В первых числах января рано утром, когда солнце только что выглянуло, прорезая морозный туман, у подъезда известного всему Петербургу дома обер-шталмейстера Льва Александровича Нарышкина остановилась крохотная фигурка, закутанная в детскую шубку.

Кругом было все тихо. Тяжелые двери наглухо заперты.

Фигурка взобралась на ступени крыльца, приподнялась на цыпочки, силясь достать дверную ручку, но это оказалось невозможно. Фигурка распахнула свою шубенку, выказывая озабоченное, сморщенное личико. Это был горбатовский карлик, Моська.

— Ну что ты тут поделаешь?! Видно, спят, — пискнул он.

Он начал подпрыгивать, но все никак не мог достать дверной ручки — шубенка мешала. И кончилось тем, что Моська запутался в ней, упал и скатился с обледенелых ступеней.

— Ох! Да тут все кости переломаешь! Ишь ведь, спят черти, прости Господи! — ворчал он, потирая ушибленную ногу. — Обойти разве со двора, — да нет, там людишки разные, кто их знает какие… насмех подымут — разобидят… да, пожалуй, и до самого не допустят! Постучаться, что ли? Авось тут еще Перфильич, старый знакомец, со своей булавою…

Моська снова взобрался на крыльцо и что есть силы стал колотить кулачонками в дверь. Поколотит, поколотит — да и прислушается.

Долго его усилия оставались тщетными, так что даже, несмотря на мороз, пот начал прошибать карлика. Но он не унимался и все продолжал стучаться.

— Оглохли, проклятые! — наконец крикнул он во весь голос. — Ну так авось вот этак услышат!

Он приложился губами к самой двери и отчаянно замяукал по-кошачьему, на все лады, с неподражаемым искусством.

Этот неожиданно придуманный им фокус оказался действительнее стука его кулачонком. Замок двери щелкнул, так что Моська едва успел отскочить.

— Что такое? Что за пропасть! — раздался густой бас над головой карлика.

— Ну, слава тебе, Господи! Он, он, Перфильич! Пропусти, голубчик! Аль не узнал? Так вглядись хорошенько, протри буркалы-то, заспался, видно!? Пора, солнце давно светит…

— Моська, ты ли это? Какими судьбами?! Ах, дурень, дурень, кошкой вздумал мяукать!.. А я слушаю — что такое творится за дверьми, даже оторопь взяла. Коты не коты, уж не ребеночка ли подкинули — так и подумал — вот те Христос!

— Да не болтай ты, Перфильич, а впусти, ради Бога!

Перфильич, огромный, тучный швейцар, нагнулся, подхватил Моську под мышку и внес его в сени, запирая за собою дверь.

— Пусти, черт! — пищал Моська. — И так с крыльца вашего свалился — ногу повредил, а тут ты еще все кости ломаешь… Пусти, медведь!

Громадный Перфильич осторожно поставил на пол карлика, присел пред ним на корточки и, ухмыляясь, глядел на него.

— Ну, шутка сказать — лет с пятнадцать не видались. И ничего-то ты с той поры не вырос!..

— И ты ничего не умалился, — перебил его Моська. — Да, полно, чего тут… Скажи-ка лучше — сам-то дома ли, встал ли?

— Нет; тут вчерашнего числа, вишь ты, было пированье; оно и то, пируем каждый день, с утра до вечера толчея в доме, ну, а вчерась просто дым коромыслом, далеко за полночь разъехались… Так он-то, полагать надо, еще не просыпался. А о тебе доложить, что ли? Это можно, я скажу камердинеру — он тебя примет. Слыхал я, куманек, про дела ваши. Хозяин-то помер! Царствие ему небесное! А ты это, верно, с молодым к нам пожаловал? Еще на сих днях мне дворецкий сказывал: за обедом, вишь ты, разговор был про вашего молодого барина, Лев-то Александрыч поджидает его…

— Так, так, голубчик! — повторял Моська, скидывая с себя шубенку и охорашиваясь перед большим трюмо. — Вчера вечером поздненько-таки приехали и очень мне нужно самого видеть — не упустить бы. Доложи-ка, куманек, да так чтобы и сказал камердинер, что, мол, горбатовский Моська, — и большая-де надобность до его высокопревосходительства.

— Ладно, ладно! — отвечал Перфильич и пошел наверх по широкой лестнице.

Карлик вскарабкался на стул, оглядел парадные сени, устланные дорогим ковром, заставленные мраморными вазами и статуями. А потом вдруг подпер рукою свою маленькую головку, глубоко вздохнул и пригорюнился.

Между тем Перфильич уже спускался с лестницы.

