно слово… говорите!
— Успокойтесь, Юлиана; я не понимаю, что с вами!.. Что вы говорите?! Или вы смеетесь надо мною! Но зачем провожать меня такой шуткой?
— Шуткой! — отчаянно вскрикнула она и, пошатнувшись, без чувств упала на пол.
Ее крик услышали в соседних комнатах. Сбежались служанки и кое-как привели ее в чувство.
Линар, смущенный, начинавший понимать в чем дело, но все еще не совсем верящий этой неожиданной для него догадке, стоял, не шевелясь, пока не увидел, что она пришла в себя. Тогда он тихонько вышел из комнаты и поспешил к себе домой, где уже давно дожидался приготовленный для его путешествия поезд.
XI
Принц Антон и Остерман очень радовались отъезду Линара, думали, что теперь им станет свободнее и легче, что они успешнее начнут достигать исполнения своих планов.
Они побаивались Линара, как человека далеко не глупого, энергичного и проницательного — с его отъездом они избавлялись от зорких глаз, следивших за их действиями.
Теперь, думали они, от внимания правительницы будет ускользать многое, что не могло ускользнуть от Линара. Принц Антон решил, что необходимо, пользуясь обстоятельствами, поторопить с днем торжества своего и устроить так, чтобы Линар никогда и не возвратился.
Но и принц Антон, и Остерман ошибались. Их дело не подвигалось ни на шаг, как ни старался, как ни хитрил и ни изловчался старый оракул. У них не составлялось партии, они оставались одинокими.
Только люди, жившие в последнее время вдали от Петербурга, продолжали считать Андрея Ивановича всемогущим и называть его царем всероссийским; те же, кто был поближе, кто принимал участие в дворцовой жизни, видели, что старый Остерман не только что не устроил себе твердого положения, но, напротив, с каждым днем все слабее и слабее держится. Конечно, он по-прежнему решает самые важные государственные дела, по-прежнему ему поручаются самые серьезные работы, но и только. Настоящей силы у него нет, потому что эта сила может произойти только из близких отношений к правительнице, а правительница не только не дружна с ним, но с каждым днем все более и более от него отстраняется. Она знает, ей давно это уже внушено и Линаром, и другими, что Остерман составляет теперь нечто нераздельное с ее мужем, и, конечно, она вследствие этого не может доверять ему.
Все что есть русского, все это ненавидит Остерман; немецкая партия тоже от него отшатнулась и примыкает к правительнице и ее приближенным. И что всего страннее, что всего непонятнее, это то, что Остерман не совсем понимает свое положение, что он все еще надеется на возможность благополучного и скорого устройства дела принца Антона.
Между тем, против Андрея Ивановича ведутся всякого рода интриги, мелкие заговоры даже со стороны таких людей, которых подозревать ему и в голову не приходит.
Андрей Иванович сидит в своем рабочем кабинете, пишет бумагу за бумагой. Потом принимает принца Антона, толкует с ним, строит планы, ободряет его. А в это время у архиерея Амвросия Юшкевича, занявшего в Синоде место покойного знаменитого Ософана Прокоповича, ведется оживленный разговор об Андрее Ивановиче.
Собеседник архиерея — действительный статский советник Темирязев.
Темирязев этот — человек не Бог знает какой и не Бог знает как способный; напротив того, совсем это робкий человек, думающий только о том, как бы самому удержаться, как бы не попасть в какую-нибудь неприятную историю, не нажить себе бед и хлопот в теперешнее тяжелое время, когда не знаешь, с кем дружить, от кого отдаляться.
Темирязев часто посещал архиерея, с которым знаком уже долгие годы. Сидят они теперь за скромным, но вкусным ужином и толкуют о делах политических, о начавшейся войне со шведами.
— А кто во всем виноват? — говорит архиерей. — Все он же — Остерман. Многие неправды творит в государстве купно с супругом правительницы… и война эта его же рук дело. Я на него многократно государыне говаривал, только ничего из этого не выходит. Невредим он остается, ничто не льнет к нему…
— Да и манифест о правлении Анны Леопольдовны, ведь, тоже, он сочинил, — замечает Темирязев.
— Как же, он, он, конечно! Он же и регенту помогал. Все, что ни творится, все от него исходит, а сам сух из воды выбирается…
Темирязев сделал глубокомысленную физиономию.
— Смотрите, преосвященный, вот вы говорите про регента, а, ведь, он регента сверстал с правительницей.
— Как так? Что ты? — оживился архиерей. — Это интересно! Постой, пойду принесу манифест…
И преосвященный, с живостью, не свойственной его летам и положению, чуть не выбежал из комнаты и через несколько минут вернулся с манифестом.
— Покажи, ради Бога, в которой речи он сие сверстание учинил?
Темирязев раскрыл манифест, нашел место, прочел, и точно: вышло, что по смыслу манифеста, Анна Леопольдовна должна править на том же основании, как и Бирон.
— Возьми вот перо, — сказал архиерей, — да поставь черту против этих слов, чтобы я не забыл, а то я что-то стал беспамятлив.
Темирязев провел черту.
— Ну, вот так, хорошо! — заметил архиерей. — Завтра же пойду с этим манифестом к государыне правительнице и покажу ей, что все это подлинно Остермана дело.
Потолковав еще немного, Темирязев простился с Юшкевичем, а дня через два снова к нему заехал узнать, как идет это дело.
— Да что дело… идет дело, только не больно шибко, — ответил преосвященный. — Доносил я государыне обо всем: изволила сказать, что очень этим всем обижена, да не только тем, что с регентом ее сверстали, а и тем, что дочерей ее обошли. Только я ждал, что она будет говорить об Остермане, а она молчит, говорю тебе: не льнет к нему ничто, да и полно! Такую силу дали. Вот есть книга у нас, «Камень веры», чай, знаешь?
Темирязев кивнул головою.
— Ну, так вот эту книгу он взял да и запечатал, и сколько раз просил я государыню, чтобы распечатать приказала ту книгу, а до сих пор ничего не мог добиться. Мешает он мне, или сам, или через принца, да и как не мешать, посуди ты! Он нам всякие каверзы готов делать, потому мы ему противны: не нашего он закона. На все российское духовенство он, аки лев лютый, рыкает, безбожник! Только нет, так все это оставить невозможно. Скажи ты мне, знает ли тебя фрейлина Менгденова? Она в очень великой у государыни милости, через нее все можно оборудовать…
— Нет, не знает она меня, — ответил Темирязев.
— Ну, это все равно, а ты все же поди к ней, худого от этого не будет, — продолжал Амвросий, — поди к ней, не мешкая, и расскажи про манифест, про то, как сравнена великая княгиня с регентом и ту речь покажи, что у меня отметил. И подкрепи ей, что все это дело Остермана; может, она будет великой княгиней на него представлять и та нас не послушает, а ее послушает.
Темирязев задумался: не в его характере было в такие дела впутываться. Но он находился под влиянием Амвросия, и тот, наконец, так сумел уговорить его, что он решился повидаться с Юлианой и толковал только об одном, что нужно это сделать тайно, чтобы никто не мог проведать об этом свидании.
Все это можно, — сказал архиерей, — я пошлю с тобой моего келейника, он тебе покажет крыльцо, откуда ты прямо можешь пройти к самой спальне фрейлины.
Так и сделали. Темирязев отправился со служанкой, и Юлиана, уже давно привыкшая ко всевозможным интригам, таинственности и неожиданным посещениям, немедленно приняла его.
Он был очень смущен неловкостью своего положения, начал заикаясь и со всевозможными отступлениями, объяснять фрейлине, в чем дело.
Но она почти с первых же слов его перебила:
— У нас все это есть, мы все знаем, — сказала она, а затем и отправилась к правительнице.
Темирязев в смущении дожидался. Она вернулась через несколько минут и сказала ему, чтобы он сходил к Головкину и спросил его от имени Анны Леопольдовны: написал ли он то, что ему было приказано, и если написал, то привез бы. Сам же Темирязев должен был показать Головкину манифест и, выслушав, что на это скажет, вернуться обратно.
Робкий действительный статский советник, неожиданно попавший в деятели и заговорщики, и рад был бы от всего отказаться, вернуться преспокойно домой, но уже сделать это было невозможно, и он отправился к Головкину.
Тот взял манифест, прочел и сказал:
— Мы про это давно ведаем. Я государыне об этом доносил обстоятельно, а написано или нет то, что мне приказано — так скажи ты фрейлине, что я сам завтра буду во дворце.
С этим ответом Темирязев направился к Юлиане. Теми же таинственными путями вошел он в ее будуар и оторопел, перед ним очутилась не Юлиана, а сам правительница.
