— Закусим, Груня, чем Бог послал! — сказал Кондрат Кузьмич, укладывая в один карман своего халата табакерку, а в другой клетчатый платок и придвигаясь к столику.

— Я завтракала… благодарю вас! — проговорила Груня.

— Ну, а я не завтракал и голоден.

Он налил себе из старинного граненого графинчика полынной, поглядел рюмку на свет, быстро опрокинул ее в рот, крякнул и принялся закусывать.

Несколько минут продолжалось молчание.

— Боже мой… и Бориса Сергеевича нет! — будто самой себе прошептала наконец Груня.

Кондрат Кузьмич, успевший между тем окончить свой скромный завтрак, отодвинул от себя тарелку и взглянул на Груню из-под нависших бровей.

— Что тут удивительного? — сказал он. — Все смертны, всем одному за другим свой черед переходить в вечность… Какой нынче у нас год? Семьдесят третий; так ведь Борису Сергеевичу лет уж под восемьдесят было… года большие… это вот я только замешкался, девятый десяток начал… Да и жизнь его, Бориса-то Сергеевича, была нерадостная, а уж в последние годы тем паче. Сам, сам, признался мне прошлой зимою. «Тяжко, говорит, жить, устал я, говорит… давно пора». Так-то!

Кондрат Кузьмич покачал головой, насупился и продолжал:

— То-то вот подумаешь, как иной раз люди судят… богат, знатен — так и счастлив; что блестит, то золото… И я ведь тоже раз попал впросак. Приехал по делу к Борису Сергеевичу в его Горбатовское, только что тогда с ним знакомство свел…

— Это тогда было? — спросила Груня, делая ударение на слове «тогда».

— Ну да, тогда когда мы тебя, одурелого, дикого зверька в Москву привезли с собою… Да ты бы, Грунюшка, того времени не вспоминала, — вдруг прибавил он совсем иным тоном, в котором прозвучало что-то нежное, совсем идущее в разлад с его мрачным и страшным лицом. — Чего вспоминать? Ведь ты тогда была малый ребенок… Забыть надо, навсегда… Это и я, и Борис Сергеевич, и покойница моя тебе не раз говорили. Просто бес в тебе сидит какой-то! Кабы забыла, так и жилось бы лучше, может быть, и глупостей бы не делала.

— Не забывается! — вздохнула Груня. — Разве такое детство, как мое, можно забыть?

— Ну, так вот, приезжаю я в Горбатовское, — продолжал старик, перебивая ее, — роскошь такая, какой в жизни не видывал, жизнь царская. Вижу — Борис Сергеевич человек почтенный, добродетельный… Вижу — старушка важная…

У Груни бессознательно вдруг мелькнуло по лицу что-то злое и мучительное. Но Кондрат Кузьмич не заметил этого.

— Дамы молодые и прекрасные, — говорил он. — Дети как ангелочки, шумят, веселятся, играют… Два красавца молодых — Сергей Владимирович и Николай Владимирович… Мирно все так, гладко, дружба такая по видимости и согласие. Поглядел я и думаю: вот счастливые люди, вот где, в каких палатах золотых, обитает истинное счастье! На том и порешил. А и году не прошло, как убедился в слепоте своей: ничего-то я не разглядел! И поистине это была самая что ни на есть несчастная семья, хотя и в золотых палатах… И так все и разбрелось, словно карающая десница Божья прошла над всеми нами… За что? За чьи грехи? За какие? Не узнать нам, да и не след допытываться, не мы судьи. А теперь вот с тех пор четырнадцать лет прошло и что осталось? Что сталось со всеми ними, куда девался весь этот золотой блеск?

— Что, что сталось с ними? — спросила, встрепенувшись, Груня.

— Да как тебе сказать? С одной стороны посмотришь — как бы и ничего особенного. А между тем нет уж семьи, нет прежнего знатного рода, совсем все рушится с кончиной Бориса Сергеевича. Ведь ты помнишь Наталью Николаевну?

— Господи, как же не помнить? Она была добрая, кроткая, лучше всех их, только странная такая…

— Да, странная! В ней-то, так и я полагаю, все и дело… Мало ли что тогда говорили, стороною слышал, да нам судить этого никаким манером невозможно… А что хоть и через нее, да она все же неповинна была — тому порукой Борис Сергеевич, он на нее как на святую молился. Супруг ее Сергей Владимирович, совсем что ни на есть пустейший человек… всему Петербургу так известен, да и Москве тоже. Видел я ее тогда, перед отъездом за границу, без жалости глядеть нельзя было. Борис Сергеевич все надеялся, что вылечит ее в чужих краях, увез. Два года они в путешествии были, а через два года вернулся он с нею, да уже не с живою — гроб ее привез. Потом он мне рассказывал: «Угасла, — говорил, — как лампада». И любил же он ее! Уехал еще бодрым, а вернулся уж совсем старым… Диво, что столько лет без нее прожил.

— Да теперь-то что же, что со всеми ними? Где они?

— Николай Владимирович, как возвратился он тогда из Азии, — этому ведь уж сколько? — восемь лет будет — живет с женою и сыном почти безвыездно в Петербурге… Теперь вот на похоронах был здесь, да и опять уехал.

— Значит, вы его видели?

