Сентябрь уже перешел за половину, а погода не портилась. Стояли чудесные дни, и только быстро осыпавшиеся листья напоминали о том, что пришла настоящая осень.
Кондрат Кузьмич, несмотря на старость, ни в чем не изменивший свои привычки, посещал аккуратно все церковные службы и почти ежедневно отправлялся на Басманную, где у него, по случаю смерти Бориса Сергеевича, еще было много дела. Таким образом Груня почти целые дни оставалась одна дома.
Уже шестой день как она приехала, а между тем всего один раз вышла прогуляться на бульвар, да и то скоро вернулась. Ее никуда не тянуло, она не хотела разыскивать своих прежних знакомых и приятельниц, не зная, как ее встретят после стольких лет ее скитальческой жизни.
Она почти все время проводила в садике, в старой беседке, иногда с какой-нибудь книгой из библиотеки Кондрата Кузьмича, а чаще всего так, сложа руки, отдаваясь не то раздумью, не то просто лени. Да, лени; физическая лень ее одолела, всегда энергичную, живую и подвижную. Она будто теперь только почувствовала за все эти годы усталость — и отдыхала.
Нельзя сказать, чтобы она чувствовала себя несчастной, чтобы она особенно грустила. Конечно, ей не было весело, но было спокойно, тихо. Она жила эти дни чисто растительной жизнью, по целым часам могла оставаться неподвижной в старом кресле Кондрата Кузьмича, разглядывая каждый кустик, каждый еще не увядший цветок астр в маленькой клумбочке перед беседкой, прислушиваясь к чириканью воробьев, кудахтанью кур, доносившемуся со двора, к дальнему благовесту, следя за движением облаков…
Это было такое затишье, какого она до сих пор никогда не переживала, но затишье перед чем — она об этом не думала или, вернее, боялась думать…
И вот на шестой день пребывания своего в домике Прыгунова сидела она после скромного завтрака, поданного ей Настасьюшкой, в беседке, сидела, отогнав от себя подступившую было мысль о том, что надо же наконец очнуться, остановиться на каком-нибудь решении, сделать какие-нибудь необходимые шаги, приняться за дело, для которого она сюда приехала.
Кондрата Кузьмича не было дома, кругом все тихо, даже не слышно кур, даже воробьи не чирикают, — и вдруг шаги, кто-то сходит с балкончика и направляется к беседке.
Груня взглянула, увидела быстро приближавшуюся мужскую фигуру. Она подумала, что это, пожалуй, приехал повидаться с отцом один из сыновей Кондрата Кузьмича, подумала о том, что очень рада, если это Вася, младший, с которым она даже время от времени переписывалась.
Перед нею молодой человек. Она глядит, но это вовсе не Вася и не Саша. Кто же это? Сердце ее почти перестало биться… Она вгляделась — молодой человек, красивый, с большими голубыми глазами. Он весь в черном, с крепом на руке. Он остановился, его бледные щеки вспыхнули.
— Груня… ты… вы… вы меня не узнаете? — проговорил он.
Она его уже узнала, хотя он был совсем не таким, каким почему-то ей представлялся. Но она не могла не узнать его глаз. Эти глаза остались те же, знакомые, милые глаза, с которыми соединялось все лучшее, хотя и грустное, что было в ее безрадостном детстве…
Это он, он, ее единственный друг, маленький волшебник огромного Знаменского парка, ее рыцарь, герой еще почти неосознанных ею грез, сохраненных ею в себе, несмотря на окружавшую ее так долго житейскую грязь, несмотря на все циничные уроки той злой силы, которую вокруг нее называли практической жизнью, действительностью…
И, узнав его, она не вспыхнула, как он, напротив, последняя краска сбежала со щек ее. Она хотела улыбнуться ему — и не могла. Ей, приучившейся владеть собой и не смущаться, смело появлявшейся на театральных подмостках, на эстраде перед незнакомой, разглядывавшей ее толпою, теперь стало отчего-то жутко.