— Что с тобой говорил Михайло Гаврилович? — сразу спросила Анна Леопольдовна, почти не ответив на его поклон.
Темирязев передал ей слова Головкина.
— Мне не так досадно, — снова заговорила принцесса, — что меня сверстали с регентом, досадно то, что дочерей моих в наследстве обошли. Поди ты напиши таким манером, как пишутся манифесты, два: один в такой силе, что будет волею Божию государя не станет и братьев после него наследников не будет, то быть принцессам по старшинству. В другом манифесте напиши, что если таким же образом государя не станет, то чтобы наследницей быть мне.
Темирязев стоял ни жив, ни мертв, весь даже похолодел от ужаса.
Вот к чему привели его эти дружеские беседы с архиереем. Потолковать за ужином о злостных действиях Остермана он мог, и даже с удовольствием, пожелать этому Остерману всего дурного, тоже было делом нетрудным, но вдруг самому писать манифесты, да еще и не один, а два — это уже совсем другое.
— Да как же я, ваше высочество, писать буду?! — прошептал он, не смея взглянуть на Анну Леопольдовну.
— Как писать будешь?! — воскликнула она. — А так, как всегда это пишется. Что же тут такого? Чего ты боишься? Ведь, ты присягал государю, присягал, что будешь мне послушен?
— Присягал, — заикаясь, ответил Темирязев.
— Ну, так если присягал, то и помни присягу, поди и сделай, как я говорю тебе, а сделав, отдай фрейлине. Только никому, как есть никому не моги и заикнуться об этом, помни о голове своей! — закончила Анна Леопольдовна довольно грозно и вышла из комнаты.
— Темирязев стал было дожидаться Юлианы, чтобы как-нибудь выпутаться из этого затруднительного положения, упросить ее, чтобы с него снято было такое неожиданное и тяжкое поручение.
Но сколько он ни ждал, фрейлина не показывалась.
Наконец, он вышел из дворца и направился к себе, решительно не зная, как будет писать эти манифесты. Сам он манифестов ни за что писать не сумеет, следовательно, нужно обратиться к какому-нибудь способному на то человеку.
Он, не долго рассуждая, свернул в сторону, отправился к секретарю иностранной коллегии Познякову и, предварительно взяв с него самые страшные клятвы в сохранении тайны, рассказал ему в чем дело и умолял выручить его, ради Бога.
— Что же тут делать! — отвечал Позняков. — Не робей, нынче много непорядков происходит. Да коли это приказано от правительницы, то сделать надобно.
— Сделай ты, напиши, пожалуйста! — упрашивал Темирязев.
— Хорошо, для друга готов, напишу, и вчерне завезу к тебе.
Позняков сдержал слово: в ту же ночь приехал с манифестами, а Темирязев немедленно отвез их Юлиане.
Этим покуда роль его и кончилась.
Правительница оставила манифесты у себя, на другой день призвала Остермана и спросила его, каким образом случилось, что в учреждении о наследстве не упомянуто о принцессах, которые всегда бывают в России наследницами за неимением принцев?
И спросила это она таким тоном, по которому Остерман должен был сразу заключить, что она считает его главным виновником этого обидного для нее упущения.
— Это нужно исправить, — продолжала правительница, — да, непременно подумайте, как бы это исправить! Вон уже приходил ко мне Темирязев и объявил, что об этом и в народе толкуют.
Остерман сказал, что подумает, и на другой день прислал Анне Леопольдовне письмо такого содержания:
«Понеже то известное дело важно, то не прикажете ли о том с другими посоветовать, а именно с князем Черкасским и архиереем новгородским».
Правительница ответила ему тоже письменно, что кроме этих лиц надо призвать к совещанию и графа Головкина, потому что это дело от него происходит.
Остерман послал за Головкиным. Они потолковали и решили собраться снова вместе с Черкасским и Амвросием Юшкевичем.
Но неожиданно и быстро надвигавшиеся события помешали им исправить это «упущение в манифесте»…
Война со шведами продолжалась и началась для русских успешно: шведы разбиты были при Вильманштранде.
Во дворце ликовали. Приверженцы Елизаветы опустили головы и сама она впала в тяжкое раздумье.
— Что же это за союзники! — говорила она своим приближенным. — Что же это нам за помощь! Нолькен обманул, ровно ничего не сделал, что обещал — герцога Голштинского нет при шведской армии, нет манифеста, что шведы действуют в пользу потомства Петра Великого. А без этого манифеста, конечно, наши будут идти вперед и побеждать…
Елизавета послала Лестока к маркизу де-ла-Шетарди узнать от него все подробности о Вильманштрандской битве.
Шетарди отвечая, что тревожиться пока нечего и уж вовсе не следует приходить в отчаяние от первой неудачи. Шведов было мало и к тому же весьма трудно сделать сразу все, что было условлено с Нолькеном.
— Пусть лучше принцесса сама действует теперь энергично, — сказал Шетарди Лестоку.
— Мы не спим, — ответил на это Лесток, — но одни, сами собою, ничего не в силах сделать без помощи Швеции. Нужно, чтобы толчок был дан русскому народу. Устройте так, чтобы был издан манифест. Попросите короля убедить Швецию, чтобы в ее войске явился герцог Голштинский. Прощаясь с офицерами и солдатами, отправляющимися в Финляндию, принцесса уверяла их, что герцог будет в войске и упрашивала, чтобы не убивали, по крайней мере, ее племянника. Если б вы знали, как это было принято офицерами и солдатами! И вдруг теперь они узнают, что герцога Петра нет, что перед ними только неприятель!
Шетарди обещал, не откладывая, исполнить все по желанию Елизаветы, и в то же время замышлял относительно нее и еще одно дело.
Ему поручили из Версаля предложить ей в женихи принца Конти.
Шетарди приехал толковать с цесаревной об этом браке.
— Вы должны быть уверены, — отвечала ему Елизавета, — что я не выйду замуж и не могу слушать подобного предложения уже даже потому, что с моей стороны было бы очень неблагоразумно обижать правительницу и ее мужа, я только что отвергла довольно глупое предложение, сделанное мне братом принца Антона. Я удивляюсь, право, как, наконец, не надоест всем до сих пор предлагать мне женихов. Вот и женой персидского шаха хотят меня сделать, но я смотрю на все эти предложения, как на неведущие ни к чему и обидные для меня шутки.
После таких слов, конечно, Шетарди не мог ничего прибавить и поспешил вернуться к себе, чтобы сообщить в неуспехах этого дела двору своему.
Вообще, положение маркиза день ото дня становилось все затруднительнее: все на него косились, избегали разговоров с ним, многие едва кланялись. Появляясь во дворце, он испытывал большую неловкость, видя, что все, начиная с правительницы, тяготятся его присутствием и если до сих пор еще не позволяют себе с ним дерзостей, то единственно только вследствие его общественного положения.
Действительно, Остерман, в одно из последних свиданий своих с правительницей, объявил ей о необходимости удаления Шетарди, и Анна Леопольдовна нисколько не возражала против этого.
Остерман тотчас же написал русскому послу во Франции, Кантемиру.
«Поступки Шетарди — писал он, — так явно недоброжелательны, что мы имеем полную причину желать его отозвания отсюда. Только это нужно исходатайствовать таким образом, чтобы французское министерство, при нынешнем своем счастии и без того ни на кого не смотрящее, не получило повода к преждевременному разорению с нами дипломатических сношений и к сложению вины на нас. Поэтому, надобно поступить в этом деле, смотря по тамошней склонности, министерскому нраву и обращению дел, и притом на ваше благорассуждение оставляю, не можете ли через то благосклонное к вам лицо, о котором в реляциях своих упоминаете, тамошнему министерству между прочим искусно внушить, что поступки Шетарди и интриги совершенно открылись, и потому он для французских интересов здесь более уже не может быть полезен. И что вследствие его поведения никто не желает с ним знакомства, все избегают его, как только можно, без явного озлобления».
Результат этого письма так же опоздал, как и манифест о правах на российский престол еще не родившихся сыновей и дочерей Анны Леопольдовны.
XII
Цесаревна Елизавета ожидала новых известий с театра войны и в то же время поручала Лестоку и своему старому учителю музыки, Шварцу, раздавать деньги гвардейским солдатам.
Она чувствовала, что теперь приблизилось роковое время и желала только одного, чтобы сигнал к перевороту подан был из войска, чтобы ей, с ее петербургскими приверженцами, не нужно было начинать первой.
Однако, несмотря на эту решимость и осторожность, которые противились всем убеждениям окружающих, цесаревна уже далеко не была такою робкою, как прежде. Она окончательно убедилась в слабости правительства и иной раз не сдерживалась, позволяла себе такого, рода поступки, от которых прежде бы непременно воздержалась.