— Ну, куманек, обожди малость, — встали и в уборной теперь. И приказано, как только брадобрей выйдет, так и провести тебя.

— Спасибо, спасибо! Да слушай-ка, подь сюда, Перфильич!

Перфильич подошел, и Моська, становясь на стул и все же подымая голову, чтобы глядеть в лицо кума, зашептал ему:

— Да, вот что еще. Может, как я буду у Льва Александрыча, молодой мой господин, Сергей Борисыч, приедет, так ты ему про меня ни слова, что я здесь. Я не сказался, и не должен он знать, что допрежь него виделся с вашим… Не выдашь, кум? А? Не выдашь?

Перфильич качал головою.

— Ах, ты проказник! Видно, шутку какую выдумал? Ведь совсем старик уж, чай, а в головенке и до сей поры шутовства разные. Да ну, дури! Мне-то что за дело. Уж коли его высокопревосходительство ни одного дня без проказ проводить не может, так тебе и Бог велел.

«Проказы! Не проказы у меня на уме, — подумал карлик. — Ну, а коли он так это обернул, то тем и лучше».

В это время чопорный, напудренный лакей остановился на площадке лестницы и важно произнес:

— Их высокопревосходительство приказать изволили привести к себе посланного от господина Горбатова…

— Перфильич! — пискнул Моська на ухо швейцару, все стоя на стуле и держа его за пуговицу, — ты и этому важному барину скажи, чтобы молчать, неравно Сергей Борисыч приедут. Для вас же, о вас забочусь, коли проболтаетесь, так как бы худо вам не вышло, Лев Александрыч очень за то сердиться будет.

— Ладно, ладно! Дурачьтесь вы там с Львом Александрычем, — не наше, говорю, дело, — проворчал Перфильич.

Моська слез со стула и стал взбираться по лестнице, спеша и подскакивая боком одной ногой со ступеньки на ступеньку, как это делают маленькие дети.

Важный лакей провел его через целый ряд роскошно убранных покоев, по которым суетилась прислуга, приводя в порядок мебель и обметая пыль после вчерашнего пиршества.

Наконец лакей остановился перед запертой дверью и тихонько стукнул.

— Входи! — раздался звучный, знакомый карлику голос.

Он вошел в небольшую уборную. В мягких креслах перед туалетным столом сидел уже совсем одетый, в парике, в шитом золотом кафтане и с андреевской звездой крепкий здоровый человек, лет за пятьдесят. Он стирал со своего веселого, моложавого и несколько женственного лица пудру.

Моська отвесил почтительный поклон.

— Честь имею кланяться вашему высокопревосходительству! В добром ли здоровии, батюшка Лев Александрыч?

— Здравствуй, великий человек! — приветливо улыбаясь, отвечал Нарышкин.

Моська бросился к креслу и громко чмокнул красивую, выхоленную руку Льва Александровича.

— Давненько не видались! — продолжал тот. — Ну что, приехали? Что твой барин, здоров?

— Здоров, батюшка, Бог милует! Должно полагать, к вам сейчас будут. А я вперед, да тихонько — кое о чем поговорить надо.

— Что такое, что такое? Послушаем. Присядь вот тут.

Нарышкин отодвинул от себя ногою скамейку и указал на нее Моське.

Взволнованный карлик уселся и запищал:

— Я так теперь полагаю, что после кончины Бориса Григорьича…

Он перекрестился.

Перекрестился и Нарышкин; веселая улыбка, не покидавшая все время его лицо, вдруг исчезла.

— Да, — перебил он карлика, — грустно мне это было! Ты знаешь. Моська, любил я твоего барина, жили мы с ним душа в душу, — чай, помнишь то время!?

У Моськи запершило в горле, все лицо закраснелось, и на глазах показались слезы. Он вынул из кармана платок и быстро отер их.

— Ох! Как не помнить золотого времечка, каждый денек помню, благодетель! Все веселости ваши с покойничком, шутки разные — все помню!..

— Ну, так что, что же? Что хотел сказать? — перебил Нарышкин.

— Да, батюшка, так вот я и говорю, что после кончины-то Бориса Григорьевича я не иначе полагаю, что вы, ваше высокопревосходительство, заместо отца Сергею Борисычу… Вот и вызвали вы их сюда, и своим покровом не оставите…

— Конечно, в память покойника все готов для его сына. Да и Сережу люблю, не раз ведь бывал в Горбатовском, знаю его — славный мальчик.

— Ох! Золотое дитя, золотое! Да боязно мне, совсем ничего не знает, как жить-то надо. И опять-таки француз…

— Какой француз?

