Всеволодские только что успели оглядеться с дороги.
Двоюродная сестра Настасьи Филипповны, Матрена Ивановна Куприянова, в доме которой они остановились, была очень рада гостям своим, особенно когда узнала о причине их поездки в Москву.
Это была добродушная, толстая старуха, давно уже овдовевшая и жившая в одиночестве. Дом у старухи был – чаша полная. Покойный муж оставил ей хорошие достатки.
Куприянова подняла на ноги всю свою прислугу, отвела гостям лучшие покои в доме и, так как давно уже пообедала, приказала готовить обильный ужин. Важно переваливаясь с боку на бок, плавно и не спеша ходила она по своему дому, отдавала приказания тихим, как будто уставшим голосом и затем возвращалась к гостям.
– Ну, мать моя Настасья Филипповна, – говорила она, грузно опускаясь на лавку, – одолжила, родная; не чаяла я такой радости. А уж доченька твоя, доченька!… Вот ведь тебя Господь порадовал какой красавицей!… Пойди ко мне, Фимочка, дай-ка еще разочек погляжу на тебя…
Фима подходила, опуская глаза. Матрена Ивановна брала ее за руки своими пухлыми, заплывшими жиром руками и начинала ее оглядывать.
– Краса-авица!! – тянула она, – истинно царская невеста. Смолоду и мы с тобой, Настасьюшка, были не уродами, а уж такой красы, признаться, в нас не было. Да где же это Раф Родионыч, куда это он девался?
А Раф Родионович вошел в это время в комнату. Испуг и волнение изображались на лице его.
– Настасья, – сказал он упавшим голосом, – слышь, дело какое: прибежал Пров сухановский. Митя-то в беду попал.
– Господи, что же такое? – вскрикнули в один голос Настасья Филипповна и Фима.
Раф Родионович рассказал им, в чем дело. Фима не могла удержаться от слез и поскорее вышла из покоя, чтобы скрыть свое волнение от тетки.
Настасья Филипповна, тряся, по обычаю, головою и испуганно глядя на мужа, шептала:
– Что же теперь будет, Родионыч, с Митей? Чем пособить-то горю? Нельзя же малого в беде оставить, из-за нас ведь на нашего врага накинулся…
– Вестимо, нельзя оставить, – медленно и задумчиво проговорил Всеволодский. – Да постой, дай сообразить, что тут делать. Вон Андрей, как услышал от Прова, так тотчас же в эту избу губную бежать задумал к Мите, только я приказал ему обождать. Помочь-то не поможет, а сам того и жди попадется. Думаю так: пойду я немедля к боярину Пушкину, все ему поведаю, упрошу довести это дело до царя. Авось он поможет – на него одного надежда.
– Это ты хорошо придумал, Раф Родионыч, – неизменно тихим и медленным голосом проговорила Куприянова. – Коли сильный какой человек не вступится в такое дело, так этот ваш Митя (не знаю, кто такой) дешево не отделается. У нас на Москве порядки строгие, да и подьячие – народ нонче ух какой озорной стал: попался человек в беду, они с него семь шкур сдерут. Так-то, родной мой, так-то!
Она не успела договорить, как на пороге показалась Фима, вся заплаканная, дрожащая, очевидно, забывшая всю свою сдержанность. За Фимою шла Пафнутьевна, старавшаяся удержать ее.
– Что с тобой, Фимочка, что, красавица? – протянула Куприянова, с изумлением поглядывая на девушку.
– Батюшка, – подбегая к отцу и захлебываясь слезами, заговорила Фима, – послушай; какие страсти Пафнутьевна мне насказала! Поспеши к царю, проси за Митрия Исаича, не то, может, к вечеру его и в живых-то не будет.
Голос ее оборвался, и она, рыдая, упала на грудь Рафа Родионовича.
– Ох! светики мои, уж и не рада, что обмолвилась. – прошамкала Пафнутьевна.
– Да что ты там наболтала, старая! – крикнул Всеволодский. – Как к вечеру жив не будет? Пустые это твои речи.