Не в ее характере было ненавидеть даже врагов своих, но из числа их она все же выделяла Остермана — самого старого, самого заклятого недруга — и к нему в ней постоянно было злобное чувство, с которым она не могла справиться. Все готова она была простить, кроме неблагодарности, а неблагодарность Остермана переходила всякие пределы. Он всем своим положением, всем своим счастием был обязан ее отцу и матери, и неустанно преследовал ее, их любимую дочь.
Он и теперь наносил ей всевозможные оскорбления и почти каждый день то тем, то другим напоминал о себе и приводил ее в негодование.
Вот персидский посланник привез дары всем членам царского семейства и лично желал вручить их, но Остерман не допустил его до цесаревны.
Эти дары привезли ей гофмаршал Миних и генерал Апраксин.
Елизавета вышла к ним бледная, со сверкающими глазами, такая разгневанная и величественная, что они ее почти не узнали.
— Скажите графу Остерману, — произнесла она повелительным голосом, — он мечтает, что может всех обманывать, но я знаю очень хорошо, что он старается унизить меня при всяком удобном случае, что по его совету приняты против меня меры, о которых великая княгиня и не подумала бы по доброте своей. Он забывает, кто я и кто он! Забывает, чем обязан моему отцу, который из писарей сделал его тем, чем он теперь! Но скажите ему, да, скажите ему, что я-то никогда не забуду о том, что получила от Бога и на что имею право по моему происхождению!
И цесаревна, едва кивнув головой Миниху и Апраксину, удалилась в свои внутренние комнаты.
Этот поступок ее, конечно, сейчас же был всем рассказан и произвел большое впечатление.
Иностранные резиденты немедленно передали о нем своим дворам, принц Антон помчался к Остерману…
Но ничего неприятного из всего этого не вышло для цесаревны. Несмотря на всю ненависть, которую к ней чувствовали некоторые, все, начиная с Остермана, очень хорошо понимали, что уничтожить ее, в особенности теперь, пока еще неизвестно, чем кончится война со Швецией, более чем опасно. К тому же в последнее время все находились в каком-то странном лихорадочном состоянии: это было что-то вроде общего бреда. Никто ничего не видел ясно и стремился к своей цели такими путями, которые могли не приблизить, а только отдалить от этой цели.
Наконец, маркиз де-ла-Шетарди привез цесаревне манифест, изданный шведским главнокомандующим, графом Левенгауптом, и предназначенный для «достохвальной русской нации».
Цесаревна жадно принялась читать манифест. В нем говорилось о том, «что шведская армия вступила в пределы России единственно с целью получить удовлетворение за многие неправды, причиненные шведской короне иностранными министрами, господствовавшими над Россиею в прежние годы, для получения необходимой шведам безопасности на будущее время и для освобождения русского народа от невыносимого ига и жестокостей, которые позволяли себе те министры, через что многие потеряли собственность, жизнь, или сосланы в заточение. Король шведский намеревается избавить русскую нацию, для ее же собственной безопасности, от тяжелого чужеземного притеснения и бесчеловечной тирании и предоставить ей свободное избрание законного и справедливого правительства, под управлением которого русская нация могла бы безопасно пользоваться жизнью и имуществом, а со шведами сохранить доброе соседство. Но этого достигнуть невозможно до тех пор, пока чужеземцы, для собственных целей и по своему произволу, будут властвовать над русскими и их соседями союзниками. Вследствие таких справедливых намерений его королевского величества, все русские должны и могут соединиться со шведами и как друзья отдаваться сами и с имуществом под высокое покровительство его величества и ожидать от его высокой особы всякого сильного заступления».
Елизавета благодарила Шетарди, ее приближенные по нескольку раз перечитывали манифест. Все ликовали, надеялись, что теперь уже не далеко до полного торжества.
При дворе этот манифест произвел очень тревожное впечатление.
Принц Антон перечитывал его с Остерманом и Левенвольде и наивно рассуждал о том, что «о чужестранных здесь весьма противно написано и что это не до одних чужестранных касается, но и до принцессы Анны и всей фамилии».
— Что же теперь делать? — испуганно спросил он Остермана.
— А другого делать нечего, — отвечал оракул, — как взять лучшие военные предосторожности и приказать, что где такие манифесты появятся, в народ их отнюдь не разглашать, а собирать в кабинет.
— А вы, граф, — обратился он к Левенвольду, — немедленно доложите обо всем этом правительнице.
Левенвольде отправился к Анне Леопольдовне; но та уже знала про манифест и прямо начала с этого.
Левенвольде передал ей о том, что говорил Остерман.
Она кивнула головою.
— Хорошо, — сказала она, — пусть будет так сделано. Да, манифест этот очень остро писан, — прибавила она и замолчала.
Через минуту она уже и думать позабыла об этом деле — не тем совсем заняты были ее мысли. Она страшно тосковала, посылала письмо за письмом в Дрезден, да и, кроме того, была встревожена болезненным состоянием друга своего, Юлианы.
Юлиана, с самого дня отъезда Линара, сказывалась больною, была необыкновенно раздражительна и иногда без всякого видимого повода вдруг заливалась слезами или истерически смеялась.
Анна Леопольдовна не могла догадаться о действительной причине этого странного, нервного состояния, почти не отходила от своего друга и насильно заставляла ее принимать лекарства, прописываемые доктором…
Прошло несколько дней. 23 ноября был куртаг во дворце; съехалось довольно много народу.
Между присутствовавшими находилась и цесаревна, и маркиз де-ла-Шетарди. Маркиз имел скучающий и даже озлобленный вид, он чувствовал, что положение его очень шатко и даже опасно.
«Того и жди, еще отравят, — думал он, — от этих варваров всего ожидать можно!..»
Он медленно переходил из комнаты в комнату, почти ни с кем не останавливаясь и не разговаривая, так как давно заметил, что все отделываются от него под всевозможными предлогами. Ему оставалось только наблюдать, но пока для наблюдений не представлялось ничего интересного.
Он заметил только, что Анна Леопольдовна на этот раз в каком — то видимом возбуждении.
Вот она встала со своего места и несколько раз скоро прошлась по комнате, потом вдруг подошла к цесаревне.
Маркиз расслышал:
«Сестрица, мне нужно поговорить с вами, прошу вас следовать за мною».
Елизавета, встревоженная и изумленная, последовала за правительницей.
Они прошли несколько комнат и остановились.
— Да, мне нужно серьезно переговорить с вами, — повторила Анна Леопольдовна. — Там (она указала на приемные комнаты) есть один человек, которого и впускать бы не следовало — это француз маркиз. Нам теперь доподлинно известны все его неблаговидные поступки и я едва удерживаю себя, чтобы не отнестись к нему так, как он этого заслуживает. Но дольше выносить его и тяжело для меня и опасно. Я уже отправила королю просьбу о том, чтобы его отозвали из Петербурга.
— Но зачем же вы мне все это говорите? — спросила Елизавета. — Вы знаете, что я так далеко стою от всех дел…
— Я говорю это вам, — перебила ее правительница, — для того, чтобы предупредить вас и просить не принимать больше этого человека.
— Как же я могу это сделать? — заметила Елизавета. — Мне это очень трудно. Конечно, можно раз-другой отказать ему под тем предлогом, что меня нет дома, но в третий раз уже не откажешь: это будет чересчур невежливо и ясно. Вот вчера, например, маркиз подъехал к моему дому в ту самую минуту, как я выходила из саней и входила к себе…
Яркая краска вспыхнула на щеках Анны Леопольдовны; она взглянула на свою собеседницу с видимым раздражением.
— Я не знаю, легко ли это или трудно вам сделать, но я снова повторяю мою просьбу: исполнить ее ваша обязанность.
Елизавета в свою очередь вспыхнула, но сдержалась.
— В таком случае, — тихо проговорила она, — это дело можно устроить гораздо проще: вы правительница — прикажите Остерману сказать Шетарди, чтобы он не ездил ко мне больше!
— Нет, так нельзя! — поспешно отвечала Анна Леопольдовна. — Нельзя раздражать такого человека, как Шетарди, и подавать ему явный повод к жалобам, пока он еще занимает свой пост и не отозван отсюда.
— Так вот видите! — с едва заметной усмешкой и пожав плечами, — сказала цесаревна. — Если Остерман — первый министр и имея ваше повеление, повеление правительницы, не смеет так поступить с Шетарди, то как же я-то могу решиться на это?
— Я ничего этого знать не хочу! — вдруг вскрикнула принцесса. — Вы должны не принимать его, и кончено об этом!