— А Рено, воспитатель ихний!

— Ах, да, Рено, помню… Ну, что же француз?

— Много попортил, — таинственным шепотом произнес карлик, качая головою. — Только вы, благодетель, не сумлевайтесь, коли что вам в дите не так покажется. Затем я и прибежал упредить. Дитя золотое, а это все француз…

— Да говори толком, Моська, ничего не понимаю! Что ты мне загадки загадываешь?!

Моська приподнялся со скамейки, пугливо огляделся, встал на цыпочки и под самое ухо шепнул Нарышкину:

— В Бога учит не верить! Я с первых же дней, как завелась в Горбатовском эта басурманская крыса, понял, что неладное начинается. Чтобы не попустить чего да разузнать про все ихние разговоры да ученье, я и по-французкому выучился.

— Ты! По-французскому?! Ах, ты сморчок старый!..

Нарышкин весело засмеялся. Моська немножко засмеялся.

— Да, что же, благодетель, отчего же мне и не выучиться?! Же парль франсе, вотр екселансе, же пе ву ле пруве тут-т-а ллерь…

Услышав эту правильную французскую фразу, хоть и произнесенную совсем на русский лад, и взглянув на смешную фигуру карлика, Нарышкин так и покатился со смеху.

— Ох! Перестань, шут ты гороховый, не то камзол лопнет!

— Не до смеху мне, сударь, Лев Александрыч, — с достоинством и грустно проговорил карлик.

Нарышкин перестал смеяться.

— Так ты говоришь, в Бога учит не веровать?

— Да, и всякое такое несуразное толкует. Он все из Франции книжки выписывал. По целым часам толкуют: Вольтер, Вольтер, Руссо, опять Дидерот… Я, признаться, и книжки эти тихонько переглядывал.

— Ну, что же — и понял?

— Понял-то я не понял — прямо скажу. Мудреное что-то, а все же увидел, что в книжках тех толку мало. Нехорошо там написано… А то опять: француз болтает, будто люди все равны, вишь, — и господа, и слуги…

— Ну, а по-твоему как? — лукаво прищуриваясь, спросил Нарышкин.

— Да, что же, батюшка, известно: перед Богом мы все равны, — наставительным тоном и нисколько не смущаясь отвечал Моська. — Да, на земле-то, коли я слуга, так не равняю себя с господином. И что же бы такое было, кабы, для примера, хоть бы ваши слуги да почли себя равными с вашим высокопревосходительством, — что бы такое было? Ведь понимаю же я это!

Моська замолчал, внимательно глядя на Льва Александровича и следя за выражением его лица.

Нарышкин стал совсем серьезным и медленно произнес:

— Француз в Бога учит не веровать, и книжки… и люди равны… Ну, старый сморчок, спасибо тебе… хорошо ты сделал, что прибежал ко мне… Это все очень важно…

— Да как же не важно-то, милостивец, — ведь, коли дитя по молодости, где не надо слова того француза повторять начнет, — ведь это что же будет? Навеки погубить себя может… и неповинно, видит Бог, неповинно, потому Сергей Борисыч сущее золото, а это все француз…

— Так, так, — повторил Нарышкин и ласково потрепал по плечу Моську.

В это время у двери раздался легкий стук.

— Кто там?

— Сергей Борисыч Горбатов приехали и спрашивают, можете ли вы их принять, ваше превосходительство? — произнес за дверью камердинер.

— Просить!

— Батюшка, а я как же? — запищал Моська. — Вы уж не извольте говорить, что был у вас, а то они на меня разгневаются. Да и француз, хитер он больно, неравно догадается. Ведь он приворожил, как есть приворожил себе Сергея Борисыча.

— А ты здесь оставайся, — сказал Нарышкин, — жди меня. Только может, там людишки мои выболтали?!

— Вряд ли! Я кума Перфильича просил не сказывать.

— Ну, так и сиди тут, не шевелись, я и запру тебя, чтобы никто не видел.

Лев Александрович запер на ключ дверь, ведшую из уборной в опочивальню, и ключ положил к себе в карман.

— Сиди! Да, вот тебе и занятие — прибери-ка мне туалетный стол.

Он еще раз похлопал по плечу карлика и совсем молодым шагом поспешно вышел из уборной в другую дверь. И Моська слышал, как он запер за собою на ключ и эту дверь и вынул ключ из замка.

— Ну, слава Богу, как гора с плеч подумал Моська. — Лев Александрыч хоть и озорник и смехотвор, а царь у него в голове есть и другом был истинным Борису Григорьичу… Не выдаст он дитя, — не погубит…