— Да, видел, как же, видел не раз… Странный он мне такой показался, нелюдимый, да и все его как-то дичатся… Ну, Сергей Владимирович то здесь, то там; этот непоседа всюду разъезжает, словно мечется… Много, много горя доставил он дяде беспутной своей жизнью. И кабы знал Борис Сергеевич то, что я теперь знаю… ах!

— Что такое, что?

— А то, Грунюшка, что сколько не переплатил за него покойник, а долгов у него такая тьма-тьмущая, что сам он им счет потерял, давно потерял… Все, что теперь получил он в наследство, боюсь я, прахом пойдет… Как бы и Горбатовское, — оно ему ведь досталось, — не пришлось продать. Борис Сергеевич, слава богу, внучат обеспечил, а то бы они нищими остались…

— От такого-то богатства!.. Кондрат Кузьмич, неужели это возможно?

— Возможно, матушка, все возможно… Не первый древний русский род таким-то манером разоряется… навидался я на своем веку…

— А что Воло… Владимир Сергеевич? — вдруг робко, но в то же время сверкнув глазами, спросила Груня.

— Володичка, что ли? Он еще вчера ко мне заезжал. Грустит по дедушке. Славный, славный молодой человек вышел.

— Что он, здоров? Каков он теперь?

— Здоров, ничего, мы с ним теперь все дела ведем вдвоем по Бориса Сергеевича наследству… все на его руках осталось. В отпуску он, на два месяца отпуск еще взял — раньше-то не разберемся, пожалуй. Ведь он как окончил с моим Васей университетский курс — Вася в Самару, в судебные следователи, а он в Петербург на службу определился… Ничего, служит, не жалуется… Да, славный он вышел, недаром любимчиком был у Бориса Сергеевича.

Кондрат Кузьмич замолчал и стал набивать себе нос табаком.

Груня о чем-то думала. По ее лицу скользило выражение тихой грусти. Но вот она едва заметно улыбнулась, будто сама себе отвечая этой улыбкой.

Кондрат Кузьмич продолжал:

— Барышня, Софья Сергеевна, замуж еще не вышла… Удивительно это… Красавица, знатная невеста… Разборчива, видно, очень. Младшая барышня не в пример, говорят, проще. Я-то ведь их мало вижу. Николушка вот у них вышел плохонек, совсем плохонек.

— Он все болен?

— Телом-то здоров, крепыш, рослый, да головка у него не в порядке, ничего у них с ним не вышло, ученье ему не далось, остался, почитай, безграмотным; не то что совсем уж дурак либо идиот, а на то похоже. Разъезжает по Москве да чудит… Немало тоже и с ним было горя Борису Сергеевичу. Ну, да теперь-то горевать некому — отцу все равно; я думаю так, что подчас он и забывает, что у него дети есть… Да что же это я с тобою о том о сем, а о деле еще и не заикнулся! — вдруг спохватился Кондрат Кузьмич. — А ты мне и не напомнишь!

— Какое дело? — изумленно спросила Груня.

— Как какое дело? Ведь я сказал тебе, что благодетель тебя не забыл, и ты значишься в его завещании. Пятьдесят тысяч рублей серебром тебе оставил, шутка ли, какое приданое! Обо всех он подумал… И я взыскан его щедротами… есть теперь что детям на черный день оставить… Эх, кабы моя покойница про то знала, не попрекала бы, что ни до чего не домыкался… Ну, что же, Груня, ведь вот ты теперь богатая невеста и кабы сама себе не напортила…

— Ах, да зачем мне это? — раздражительно крикнула Груня, и опять слезы брызнули из ее глаз. — Не надо мне, не возьму я этих денег…

— Не городи вздору, — сказал Кондрат Кузьмич, — воля покойника — закон, и ты, с благодарностью и памятуя всю жизнь благодетеля, должна принять это.

— Ведь вы же вот говорите сами, что дела их расстроены, а тут я буду брать такие деньги… Да совсем мне и не надобны они… У меня всегда много денег… Вот и теперь — вы что думаете — целых полторы тысячи у меня с собою… Борис Сергеевич и так много для меня сделал, все сделал — и я это знаю и понимаю.

Голос ее то и дело обрывался.

— Нет, Кондрат Кузьмич, голубчик… Дорогой, уж так как-нибудь устройте… Я не могу… Я не возьму этих денег.

— Говорю — не дури! — еще сердитее крикнул старик. — Эти пятьдесят тысяч твои, и никто их не захочет.

— Ну, и я не хочу!.. — настойчиво и упрямо твердила она.

Кондрат Кузьмич встал с кресла и весь побагровел.

— Аграфена! — прорычал он, делаясь совсем зверем. — Сумасшедшая ты была, сумасшедшая и осталась!..

Но он тут же стих и взял ее за руку.

— Браниться с тобою я не хочу… Ты расстроена, рассудить не можешь, успокойся и поговорим как следует, пойдем в дом, пойдем ко мне, я тебе покажу… Он больше еще для тебя сделал. Он знал, за две недели знал, что час его близок, и обо всех, обо всех подумал… Он написал тебе и поручил мне передать тебе это писанье…

— Он мне написал! — воскликнула Груня. — Так что же вы молчите!.. Где… Где эта записка?

— За тем я тебя и зову… Пойдем…