– Сама знаю, не след говорить было, – шептала старуха. – Только речи мои не пустые, государь ты мой, Раф Родионыч. Вестимо, пропал теперь Митрий Исаич, чай, уж давно пытают его, сердечного, на дыбу поднимают, рвут его тело белое клещами железными раскаленными…
При последних словах старухи Фима пронзительно взвизгнула и зарыдала еще пуще прежнего.
Настасья Филипповна тоже громко плакала. А глядя на них, вдруг, и неожиданно для самой себя, взвыла толстая Куприянова.
Одна Пафнутьевна оставалась, по-видимому, спокойной. Она, кажется, совсем позабыла и горе своей Фимочки, и все обстоятельства, вошла совершенно в роль и наслаждалась впечатлением, которое производили ее причитания.
– А палачи-то, мужики рыжие, краснобородые; – почти пела она каким-то особенным тоном. – А в руках-то у них топорики вострые, а руки-то у них в алой крови человеческой, а и сидит там судия неправедный и как возговорит зычным голосом: «Ведите вы, палачи, раба Божия Митрия на казнь лютую, скрутите вы веревочку крепкую…»
– Да замолчишь ли ты, глупая баба! – воскликнул, наконец приходя в себя, Раф Родионович. – Жена, чего ты смотришь, совсем набаловали мы с тобой старуху. Что о нас Матрена Ивановна подумает?!
Но Матрена Ивановна ничего не думала. Она стояла перед Пафнутьевной, пристально следя за каждым страшным словом, вырывавшимся из ее старого, беззубого рта, и с наслаждением подвывала в такт ее причитаниям.
– Батюшка, к тебе посланец от боярина Пушкина, – вбегая, крикнул встревоженный Андрей.
Раф Родионович поспешно вышел и через минуту вернулся совсем успокоенный.
– Ну вот и слава Богу, перестаньте выть-то. Боярин прислал оповестить меня, чтобы завтра пораньше утром был я у него – идет, вишь, он со мною во дворец. Сам-де царь великий желает меня видеть… Так, Господь даст, Митино дело и удастся поправить. А что дура эта старая надумала, тому вы не верьте. Ничего с Митей не сделают, зря пытать не станут, не те времена ныне.
Однако успокоить женщин было трудно. Пафнутьевна совершенно достигла своей цели. Весь вечер прошел в слезах, самых мрачных предположениях и страшных рассказах. Пафнутьевна вспомнила все ужасы, каких наслышалась еще в молодости, передавала истории времен царя Ивана и уверяла, что все это недавно было и что все это она от самых верных людей слышала. Матрена Ивановна тоже в долгу не осталась и, возбужденная примером Пафнутьевны, к которой почувствовала большое влечение, отрыла из своей памяти такие страсти, что сама наконец перепугалась больше слушательниц.
Вот и вечер. Все разбрелись по кроватям. Наболтавшаяся и еще с утра уставшая Пафнутьевна спит крепким сном. Настасья Филипповна тоже заснула.
Фиме не до сна. Она жарко молится за бедного Митю и горько плачет.
– Что-то с ним теперь, голубчиком? Отец говорит, что нужно успокоиться, что пытать-де его не станут – Господь ведает. А ночь-то долгая-долгая, а завтрашний день что скажет? Вот, так радовалась этой поездке в Москву, всему радовалась. А горе уж началось. Сердце бьется так тоскливо, видно, дурное предвещает. Ох! что-то будет? И зачем все это? Жить бы в тишине да покое, в прежнем счастии…
Страшно, страшно становится Фиме, и льются ее слезы, и горячо, то с отчаянием, то с надеждой, она молится. Не слышит она, как среди тишины ночной в доме вдруг какая-то возня начинается.
То Матрена Ивановна кличет к себе своих сенных девушек. Таких она ужасов наговорилась и наслушалась, что теперь никак уснуть не может, чудится ей все что-то.
Затеплила она несколько лампадок перед образами, велит девушкам сидеть вокруг ее кровати и тихонько чесать ей пятки и спину, авось это тихое щекотание сон нагонит…