— Вы напрасно кричите на меня, ваше высочество, — тоже возвышая голос и уже едва сдерживаясь, сказала Елизавета, — конечно, пользуясь обстоятельствами, можно унижать меня, но есть же всему предел, и вам не следовало бы забывать, что я не ваша прислужница.
Она резко повернулась и хотела выйти. Анна Леопольдовна удержала ее за руку.
— Не сердитесь, извините меня, — проговорила она более мягким голосом, — право, столько неприятностей, я так раздражена, что не умею сдерживаться. Останьтесь на минутку, мне еще кое-что нужно сказать вам.
— Что вам угодно от меня?
— А вот что: слышала я, матушка, будто ваше высочество имеет корреспонденцию с неприятельской армией и будто ваш лекарь Лесток чуть не ежедневно ездит все к тому же французскому посланнику и принимает участие во всех его злоумышлениях. Вот я получила письмо из Бреславля, в котором мне советуют сейчас же арестовать лекаря Лестока.
Анна Леопольдовна остановилась и пристально взглянула на цесаревну; но та себя не выдала: ее внезапно охватила решимость.
Минута была слишком важная, эта минута могла погубить ее, и она нашла в себе силу бороться со своим волнением.
Конечно, она ничего не могла бы скрыть на своем выразительном лице, но, ведь, оно и до этой минуты, во все продолжение разговора с правительницей, было взволнованно — это помогло ей.
Анна Леопольдовна ничего особенного не прочла в лице ее и прибавила:
— Конечно, я не верю всем этим слухам, я не хочу подозревать вас в сношениях с Шетарди и со всеми нашими врагами, и я надеюсь, что если Лесток окажется виновным, то вы не рассердитесь, когда его задержат.
— Я с неприятелем отечества моего никаких альянсов и корреспонденции не имею, — спокойным голосом ответила Елизавета, — а если мой доктор ездит к французскому посланнику, то я его подробно допрошу об этом и как он мне донесет, сейчас же и объявлю вам.
На этом закончился разговор между ними.
Цесаревна еще несколько времени пробыла в приемных комнатах и потом незаметно удалилась.
Вернувшись к себе она поспешно призвала Лестока, Разумовского, Воронцова и Шувалова и со слезами на глазах подробно рассказала им о своем разговоре с правительницей.
Лесток побледнел. Ему снова представилось, что он слышит шум в соседней комнате и что это пришли арестовать его.
— Ну, вот уже теперь-то, теперь-то нельзя медлить ни минуты, ваше высочество, — проговорил он задыхающимся голосом, — еще один день, и мы все пропали. Решайтесь, ради Бога. У нас все готово: вся гвардия от первого до последнего человека за нас.
К его просьбам и убеждениям присоединились и все остальные.
— Да, вы правы! — наконец, прошептала Елизавета. — Оставьте меня теперь, я очень устала: завтра дело решится…
Оставшись одна, она погрузилась в глубокое раздумье. Теперь окончательно подошла решительная минута и отступление невозможно. Если действуя энергично, можно погубить себя и своих, то при бездействии грозит точно такая же гибель. Ведь, вот уже Анна Леопольдовна ясно высказалась. Она никогда так до сих пор не говорила, и если она так говорит, то чего же ждать от Остермана. Да, правительница в дурных отношениях с мужем своим и Остерманом, но теперь, в виду общей опасности, они станут действовать сообща и все вместе погубят ее. И правительница будет точно так же оправдываться в своем поступке, как оправдывалась тогда, по поводу Миниха. Она будет говорить: «муж и Остерман не давали мне покоя».
«Лесток, — продолжала думать Елизавета, — он мне предан, но, ведь, он трус, ужасный трус!.. Ведь, вот, как я рассказала о том, что его хотят арестовать, он чуть не заплакал, готов был спрятаться под стол, дрожит весь. Если его схватят и начнут пытать, Боже мой, чего только он не наскажет и на себя, и на меня!.. И тогда я погибла!.. Мне нет спасения! Да, теперь конец… или удача, полная удача или погибель. Боже мой! И я одна… и нет ни одного твердого, надежного человека; я одна, слабая женщина, должна совершить то, что редко удается и самому отважному мужчине… Боже мой, но как же я сделаю? Что я буду делать?..»
Цесаревна зарыдала, бросилась на колени перед иконами и начала молиться.
Молитва несколько ободрила ее и успокоила; но часто в течение ночи она просыпалась, прислушивалась, сердце ее шибко билось, она ждала, что вот — вот вблизи раздадутся зловещие звуки, бряцанье оружия, что ее схватят…
На следующее утро она долго не выходила из своей спальни, медлила минуту за минутой, боялась встретиться со своими, не зная что им скажет. Она чувствовала, что должна будет объявить о своем решении действовать немедленно, а у нее все же не хватало духу.
Мавра Шепелева почти силой ворвалась к ней в спальню и объявила, что есть важные новости и что все просят цесаревну выйти.
Бледная, взволнованная появилась Елизавета перед своими друзьями.
— Матушка, ваше высочество, — заговорили все разом, — если еще пропустить один день, не решиться сегодня, то все пропало. Нам доподлинно известно, что сейчас отдан приказ по всем гвардейским полкам быть готовыми к выступлению в Финляндию против шведов.
— Да что же это значит? Зачем же? — спросила Елизавета.
— А вот говорят, что получено известие, будто Левенгаупт идет к Выборгу; только, конечно, это вздор! — заметил Лесток дрожащим голосом. — Это предлог только, они нарочно хотят удалить всю гвардию, зная ее приверженность к вам; удалят, и мы тогда все в руках их, они сделают с нами что хотят… мы будет беззащитны! Ради Бога, умоляем вас, ваше высочество, не медлите, не откладывайте!
Елизавета побледнела еще больше.
— Да, хорошо… конечно, вы правы… — почти бессознательно шептала она. — Но что же мне делать? Ведь, я… женщина!
— Конечно, это дело требует не малой отважности, — сказал Воронцов — но в ком же искать эту отважность, как не в крови Петра Великого?!!
Лесток послал благодарный взгляд Воронцову. Елизавета вздрогнула. Это неожиданное удачное слово разбудило в ней энергию.
— Я согласна, — сказала она более твердым голосом. — Так как же вы думаете, что теперь нужно делать? Вы говорите: действовать, но, ведь, мы еще не знаем, не решили, как нужно действовать?! Гвардия за меня… хорошо…
— Значит нужно, чтобы вы явились перед гвардией, ваше высочество, — перебил цесаревну Воронцов, — и повели солдат к Зимнему дворцу!
— Я… я сама должна? — прошептала Елизавета и опустила глаза. — Но послушайте! — вдруг произнесла она после минутного молчания. — Кто вам сказал о том, что гвардейские полки высылаются отсюда? Может быть, это неверно?!
При этих словах Лесток задрожал всем телом. Он уже было успокоился, ему казалось, что цесаревна, наконец, решилась, но теперь он видел, что она снова колеблется. Она колеблется, а тут каждый час дорог! Тут вот того гляди сейчас придут и арестуют его… и он пропал!
Воронцов пробудил энергию в цесаревне, напомнив ей об ее отце, поднял ее самолюбие, теперь нужно наглядно представить ей самое светлое и самое мрачное возможное будущее, нужно пробудить в ней все чувства!
И Лесток, дрожащий, измученный бессонной ночью, полною всевозможных страхов, неожиданно для себя самого, придумал следующую штуку: он схватил две карты из колоды, — лежавшей на столе, и карандаш, нарисовал на картах две картинки — на одной изобразил Елизавету в монастыре, где обрезают волосы, а на другой — Елизавету, вступающую на престол и приветствуемую народом.
Карандаш так и ходил под пальцами Лестока и минут в пять обе картинки, хоть и не особенно удовлетворительные в художественном отношении, но достаточно выразительные, были готовы.
Лесток подал их цесаревне.
— Я и без вас знаю, — проговорила она.
— Так если знаете, ваше высочество, то пошлите же немедленно за гренадерами.
— Хорошо, — ответила цесаревна, — только все же сейчас это невозможно: нужно дождаться вечера.
Это замечание было основательно. Приходилось ждать несколько часов.
Лесток отправился к себе, заперся на ключ, улегся в постель, закрылся с головой в теплое одеяло, чтобы ничего не слышать и все силы напрягал как-нибудь остановить свои мысли, забыться и заснуть. Это, наконец, удалось ему и из-под одеяла раздался мерный храп храброго медика.
XIII
Если бы шпионы могли заглянуть во внутренние комнаты дворца цесаревны, то немедленно донесли бы о том, что у нее творится что-то необычайное.
