В небольшой, обтянутой старинным зеленым штофом комнате, которая называлась кабинетом Клавдии Николаевны и где она обыкновенно у вычурного бюро, наполненного разной величины не секретными и секретными ящиками, сводила свои счеты, Владимир столкнулся с Машей.

Маша с покрасневшим взволнованным лицом спешила куда-то. Брат остановил ее.

— Что такое с тетей, что?

— Не знаю! — поспешно, растерянно ответила Маша. — Кажется, нехорошо… Сейчас вот Штейнман приехал… он там… прописал… нужно скорей в аптеку послать…

— Мне можно туда?

— Не знаю, должно быть, можно.

Она побежала с рецептом в соседнюю комнату и изо всех сил дернула сонетку.

Владимир остановился у двери спальни Клавдии Николаевны, прислушался. Все тихо. Он осторожно повернул дверную ручку, дверь поддалась, беззвучно отворилась. Он заглянул — полумрак. Драпировки на окнах спущены, широкая кровать прикрыта огромным стеганым одеялом, и если бы на подушке не обрисовывалось обрамленное чепчиком маленькое, прозрачное лицо старушки, то можно было бы подумать, что на кровати никого нет — так худо и плоско было это бедное тело; тяжелое одеяло совсем почти не обрисовывало его форм.

В кресле, у кровати, Владимир разглядел знакомую фигуру доктора Штейнмана. Это был высокий пожилой русский немец, весь выбритый, с прилизанными седоватыми волосами, с добродушным розовым лицом, на котором, когда доктор говорил, мелькало даже совсем детское, наивное выражение.

Доктор Штейнман пользовался репутацией опытного и хорошего медика. Он имел верный взгляд, почти всегда безошибочно определял болезнь и старался давать больным своим как можно меньше лекарств. Он уже давно внутри себя питал глубокое убеждение, что аптечная кухня, кроме вреда, ничего не приносит, но держал это убеждение в глубокой тайне, и оно сказывалось только в меланхолическом выражении его лица, когда он считал себя обязанным прописывать какое-нибудь сильнодействующее лекарство.

Он обернулся при входе Владимира, осторожно поднялся с кресла, пожал ему руку и сказал:

— Ничего… сядьте!

Владимир подошел к кровати, наклонился над Клавдией Николаевной.

Она открыла глаза, пристально взглянула на него, вздохнула, с видимым трудом высвободила из-под одеяла свою дрожащую руку. Он взял эту, как лед холодную руку, прижал ее к губам своим и опять взглянул на ее лицо. Сердце его тоскливо сжалось.

Почему? Что с ней? Может быть, ничего — пройдет; ведь она больна не в первый раз. Но отчего у нее такое странное лицо, такое новое лицо, какого он никогда не видал прежде?

— Владимир, друг мой… — едва слышно произнесла она, и глаза ее закрылись.

Он стоял не шевелясь. Время от времени она тяжело дышала. Время от времени, очевидно, сильные страдания сжимали мускулы ее лица, тогда она слабо начинала биться, будто ей дышать было нечем. А затем она впадала в полную неподвижность.

Наконец Владимир отошел от кровати и шепнул доктору:

— Выйдемте на минуту.

Тот молча за ним последовал. Когда они очутились в зеленой комнате и Владимир взглянул на доктора, он сразу, по его лицу, понял окончательно то, что уже предчувствовал там, у ее кровати.

— Неужели это так серьезно? — спросил он.

— Да, — ответил Штейнман, делая детскую и в то же время печальную мину.

— Да что же это?.. Отчего это так вдруг?

— Это не вдруг, — заговорил доктор. — Я уже давно это предвидел и боялся; я еще в прошлом году говорил Софье Сергеевне… Надо удивляться, как она до сих пор могла жить… И уж я никак не думал, что мы раньше нее похороним Бориса Сергеевича.

— Какая же это болезнь?

Штейнман опустил голову и грустно усмехнулся кончиками губ.

— Собственно, болезни никакой нет… жизни нет — вся вышла… вот как свечка догорает…

— Так, значит, никакой, никакой надежды… и скоро?

— Каждую минуту ждать можно.

Владимир уже не мог рассуждать; в нем поднялось инстинктивное возмущение против этого бессилия, против равнодушия, с которым, как ему казалось, говорил доктор.

— Да как же… ведь еще вчера она была как и всегда! Она обедала с аппетитом, вечером я говорил с нею около часу, здесь вот, в этой комнате… Как же это так вдруг?

— Так это всегда бывает, опять-таки — как свечка… горит ровно и вдруг фитиль на сторону, миг — и она потухла!.. Сердце служить не может…

Владимир совсем рассердился на доктора и едва удержался, чтобы не выразить ему этого.

— Она сама сознает свое положение? — наконец спросил он после долгого молчания.

— Покуда еще, кажется, нет; по крайней мере ни сестрицам вашим, ни мне ничего не говорила.

В это время в спальне послышался как будто шорох. Клавдия Николаевна слабо застонала.

Доктор кинулся туда и тотчас же вернулся к двери, маня Владимира.

— Вот, вас зовет! — таинственно шепнул он. Владимир поспешил к кровати.

Клавдия Николаевна глядела на него несколько секунд странным взглядом, от которого ему становилось неловко и мучительно. Наконец губы ее зашевелились.