— Володя! — воскликнула она, и вдруг голос ее оборвался, будто у нее захватило дыхание… — Чтобы я не узнала вас, Владимир Сергеевич! — поправилась она, робко протягивая ему руку.
— Как я рад, — говорил он, — что вас вижу…
Ему хотелось по-прежнему сказать ей «ты», но он сам с каждой новой секундой все больше и больше изумлялся этой чудной перемене, происшедшей с нею, и изумлялся еще более тому, что все же, несмотря на такую перемену, это она, Груня, «та самая» Груня…
— Наконец-то мы встретились! — невольно произнес он. — Если б я не узнал от Кондрата Кузьмича, что вы здесь, что я вас увижу…
— Так не узнали бы! — докончила Груня, наконец найдя в себе силы улыбнуться.
— Еще бы!.. Ведь четырнадцать лет… Мы были дети… А теперь… Я уж и стареть начинаю!..
Ее смущение прошло. Ей стало так весело, тепло, хорошо. Она глядела на Владимира бойко, прямо ему в глаза своими огненными, искрящимися глазами, — и он бессознательно трепетал под этим взглядом.
Затем прошло две-три минуты полного молчания, которого, однако, оба они не заметили. Они вглядывались друг в друга и кончилось тем, что перемена, в них происшедшая, внезапно как-то исчезла. Сквозь эту новую оболочку мужчины и женщины они уже совсем явственно разглядели свои детские образы, нашли свои детские сердца. Исчезли прожитые четырнадцать лет… Крошечный садик Кондрата Кузьмича превратился в Знаменский парк, и им почти казалось, что они снова идут рядом, в зеленой душистой чаще, что они беседуют, как и в былые дни, только тогда их беседа была о будущем, а теперь хотелось говорить о прошедшем, хотелось скорее, как можно скорее рассказать друг другу все, чтобы не было этого промежутка в их жизни и чтобы скорее можно было продолжить эту жизнь уже не разъединенную, а почти общую, какою она была когда-то.
Прошло не более получаса, а Груня и Володя о многом переговорили. Оказалось, что он знает о Груне гораздо более, чем она предполагала. Оказалось, что и она о нем знает многое. Но их поразило то, что они сами не подозревали такого своего знания.
Груне пришла в голову тревожная, мучительная мысль: а вдруг и он считает ее погибшей? «Певица, актриса… а он хотя и Володя, тот самый Володя, но все же ведь он важный барин… Если даже Прыгуновы почли ее пропащей, так в том обществе, среди которого он живет, как же должны думать и судить, и тем более, что ведь все они почти правы. Но ведь он внук Бориса Сергеевича, а тот смотрел выше, тот понимал, что и в дурной среде можно не загрязниться…»
Однако эта мысль вдруг оборвалась, исчезла. Груня снова не отдавала себе ни в чем отчета, жила настоящей минутой, радостью этой встречи. Она говорила все, что приходило в голову, отрывисто, беспорядочно.
— Но что же это я! — опомнилась она. — Я все говорю о себе, а между тем это неинтересно… и мне так хочется знать что-нибудь о вас от вас самих, Владимир Сергеевич…
— Зачем вы так меня называете, Груня? — не удержавшись воскликнул он.
— Как — так?
— «Владимир Сергеевич». Я бы хотел остаться для вас прежним Володей.
Она качнула головой.
— Как же иначе, — проговорила она, — конечно, я не смею и не должна называть вас Володей. Да если бы и вздумала, — и она улыбнулась, — Кондрат Кузьмич просто согнал бы меня со света!
— В таком случае и я должен называть вас Аграфеной… вот ведь я даже и не знаю, как вас называют.
— И не нужно, для вас я могу быть Груней. Да и по правде сказать, как бы я вас ни называла, а про себя, внутри себя, я все же говорю: Володя…
Лицо ее вдруг осветилось, а из глаз, прямо ему в сердце, блеснули такие лучи, что у него дух захватило…