Обед стоял нетронутым, цесаревна заперлась в своей комнате. Лесток тоже не показывался. Шувалов с Воронцовым, забравшись в уголок, тихо толковали между собой.
Мавра Шепелева бродила из комнаты в комнату, совсем растерянная и взволнованная, то и дело подходила к спальне цесаревны, прислушивалась к замочной скважине и вздыхала.
Разумовского не было дома; он успел побывать в казармах, кое-что тут приготовить, а потом начал наведываться к разным своим приятелям.
Заезжал было маркиз де-ла-Шетарди, но его не приняли, объявив, что цесаревна, нездорова и лежит в постели.
Только один человек из всей елизаветинской компании казался совершенно спокоен: это был старый учитель музыки Шварц.
В то время как все потеряли головы и волновались, он, кажется, был вполне уверен в благополучном исходе затеянного дела. С большим аппетитом пообедал, выкурил трубку и теперь только по временам посматривал на свои круглые карманные часы, давно уже подаренные ему цесаревной.
Наконец, кое-как время дотянулось до вечера. Вот уже десятый час. Кругом дворца все тихо, ночь темная — зги не видно. С утра была снежная метель, но теперь стихла и мороз прибавляется.
Лесток вышел из своей комнаты в меховом кафтане и с шапкой в руках.
— Что же, послали за гренадерами? — таинственным шопотом спросил он у Воронцова.
— Нет еще, цесаревна не выходит.
К ним подошла Мавра Шепелева.
— Матушка, — схватив ее за руку своею дрожащей рукою, сказал Лесток, — поди, добудь цесаревну. Пора, ведь, упустим время!
Она подошла к двери спальни, прислушалась — все тихо; кашлянула, ничего не слышно.
— Матушка, голубушка моя! — заговорила Мавра. — Отомкнись, не то поздно будет!
Послышались тихие шаги, замок щелкнул, дверь отворилась и из темноты спальни показалась статная фигура цесаревны. Глаза ее были заплаканы, лицо бледно.
— Что? Который час? — спросила она растерянным голосом.
— Да уже десять скоро.
Елизавета судорожно сжала руку своей приятельницы и пошла с ней в ту комнату, где находились остальные.
— Посылайте! — проговорила она, опускаясь в кресло и глядя неподвижными глазами куда-то в одну точку.
Все засуетились. Воронцов быстро собрался и отправился в преображенские казармы.
Говорить было не о чем; все молчали: время невыносимо долго тянулось.
Прошло часа полтора. Воронцов, наконец, вернулся, запыхавшись, с разгоревшимися от мороза щеками и доложил цесаревне, что несколько человек гренадерских офицеров и солдат пришли вместе с ним и дожидаются ее.
— Впустите их! — прошептала Елизавета.
Гренадеры вошли; они были в полной форме.
— Матушка, ваше высочество, — сказали они тихо, но почти все в один голос, — ведаешь ли ты, что мы немедленно должны выступить в поход? Уже приказ нам отдан… Мы уйдем и не в силах будем служить тебе, некому будет защищать тебя и ты будешь в руках своих злодеев. Нельзя терять ни минуты, время дорого!
— Так, значит, вы согласны сослужить мне великую службу? И я могу на вас положиться? — проговорила Елизавета дрогнувшим голосом.
— Господи, только, ведь, и ждем, что этой минуты! — ответили гренадеры. — Именем Христа Спасителя клянемся не выдавать тебя. Все до одного умрем за тебя с радостью!
И все они, как один человек, повалились в ноги цесаревне.
Крупные слезы брызнули из глаз ее. Она кинулась к ним, стала поднимать их.
— Спасибо, спасибо! — повторяла она сквозь рыдания. — Только выйдете на минуту, дайте мне успокоиться.
Все вышли, одна Мавра Шепелева, да Воронцов остались у дверей.
Елизавета, обливаясь слезами, прошла в угол комнаты, где висел большой образ Спасителя, с зажженной перед ним лампадой. Она упала на колени перед этим образом и горько рыдала. Наконец, рыдания ее стихли.
«Так суждено! — прошептала она. — Да будет воля твоя, Господи! Быть может впереди кровь и всякие ужасы, гибель и казнь невинных! Но, Боже, не поставь мне этого в грех! Прости меня. Ты видишь сердце мое, видишь, что в эту минуту не о себе я думаю, не о своем величии и не о своем счастии, а только о счастии и величии русского народа! Измучилось сердце мое, глядя на его страдания. Я слабая женщина, я недостойна того, за что восстаю теперь, но не оставь меня и помоги мне! Если суждена мне победа над врагами моими, если суждено мне вступить на престол отца моего, сделай меня достойной этого! А я клянусь своей жизнью и душою, что непрестанно буду помышлять о том, чтобы не забывать этой великой Твоей милости, оказанной мне грешной, буду вечно помышлять о благе моих подданных… Боже, прими мою великую клятву: да отсохнет рука моя, если хоть раз я подпишу приговор смертный! Будь это хоть лютейший враг мой, никого никогда не лишу я жизни! Не ради мщения, не ради возможности безнаказанно творить всякие жестокости простираю я руки к престолу, а ради справедливости. Но если я недостойна, то покарай меня, Боже! Пусть одна я вынесу на себе все последствия этого дела, на которое решаюсь, пусть буду я отдана лютейшим мучениям, только спаси тех, кто идет за мною, ибо они ни в чем неповинны!..»
И долго она молилась, слезы по-прежнему катились из глаз ее, но в них уже не было прежней горечи, напротив, они принесли ей тихую отраду. Ее волнение, ее тоска и муки мало-помалу утихали. Все сердце ее было исполнено кротости и веры.
Наконец, поднялась она с колен, сделала знак Мавре Шепелевой, чтобы та подошла к ней, — и приказала ей поскорей принести из спальни крест. Когда Шепелева исполнила это приказание, Елизавета приняла крест, подозвала Воронцова, Лестока, Шувалова, осенила себя крестом, приложилась к нему и твердым, торжественным голосом проговорила:
— Будьте свидетелями, что я клянусь Богу, если Он пошлет удачу нашему предприятию, ни разу, ни при каких обстоятельствах не подписывать никому смертного приговора! Клянитесь и вы не требовать никогда от меня жестокости и не смущать меня.
Присутствовавшим показалось, что она даже как будто выросла, так была она величественна и спокойна.
С волнением и трепетом приложились они к кресту, и цесаревна вышла в соседнюю комнату, где ее дожидались гренадеры.
Они невольно вздрогнули, увидя ее. Никогда еще не видали они ее такою. Перед ними была уже не прежняя их приветливая, шутливая и веселая матушка-цесаревна, перед ними была великая государыня, чудно прекрасная в своем царственном величии, истинная дочь великого императора.
С сердечным умилением принесли они присягу в верности ей и поцеловали крест из рук ее.
— Если Бог явит милость свою нам и всей России, — торжественно проговорила цесаревна, обращаясь к гренадерам, — то я не забуду верности вашей, а теперь ступайте, соберите роту во всякой готовности и тихости, а я сама тотчас за вами приеду.
Восторженно взглянули воины сначала на нее, потом друг на друга и быстро исчезли исполнять ее приказание.
Лесток уже не дрожал более. Теперь он понял, что не нужно никаких картинок, что никакая сила не заставит Елизавету идти назад.
— Скорей велите заложить большие сани и принесите мне кирасу! — приказала Елизавета.
Через четверть часа сани были готовы. Цесаревна сверх маленькой шубки надела кирасу и отправилась в казармы Преображенского полка с Воронцовым, Лестоком и Шварцем.
Гренадерская рота была уже в сборе, когда подъехала цесаревна.
— Ребята! — громким, звучным голосом обратилась она к солдатам, выходя из саней. — Вы знаете, чья я дочь. Ступайте за мною!
— Матушка! — закричали в ответ солдаты и офицеры. — Мы готовы! Мы их всех перебьем, ни один от нас не увернется! Всем им смерть, негодным!
Елизавета вздрогнула.
— Если вы так будете поступать, то я не пойду с вами, — сказала она.
Тогда гренадеры стихли, а она приказала им разломать барабаны, чтобы не было возможности произвести тревогу, потом взяла крест и стала на колени.
Все последовали ее примеру. Несколько минут продолжалась торжественная тишина.
— Клянусь умереть за вас! — среди тишины, наконец, раздался голос цесаревны. — А вы клянетесь ли умереть за меня?
— Клянемся! — разом загудела толпа. — Клянемся умереть все от первого до последнего!
— Так пойдем! — продолжала Елизавета, поднимаясь с колен. — Пойдем и будем думать только о том, чтобы сделать наше отечество счастливым во что бы то ни стало.