— Володя, друг мой, — произнесла она, стараясь говорить как можно яснее и с видимым усилием ворочая языком, — конец мой… распорядись… за отцом Николаем…

— Тетя, зачем же? Вы поправитесь…

Он сам не знал, что говорит.

— Пошли поскорее… — шепнула она, закрывая глаза.

Он поспешил исполнить ее желание.

Через полчаса все собрались в ее комнате в ожидании священника.

Маша то и дело утирала слезы, у нее даже нос покраснел и губы дрожали от сдерживаемых рыданий. Она часто подходила к Клавдии Николаевне, желая узнать, не нужно ли ей чего-нибудь, чтобы поправить ей подушку, но тотчас же и отходила, как взглянет на тетку, так и чувствует, что вот; вот сейчас не удержится и зарыдает…

Софья Сергеевна была тут же. Она сидела в кресле неподвижно, не произнося ни слова, с сердитым, суровым лицом, по временам нетерпеливо подергивала плечом и закусывала губы.

Кокушка стоял у двери и сопел.

Вот Владимир вышел из спальни. Кокушка кинулся за ним и схватил его за рукав.

— Пошлушай… что же это, не-не-неужели она у-у-ми-рает?

— Ах, да, ведь ты видишь… Оставь меня…

— Та-так что же это? Опя-пять в доме покойник!.. Опять гроб! Я… я не могу, это из рук вон… Вше вдруг та-так и штали умирать!.. Нет, я уеду, я не оштанушь!..

Он подбежал к окну.

— Вот… вот… и поп!..

Он кинулся вон, пробежал к себе, быстро оделся и ушел из дому. Он пуще всего боялся смерти и всякого о ней напоминания и потом ему не терпелось: нужно было как можно скорее разнести по городу весть, что Клавдия Николаевна умирает.

Через несколько минут появился отец Николай, известный в Москве дамский любимец, необыкновенный франт, с вытаращенными черными глазами и красивым, хотя грубоватым лицом. Он был законоучителем Владимира еще в пансионе Тиммермана.

С тех пор он превратился в старика, но не утратил своей представительности. Про него рассказывали, что когда он и ходит по церкви с кадилом, то, проходя мимо собравшихся барынь, приговаривает:

— Pardon, mesdames![30]

Клавдия Николаевна объявила это клеветою, хотя находила, что, в сущности, если бы даже это и было правдой, так что же тут такого? Она питала к отцу Николаю глубокое почтение.

На этот раз он был не в лиловой моарантиковой рясе, как обыкновенно, а в темной. Он печально качал головою и, проходя в спальню, имел вид скорбный и сосредоточенный: никому даже не сказал ни слова.

Все вышли из спальни и стояли молча в зеленой комнате, ожидая.

Через несколько минут дверь отворилась и показался отец Николай.

— Слаба! — произнес он и жестом пригласил всех войти.

Клавдия Николаевна уже приобщилась Святых Тайн и лежала неподвижно, с вытянутыми поверх одеяла руками. Она безучастно, по-видимому, глядела перед собою.

Маша не выдержала и громко зарыдала. Умирающая расслышала это рыдание, с усилием повернула голову, ее губы шептали:

— Зачем?.. Прощайте, дети…

Маша припала к ее руке, заливаясь слезами. Владимир тоже склонился над нею. Софи стояла в ногах кровати, совсем бледная, все с тем же мрачным и сердитым лицом.

— Прощайте! — повторила старушка. — Делала, что могла… простите…

Она замолчала. Иссохшая грудь ее тяжело поднялась, раз, другой… затем вдруг как-то упала под тяжелым одеялом, все бедное тело содрогнулось, потом из груди вырвался хриплый стон, голова беспомощно склонилась к плечу, глаза закатились…

Доктор осторожно отстранил Машу и Владимира, наклонился над кроватью и потом вдруг отошел, жестом показывая, что все кончено.

Маша упала в кресло, закрывая лицо платком. Софи по-прежнему стояла, будто окаменев. Владимир, у которого из глаз одна за другою катились слезы, припал поцелуем к прозрачной, маленькой, застывшей руке и благоговейно закрыл глаза покойнице.

Он только в эту минуту со всею силою почувствовал, до какой степени он любил ее и как много терял с этой странной, жалкой старушкой.

Между тем в спальне уже появилось несколько горничных… Кто-то стал всхлипывать…

Владимир ничего не видел; он, шатаясь, вышел и, спускаясь вниз, к себе, повстречал старика Степана.

Степан со смерти Бориса Сергеевича редко показывался. Он или сидел, запершись у себя в комнатке, или бродил по дальней аллее сада с книгою в руках. Он совсем сгорбился, одряхлел. Сначала, было, думал проситься в Горбатовское, к бариновой могилке, но потом вдруг решил, что нет, что ему следует остаться доживать свой век «при Володеньке». И между ним и Владимиром было решено, что они вместе отправятся в Петербург.

Владимир взглянул на старика и безнадежно махнул рукою.

— Слышал, батюшка, слышал! — ответил тот, шамкая своим почти беззубым ртом. — Иду вот поклониться покойнице… Ох, горе, горе! И всегда-то оно так бывает — одна смерть в доме зовет другую…