Наконец внесли чемоданы, а затем появился Степан с полотенцами и другими принадлежностями умыванья.

Этот Степан, расторопный, щеголеватый парень, с некрасивым, но приятным и умным лицом, продолжал, очевидно, находиться в восторженном состоянии по случаю приезда барина.

Он влетел в комнату все с теми же сияющими глазами и блаженной улыбкой. Но вдруг остановился, мгновенно нахмурясь.

— Борис Сергеевич, да что же это, сударь? — смущенно проговорил он. — Зачем же вы тут? Неужто в этих покоях и останетесь?

— Здесь и останусь, Степанушка, — рассеянно ответил Борис.

— Да как же так? Зачем же? Ведь это, почитай, самые негожие покои в доме, тут вот и пыльно, и сыро, и холодно. Извольте-ка, сударь, взглянуть — у стенки-то и по сю пору плесень… Ведь тут у нас что такое было! Страсти!.. Так уж и полагали, что потонем… Чай, слышали… Про наводнение-то наше?

— Как же, слышал…

— Да, сударь, не дай Господи другой раз пережить такого, вспомнить — так дрожь пробирает… Что народу погибло, добра всякого! И не счесть… Вот и у нас — весь ведь нижний этаж затопило, потом была работа! Высушивали, высушивали, а плесень нет-нет и покажется… Насырело… Размокло… Шпалеры-то переменили — да оно вот насквозь… Гляньте-кось… Вот, вот она… Ишь ты: ровно вата… Кабы знать, так топить давно надо было, а то в кои-то веки тут и топили — потому никто не живет, никто не заглядывает.

— Так распорядись, чтобы натопили к вечеру, пыль чтобы хорошенько вымели, кровать мне вот сюда поставь, ширмы… Погоди, вот умоюсь, позавтракаю, так я тебе сам покажу, как все устроить. Здесь мне будет отлично, покойно, — говорил Борис, снимая свой длинный сюртук и засучивая рукава для умыванья.

Но Степан никак не мог успокоиться.

— Как же это? Как же? — повторил он. — Барин домой приехал, а ему словно и места нету, в этаком-то доме… Ведь у нас сколько места! Заняли бы, сударь, ваши покои наверху, там теперь столпотворение вавилонское — завтра бал у нас будет, так все вверх дном перевернуто. Столы карточные в ваших покоях наставлены, для гостей, по приказанию Владимира Сергеевича. Да это пустое! Для столов найдется место — зачем ваши покои занимать! Прикажите, через час времени все сделаю и в лучшем виде вашей милости все устрою, как до отъезда вашего было…

— Оставь, надоел! Сказал ведь: здесь останусь. Тут мне спокойнее будет. Лей больше воды на голову!

Степан замолчал и, схватив большой кувшин с водою, стал помогать барину умываться. Сбежавшее с его лица выражение радости снова вернулось. В малейшем движении его — в том, как он подавал умываться, как он лил воду, как он глядел на барина — видно было, что он прийти в себя не может от радости.

Борис кончил свое умыванье, дал Степану ключ от чемодана; затем они вынули белье, платье. Степан осторожно, заботливо, почти с ловкостью и ухватками опытной камеристки помогал своему господину.

— Ну, Степушка, — говорил, одеваясь, Борис, — вот и опять ты в должности моего камердинера.

— Опять, Борис Сергеич, слава тебе, Господи!

— Да что, может, у тебя тут дело какое?! Ты к чему-нибудь приставлен?

— Никакого, сударь, мне нет дела. Сами знаете, сколько нас в доме народу. Вас вот дожидался да мыкался из угла в угол — тут и все мое дело! А уже теперь дозвольте к службе своей вернуться, ходить за вами.

— Хорошо, я так и рассчитывал. Был у меня в чужих краях француз, честный человек и ловкий, просился, чтобы я взял с собою, а я все же его обратно на родину отправил в расчете на тебя.

Степан даже вздрогнул.

— Признаюсь, сударь, уж как я этого боялся! Иной раз взбредет в голову: а ну как барин вернется, да с немцем каким али там с французом, что тогда будет! Уж вот бы обидели — не перенес бы, кажется, такой обиды. Оно, конечно, я простой человек и у парикмахера-француза, вот как Петрушка, что при Владимире Сергеиче, не был, а Бог даст не хуже его головку вам причешу по самому модному. Высматривал я тут, как это господа знатные одеты да причесаны — в грязь лицом не ударю…

— Не хвастайся, Степушка, нужды в том нету, — ласково сказал Борис. — Ты знаешь, я не привередник. А привычки мои все тебе известны, с детства мы с тобою… в один день и родились. А вот что ты мне скажи — и говори правду. Вы ведь когда приехали из Горбатовского? Месяца три будет?

— Около того, сударь. Да… так оно и есть — вот-с в четверток аккурат три месяца будет.

— Скажи, как там в Горбатовском? Батюшка, матушка здоровы?

— Здоровы, Борис Сергеич, совсем как есть в полном здоровье, как при вашей милости были. И все в Горбатовском обстоит благополучно… только вот крестного нету…

Степан вдруг запнулся.

Борис вскочил с кресла, на котором сидел перед туалетным зеркалом, завязывая себе галстук.

— Что?! Что ты говоришь?! Как нет Степаныча! Что же он — умер?!

— Скончался! А разве вы о том неизвестны? — изумленно произнес Степан.

— Когда? И никто не написал мне ни слова!

— Не написали! Вот ведь оно дело какое!.. Видно, огорчать господа не желали, а я-то, дурак, и проболтался сразу, в первую минуту встретил приятной вестью!