Она вернулась к своим саням, села в них и тихо тронулась, окруженная гренадерами, по направлению к Зимнему дворцу.
Воронцов, Лесток и Шварц следовали за нею.
Воронцов объявил гренадерам о том, как нужно действовать. Арестовать брауншвейгскую фамилию — мало, следует одновременно с этим произвести аресты и людей, особенно приверженных теперешнему правительству.
Гренадеры, конечно, согласились с этим и немедленно был отправлен отряд арестовать Миниха в его доме.
Вышли на Невскую прешпективную улицу; тишина была полная, ничего не видно.
Шествие подвигалось медленно.
По дороге арестовали графа Головкина и барона Менгдена. Затем отрядили двадцать гренадер для ареста Левенвольда и Лопухина и тридцать гренадер послали к дому Остермана.
Вот уже и Мойка близко, близка конечная цель, но мало ли еще какие могут быть опасности и препятствия. Правда, до сих пор никого не встретили, но кто знает, быть может, шпионы подсмотрели и донесли во дворец; а если и нет еще, то все же надо подвигаться как можно тише, чтобы не слышно было никакого шума.
— Матушка, государыня! — тихо заговорили гренадеры Елизавете. — Так, ведь, не скоро дойдем, надо бы торопиться, да и шум от коней велик; выйди из санок!
Елизавета покорно исполнила это требование, прошла несколько шагов, но не могла поспевать за солдатами; к тому же кираса была тяжела. А гренадеры все повторяли: «матушка, надо торопиться!»
Цесаревна ускоряла шаги, но все же ненадолго, она начинала просто задыхаться.
Видя это, гренадеры сомкнулись вокруг нее и подняли ее на руки.
Таким образом шествие приблизилось к Зимнему дворцу.
— Ну, что ж; теперь надо занимать караульню? — сказали офицеры.
— Да, — отвечала Елизавета, которую гренадеры осторожно поставили на землю, — да, но только Боже избави вас произвести какое-нибудь насилие! Помните, в чем вы поклялись мне: не должно быть пролито ни одной капли крови; я сама пойду с вами.
И она, окруженная солдатами, направилась в караульню. Там никто не был предуведомлен, и караульные спросонок решительно не понимали, что такое делается. Сначала они было повскакали и схватились за оружие, но, увидя цесаревну, остановились.
— Не бойтесь, друзья мои! — сказала она им. — Хотите ли вы служить мне, как служили отцу моему и вашему Петру Великому? Самим вам известно, каких я натерпелась нужд и теперь терплю, и народ весь терпит от иноземцев. Освободимся от наших мучителей!
— Давно мы дожидаемся этого, государыня-матушка, что велишь, все то сделаем! — отвечали почти все.
Но четыре офицера стояли молча и переглядывались.
— Как же это так? — проговорил, наконец, один из них. — Ведь, мы присягали императору Иоанну III, как же это? Не ладно что-то!
— Арестуйте их! — шепнула Елизавета гренадерам. — Только смотрите, осторожней.
Гренадеры кинулись к офицерам, троих из них сейчас же связали, те не стали и сопротивляться.
Но один офицер ударил подступившего к нему гренадера и схватился за оружие. Гренадер в свою очередь поднял ружье и направил штык на офицера.
— Остановись! — крикнула Елизавета. Гренадер ничего не слышал. Еще мгновение и он пронзил бы штыком офицера. Цесаревна кинулась к нему и схватила ружье.
Между тем, упрямого офицера успели связать и зажали ему рот платком.
Поступок Елизаветы произвел сильное впечатление: кругом раздались восторженные возгласы. Она приказала занять все выходы и вошла во дворец, где караульные молча пропустили ее и гренадер. Только один унтер-офицер крикнул и вздумал было защищаться, но его сейчас же схватили и снесли вниз в караульню.
Елизавета была у цели: все опасные люди, конечно, уже теперь арестованы; дворец в ее руках. У каждой выходной двери солдаты, которые никого не выпустят.
Она велела нескольким офицерам и солдатам пройти в аппартаменты принца Антона, а сама направилась к спальне правительницы.
Вот эта спальня; еще так недавно цесаревна входила в нее при совершенно других обстоятельствах. Еще так недавно в этой спальне она наклонялась над колыбелью новорожденной дочери Анны Леопольдовны, целовала девочку.
Ей припомнился и крошечный, ни в чем неповинный сын Анны Леопольдовны, на которого она теперь поднимала руку. Ее сердце сжалось от жалости.
«Боже мой, чем же они виноваты, эти дети? Зачем мне суждено быть палачом их? Что делать теперь с ними? Судьба их не может быть светлою, как ни жалей, как ни люби их, они вечно будут моими врагами, и я всегда, из чувства самосохранения, должна буду укрощать порывы своего сердца, должна буду сама подготовлять им тяжелое будущее».
Вспомнилась ей и Анна Леопольдовна, но не такая, какою видела ее она в эти последние дни. Ведь, прежде, еще при покойной императрице, они иногда очень дружелюбно сходились. Не мало приятных часов провели вместе, не раз Анна Леопольдовна оказывала ей кое-какие дружеские услуги и всегда относилась к ней с добротою. Да она, ведь, и не зла. Она и теперь сама по себе не враг ей и все, в чем виновата перед нею, происходит тоже от обстоятельств. Не будь этих ужасных обстоятельств, они, может быть, мирно и дружно прожили бы всю жизнь, без всякой вражды и ненависти.
Ужасно! Вот и теперь, окруженная солдатами, войдет она в ее спальню, разбудит, перепугает. Бедная Анна Леопольдовна заболеть может с испуга, она такая слабая!
Была минута, когда снова прежняя робость стала одолевать цесаревну, была минута, когда она чуть было даже не раскаялась в том, что сделала, когда ей инстинктивно захотелось вдруг убежать отсюда, убежать как можно дальше и запереться где-нибудь в далекой, тихой келье, отказаться от всего мира, только бы не брать невольного греха на душу, только бы не быть предметом ненависти и проклятий.
Но это мгновение едва мелькнуло и сейчас же исчезло.
«Разве может, разве смеет она отдаваться подобному чувству? Нет вины за ней, не она действует, не она карает, она только орудие Промысла и перед нею должно быть одно: счастье и благо России».
Цесаревна оглянулась на своих гренадер, прошептала им: «тише!» и твердой рукой отворила двери в спальню правительницы.
XIV
Во дворце никому и в голову не могла придти возможность близкой и неминуемой опасности. Напротив, Анна Леопольдовна, после своего объяснения с цесаревной, видимо, успокоилась и даже хвасталась Юлиане, что отлично проучила Елизавету.
— Теперь она знает, — говорила правительница, — что не очень-то легко замышлять заговоры. Да и пустяки это: мало ли что болтают! Если уж бояться кого-нибудь мне, то никак не ее, а моего супруга с графом Остерманом.
Может быть, в другое время постоянно проницательная Юлиана нашла бы кое-какие возражения, может быть, она сумела бы изменить мысли Анны Леопольдовны относительно цесаревны. Но теперь Юлиана ничего не возражала, потому что весь этот разговор нисколько не интересовал ее, потому что все последнее время она жила только своей внутренней жизнью.
Те, кто не видал ее недели с две, поражались переменой, происшедшей в ее наружности. Она похудела, побледнела, глаза ее лишились прежнего блеска и во всем лице изображалась страшная усталость.
«Фрейлина больна, — толковали во дворце, — и, должно быть, серьезно больна». Спрашивали ее доктора, но тот только пожимал плечами и не мог ничего ответить. Он совершенно не понимал ее болезни, ради успокоения совести прописывал ей безвредные микстуры, которых она не принимала, или принимала только по настоятельному требованию правительницы и из рук ее.
Не раз порывалась Юлиана запереться у себя и никого не впускать, главное, не впускать Анну Леопольдовну. Но это оказалось невозможным.
Правительница насильно врывалась к своему другу; плакала, целовала ее, расспрашивала что с нею, допытывалась, не хочет ли она чего-нибудь.
— Боже мой, может быть, у тебя есть какое-нибудь горе, или, может быть, я в чем-нибудь виновата перед тобою? Скажи мне, ради Бога, признайся!.. Я все готова сделать для тебя! Что с тобой! Ты так изменилась, ты на себя не похожа. Ради Бога, скажи мне: хочешь чего-нибудь? Проси, требуй, все будет к твоим услугам…
Но Юлиана ничего не отвечала и только печально опускала глаза. Она видела искреннее участие и чувство Анны Леопольдовны, она сама продолжала любить ее, своего старого и неизменного друга. Она не находила в себе силы рассказать ей истину, потому что боялась, что эта истина так же разрушительно подействует и на принцессу, как и на нее самое подействовала. Чувство Анны Леопольдовны к Линару было истинной любовью, и Юлиана знала это.
«Нет! Боже избави, как же можно хоть что-нибудь сказать ей, хоть намекнуть, тогда совсем погибель, тогда мы обе погибли».
«Нет, уж лучше пусть я одна, — думала Юлиана, — пусть хоть она-то будет счастлива! Ах, только бы ушла от меня! Оставила бы меня одну, одной все же легче».
И она упрашивала Анну Леопольдовну выйти, она говорила, что устала, что ей спать хочется, но принцесса не слушалась.
— Ты нездорова, тебе дурно, как же ты требуешь, чтобы я ушла от тебя? Разве ты когда-нибудь отходила от меня, когда я была больною? Нет, я не уйду отсюда! Ложись, спи, я буду охранять тебя.
Она своей слабой, нежной рукою обнимала Юлиану, укладывала ее в постель, садилась возле.
Проходило несколько минут в молчании. Юлиана делала вид, что засыпает.
— Ты спишь, Юлиана? — тихо спрашивала Анна Леопольдовна.
Та не отвечала.
— Ну, хорошо, спи, спи. Я буду говорить тихо, тихо, ты хоть не слушай меня, но я не могу молчать, я буду говорить о нем. Ты знаешь, что я только немного успокаиваюсь тогда, когда говорю с тобою!
Юлиана вся вздрагивала от слов этих. «Боже мой, еще этого не доставало!»
А, между тем, Анна Леопольдовна говорила. Имя Линара повторялось ежеминутно, и каждое новое слово раздражало и мучило бедную Юлиану.
Правительница передавала ей все свои мечты, все свои предположения. Подробно рассказывала о том, что говорил с нею тогда-то и тогда-то Линар, с наслаждением вспоминала все те слова его, в которых выражалась его горячая любовь к ней, Анне Леопольдовне.
Юлиана не в силах была больше сдерживаться и притворяться спящей.
Стиснув зубы, охватив свою горящую голову руками, она начинала метаться на постели.
Принцесса подбегала к столику, схватывала микстуру, наливала ложку и заставляла Юлиану проглотить лекарство.
— Ради самого Бога, если у тебя есть хоть капля жалости, оставь меня! — наконец, произносила Юлиана, едва удерживая рыдания.
Но Анна Леопольдовна ее не слушала и не уходила до тех пор, пока кто-нибудь не являлся звать ее в приемные покои. Она сдавалась только перед необходимостью.
Освободясь от ее присутствия, Юлиана кидалась к двери, запирала ее на ключ и раздражалась рыданиями.
Иногда у нее хватало даже силы на несколько часов забыться, отдаться прежней жизни, прежним интересам. Тогда она снова оживлялась, выходила в приемные комнаты, встречала приветливой и благосклонной улыбкой сановников, постоянно ожидавших возможность сказать несколько слов, попросить ее о чем-нибудь, или просто показаться ей: напомнить о себе, получить благосклонную улыбку всесильной фаворитки.
Весь день 24 ноября во дворце было много гостей: приезжали поздравить правительницу с тезоименитством ее дочери Екатерины. Но часу в одиннадцатом вечера все разъехались, огни были потушены.
Принц Антон удалился на свою половину, а Анна Леопольдовна прошла к Юлиане.
Она застала фрейлину лежавшею на постели с открытыми глазами и бледным, почти безжизненным лицом.
— Что с тобою? — спросила Анна Леопольдовна. — Отчего ты так рано скрылась? Я нарочно всех отпустила раньше, чтобы побыть с тобой.
— Мне опять что-то нездоровится, — прошептала Юлиана.
— Послушай, я ни за что не оставлю тебя сегодня ночью, пойдем ко мне, ты будешь спать со мною.
— Да зачем же?.. — начала, было, Юлиана.
Но Анна Леопольдовна не хотела ничего и слышать. Она настаивала и умоляла до тех пор, пока Юлиана, наконец, согласилась.
Тогда они прошли в спальню правительницы, скоро разделись и легли рядом на огромной, высокой кровати под роскошным балдахином.
Скоро замерли последние звуки в соседних комнатах; весь дворец погрузился в сон и тишину…
В это время Елизавета стояла в Преображенских казармах с крестом в руках, окруженная коленопреклоненными солдатами и офицерами…
Анна Леопольдовна начала засыпать; Юлиана прислушивалась к ее мерному дыханию и сама погружалась в туманный, почти неуловимый мир полугрез и обрывающихся, быстро несущихся мыслей. То был не сон, но и не явь: сознание действительности сменялось фантастическими картинами и уже Юлиана не могла сообразить, что во всем этом фантазия, и что действительность. То ее горе, несчастие, которое она сама себе приготовила и под бременем которого изнывала, казалось ей еще ужаснее, оно принимало даже какую-то видимую форму, страшный, гигантский образ, и надвигалось на нее, давило ее своей каменной тяжестью; то внезапно и в одно мгновение рассыпалось страшное видение и откуда — то, из лучезарной высоты, слетало счастье, никогда наяву неизведанное.
Вот чудится Юлиане, будто медленно колышатся тяжелые, бархатные занавесы двери, вот появляется он, в каком — то чудном сиянии. Она кидается ему навстречу, он шепчет ей сладкие речи, она отвечает ему поцелуями. Все предметы кругом исчезают, все уходит! Они одни среди блестящего пространства, не на земле и не на небе, в заколдованном мире…
Кто-то хватает ее за руку. Она открывает глаза…
Анна Леопольдовна проснулась и глядит на нее.
— Я сейчас видела его во сне, — говорит принцесса. — О! Если б эти сны могли постоянно сниться, тогда бы я велела поставить на окнах ширмы, заперлась бы со всех сторон и никогда бы не просыпалась!
И Анна Леопольдовна начала пересказывать Юлиане все подробности своего сновидения. И та ее слушала, сжав на груди руки…
Внезапно налетевший порыв ветра ударил в окна, и звякнули стекла, но сейчас же все снова погрузилось в невозмутимую тишину; до спальни правительницы не доносилось извне ни одного звука…
Цесаревна Елизавета Петровна, в кирасе, бережно несомая своими верными гренадерами, уже была в двух шагах от дворца караульни…
— Ах, Юлиана, — прошептала Анна Леопольдовна, — постараюсь опять заснуть…
Она повернулась на другой бок и закрыла глаза. Прошло несколько минут. Мерное дыхание двух приятельниц показывало, что обе они заснули…
XV
Елизавета почти, беззвучно отворила дверь и прошла в спальню.
— Стойте все здесь, — обратилась она к гренадерам, — и ни шагу вперед!
Она подошла к кровати.
«Какая трогательная дружба! — невольно подумалось ей при взгляде на спавших. — Даже и во сне обнимаются!»
При других обстоятельствах, веселая и во всем подмечавшая смешное, Елизавета, конечно, и тут нашла бы много комичного, большую пищу для своих остроумных шуток.
Но теперь ей совсем было не до этого. Она смущенно и грустно глядела на Анну Леопольдовну и не знала, как разбудить ее.
Но мешкать было нельзя.
— Сестрица, пора вставать! — громко сказала она, взяв за руку принцессу.
Та проснулась, открыла на нее изумленные глаза.
— Как? Это… это вы, сударыня? Что вам от меня угодно? Зачем вы меня будите?
Она обернулась к Юлиане. Та тоже сидела на постели и с ужасом глядела на дверь, из-за которой в полумраке рисовались фигуры вооруженных людей.
Анна Леопольдовна невольно последовала глазами за взглядом Юлианы и безумно вскрикнула.
Она сразу все поняла.
Елизавета подошла к двери и спустила занавесы для того, чтобы гренадеры не могли видеть происходившего в комнате.
Анна Леопольдовна, судорожно рыдая, бросилась на колени перед цесаревной.
— Сестрица, ради Бога, сжальтесь! — пролепетала она. — Не за себя я молю вас, я знаю, что мне нечего хорошего ожидать для себя. Я умоляю вас, не делайте зла моим бедным детям, которые ни в чем неповинны перед вами! Сжальтесь над ними! И еще, ради самого Бога, не одна просьба; всем святым заклинаю вас, не губите моего друга Юлиану, не разлучайте меня с нею… голубушка, сестрица, умоляю вас!
Она все лежала на ковре перед Елизаветой, ловила ее платье и глядела на нее таким отчаянным, умоляющим и жалким взором, что у Елизаветы навернулись на глазах слезы.
Между тем, Юлиана, по-видимому, даже почти спокойная, только необыкновенно бледная и с сухими, блестящими глазами, поспешно одевалась. Она не произнесла ни одного слова, она не глядела на Елизавету. В первую минуту она бессознательно ужаснулась, и когда поняла все, то хотела пробиться сквозь гренадер и разбудить всех в доме, поднять на ноги.
«Но, нет, — сейчас же и сообразила она, — верно, все уже устроено заранее, теперь ничего не поделаешь»!
И вдруг она почувствовала какое-то успокоение.
Да, прежней тоски, прежних мучений в ней как не бывало. Она еще не отдавала себе отчета в том, что в ней теперь творится. Но через несколько минут, в то время как Анна Леопольдовна умоляла за нее цесаревну, она уже говорила сама себе:
«Нет, это не несчастье, это к лучшему, это выход! Все равно так не могло продолжаться! Да, все к лучшему, все к лучшему, теперь я знаю, что мне надо делать!..»
С безграничною, ничем уже не омрачаемою любовью, взглянула она на Анну Леопольдовну. Слезы брызнули из глаз ее.
— Не разлучайте меня с нею, сестрица! — повторяла, задыхаясь от рыданий, принцесса.
«Только смерть теперь разлучит меня с тобою!» — почти вслух выговорила Юлиана, бросаясь к своему другу.
— Дети мои! Дети! — вскрикнула, всплеснув руками, Анна Леопольдовна.
— О детях не беспокойтесь, ничего дурного с ними не будет. Я никогда не была зверем и мне самой тяжело все это…
Елизавета отошла к двери, Юлиана поспешно стала помогать Анне Леопольдовне одеваться. Через несколько минут они были готовы и, в сопровождении отряда гренадер, направились к выходу из дворца.
В одной из комнат они увидели принца Антона, окруженного солдатами. Он не думал сопротивляться, когда его разбудили и объявили, что он арестован; он хорошо понял, что все пропало и нет ни малейшей надежды на спасение. Машинально оделся он и пошел туда, куда его вели. Теперь он стоял как-то съежившись, дрожа всем телом, с необыкновенно жалкой и в то же время смешной физиономией. Опять, как и во время Бирона, он был похож на несчастного, загнанного зайца. Елизавета взглянула на него, но и тут ей пришло в голову улыбнуться. Она только повернулась в сторону Юлианы и сказала ей:
— Вы поедете с принцем.
А сама взяла за руку Анну Леопольдовну, сошла с крыльца вместе с нею, усадила ее в сани, потом села рядом с нею и приказала ехать в свой дворец. Отряд гренадер почти бегом спешил за ними.
Дворец цесаревны представлял небывалое до тех пор зрелище. Среди глубокой ночи ворота стояли настежь; в окнах мелькали свечи. Многочисленные группы солдат ежеминутно подходили со всех сторон и останавливались у подъезда. Более приближенные лица толпились в первой комнате, и только что Елизавета показалась, в сопровождении Анны Леопольдовны, все кинулись к ней, поздравляли ее, целовали ее руки. Вот на пороге комнаты появилась Мавра Шепелева, всплеснула руками и, растолкав всех, бросилась на шею цесаревне.
— Матушка моя, золотая! — причитала она, навзрыд плача и смеясь в одно и то же время. — Голубушка ты моя! Царица! Императрица!
— Ну, успокойся, Маврушка, успокойся! — ласково повторяла Елизавета, целуясь с нею.
Через несколько минут привезли из Зимнего дворца детей Анны Леопольдовны. Принцесса кинулась к своей крошечной дочери. Обливаясь слезами, схватила ее на руки, крепко прижала к себе и не выпускала. Елизавета печально подошла к маленькому императору, жалобно плакавшему на руках у мамки, взяла его осторожно, стала целовать и тихо шептала:
— Бедное дитя! Ты вовсе невинно, твои родители виноваты.
Между тем, прибывало все больше и больше народу! Еще никогда, пренебрегаемый почти всеми, обветшалый дом цесаревны не вмещал в себе столько гостей, никогда не было в нем такого оживления. Скоро собрался сюда весь цвет вчерашнего правительства.
Привезли и принца Антона вместе с Юлианой Менгден. Бедный принц все так же дрожал и безмолвствовал. Юлиана все так же была спокойна. И некому было заметить в эти важные минуты, что судьба сыграла очень злобную шутку с принцем Антоном: соединила-таки его и Юлиану, за которою он прежде так ухаживал и которую, в последнее время, так ненавидел.
Вслед за ними появились и другие важные гости и прежде всех тоже два старых друга: Миних и Остерман. Миних шел довольно бодро, только старался ни на кого не глядеть. Остерман выступал вслед за ним, кряхтя и охая, но все же без костылей. Ноги его вдруг получили способность двигаться, а уж когда же и было ему умирать, как не теперь!? Он был без парика, без своего зеленого зонтика, в иных местах его одежда оказалась изорванной. Несмотря на строгий приказ Елизаветы, солдаты не поцеремонились: избили его порядком во время ареста. Впрочем, они имели на это оправдание. Он вздумал было пугать их, стал кричать, что они жестоко пострадают за свой поступок и кончил тем, что весьма неуважительно отозвался об Елизавете. Вследствие этого солдаты и не могли сдержать себя. Миних тоже был избит солдатами, но тут они могли оправдаться только тем, что уже давно все войско его ненавидело и что нечего было жалеть его.
Воронцов, Лесток и остальные приближенные Елизаветы принимали гостей и заботились о том, чтобы эти гости никак не могли отказаться от угощения. Впрочем, этого нечего было бояться: только безумный мог решиться теперь на попытку к бегству, все понимали, что дело сделано и сделано бесповоротно.
Мавра Шепелева как угорелая бегала по комнатам, сама не зная, зачем отдавала то одно, то другое приказание прислуге и сейчас же забывала о том, что такое приказывала. На лице Лестока изображалось необыкновенное довольство и важность. Он первый пришел в себя и вполне наслаждался торжеством своим, подходил то к одному, то к другому из сверженных своих врагов и заглядывал им в лицо с плохо скрываемым выражением плотоядного наслаждения.
Если бы от него зависело, он сейчас бы, ни на минуту не смущаясь, выдумал всем этим людям самые страшные пытки и подписал бы этот приговор твердой рукою.
«Неужели она не откажется от своей излишней кротости? — думал он, глядя на цесаревну. — Неужели она избавит их от казни?»
К его неудовольствию лицо Елизаветы отвечало ему, что казней никаких не будет.
Она сидела теперь, откинувшись на спинку кресла и опустив голову, уставшая, взволнованная и чудно прекрасная. Глядя на Остермана и Миниха, она подавляла в себе невольное чувство ненависти и мысленно повторила свою клятву: ни при каких обстоятельствах не подписывать смертного приговора…
Она твердо держала эту клятву во все продолжение своего царствования: ее враги были наказаны, их ожидали допросы и ссылки, но ни одной капли крови не пролилось с ведома русской императрицы…
Всю ночь продолжалось лихорадочное движение во дворце и вокруг него. Со всех сторон прибывали гвардейские полки. Воронцов, Лесток и Шварц отправились в санях с гренадерами к знатнейшим светским и духовным лицам, чтобы известить их о совершившемся событии и пригласить немедленно ехать к Елизавете.
Люди, еще вчера пренебрегавшие опальной и бессильной цесаревною, теперь изо всех сил старались выразить свой восторг и уверить, кого следовало, что они все слезы выплакали, дожидаясь счастливого дня воцарения дочери Петра Великого.
К утру поспел манифест, составленный Черкасским, Бреверном и Бестужевым. Елизавета надела андреевскую ленту и вышла на балкон. Громадная толпа сбежавшегося отовсюду народа приветствовала ее появление восторженными криками.
Она сошла вниз. Верные гренадеры окружили ее и упали ей в ноги.
— Матушка наша! — говорили они, перебивая друг друга. — Ты видела наше усердие и нашу службу… просим у тебя одной награды: объяви себя капитаном нашей роты и дозволь нам первым присягнуть тебе…
— Хорошо, хорошо… конечно, я согласна, — ответила им с улыбкой Елизавета. — С этой минуты я капитан гренадерской роты!..
И весь день, и всю следующую ночь, несмотря на ветреную и морозную погоду, все улицы были полны народом.
Гвардейские полки стояли шеренгами, то там, то здесь — раскладывались огни, из рук в руки переходила крепительная, согревающая чарка.
Между горожанами и солдатами велись дружеские, веселые разговоры, и все эти многотысячные толпы ежеминутно сливались в одном общем клике: «здравствуй, наша матушка императрица Елизавета Петровна!»