— Хорошо, что сказал, зачем скрывать, — говорил Борис, в волнении ходя по комнате. — Бедный Степаныч!.. Когда же это?

— А летом еще, перед самым Успеньем.

— Как он умер? Расскажи!

— Да уж так это нежданно для всех нас было! Оно, конечно, годы крестного большие и сколько ему лет было, про то никто не знает. Только ведь у нас в Горбатовском, вам, сударь, ведомо, испокон веков толковали: Моисей, мол, Степаныч — человек особенный — карлик, и веку ему не будет — все таким останется. Говорили, вон, будто ему за двести лет уже перевалило — да врали, чай?!

— Конечно, врали, — заметил Борис, — кто же это теперь по двести лет живет?! Однако сколько ему лет? Пожалуй, около восьмидесяти было, только ведь он ни на что не жаловался. Какая же такая у него болезнь оказалась?

— Да никакой болезни, сударь; каким был года два тому, таким и остался. Ничего мы в нем не примечали особого. Только вот иной раз слабость с ним будто делалась. Помните, бывало он тихонько и пройти-то не может — все бегает, а тут вдруг выйдет из своего покойчика шажками такими маленькими, потолкует с нами. И голос у него такой слабенький стал: иной раз слово скажет — так даже расслышать трудно. А как лето пришло, все больше в саду перед домом сидел, на солнышке; часов пять сидит — не встает с места. Подойдешь к нему, как господ никого на террасе нет; он рад. Прикажет сесть рядом с собою на скамью. «Сядь, говорит, крестничек». И сейчас о божественном поучает меня. А то частенько о вашей милости говорил. «Что-то, мол, наш Борис Сергеич в чужих краях поделывает?» И чужие края начнет описывать. Все-то он знает, везде был, всяких ужасов на своем веку навидался! Чай, помните, сударь, как он нам про Париж да про революцию их сказывал?

— Как же не помнить! Господи, все помню! Бедный… милый Степаныч!

Борис сморгнул набежавшую слезу.

— Но вот после Спаса, — продолжает Степан, — вижу я, что крестный что-то из покойчика своего не выходит. Стал я частенько к нему заглядывать. И как к нему ни зайду — вижу: молится… целый-то день молится! Я ему и говорю: «Крестный, ты бы в сад вышел, теплынь такая, благодать. А коли неможется или ноги болят — дай я тебя на руках вынесу». А он мне: «Нет, говорит, Степушка, оставь ты меня, дай мне помолиться… Грешен я очень, не замолить мне, видно, грехов моих».

— Грешен! — с печальной улыбкой проговорил Борис. — Да, я думаю, он во всю жизнь свою не согрешил!.. Совсем святой человек был Степаныч…

— Это точно, сударь, — серьезно и торжественно заметил Степан. — Господь Бог ему и смерть праведную послал. Накануне Успенья было… Господа чай кушали… утром, в большой столовой. День был дождливый такой. Я у стола прислуживал. Вдруг гляжу — входит крестный и никакого такого в нем больного и слабого вида; вошел так бодро. Сейчас, как и всегда, у старой барыни у Татьяны Владимировны ручку поцеловал. Потом к Сергею Борисовичу подошел — поздоровался и стал обходить всех. Владимир Сергеич и Екатерина Михайловна тут были… и гости приезжие. Сергей Борисыч сами ему стул возле себя подвинули.

«Садись, говорит, Степаныч, откушай с нами чаю».

Старая барыня ему налили чашку, я подал. Крестный подобрался, вскарабкался на стул да и говорит:

«Спасибо, говорит, золотая моя Татьяна Владимировна, — (ведь он маменьку всегда золотой называл) — спасибо, откушаю я с вами чай в последний раз — проститься пришел».

А Сергей Борисыч засмеялся.

«Как проститься? Куда это ты собрался, Степаныч?»

«На тот свет, говорит, к Богу, отчет в грехах отдать — давно уж пора».

И так сказал это степенно да важно, что ажно мне жутко сделалось. Вижу — и все притихли, смотрят на него. А маменька и говорят:

«Полно, Степаныч, почему такие мысли! Еще, даст Бог, поживешь с нами. Зачем тебе умирать, ведь ты здоров!»

А у самих, слышу, голос дрожит.

«Нет, — отвечает крестный, — не пустые слова говорю, верно сказал: пришел проститься… ныне до всенощной отойду и на суд предстану… Вот чайку выпью — вчера весь день постился. Погляжу еще на вас, мои золотые…»

Да и замолчал. Чай начал прихлебывать, и все так спокойно. Господа сидят кругом… смех до того был, веселые разговоры, а тут ни смеху, ни разговоров. Перешептываются господа, да и опять на крестного смотрят. Допил он свой чай, опрокинул на блюдечко чашку.

«Будет, — говорит, — спасибо, матушка, спасибо, золотая».

Подошел к барыне, ручку поцеловал, барина в плечико — и вышел, бодро так вышел. Стали господа говорить, и Сергей Борисыч и Татьяна Владимировна, что напугал их крестный. Гости и молодые господа успокаивают. Так, мол, старику почудилось, здоров он и жив будет. Только Сергей Борисыч приказали мне сбегать к доктору Францу Карлычу и привести его к крестному. «Сам, говорят, тоже туда сейчас приду». Я скорым манером за Францем Карлычем. Привел его, а у крестного уж барин сидит. О чем они до нас беседу вели — не могу знать, только вижу: у барина глаза как бы немного заплаканы. А крестный сидит в своем маленьком кресельце важно и спокойно. Франц Карлыч начал его расспрашивать. Ощупал всего, ухо к груди да к спине прикладывал, за руку держал, на часы смотрел долго. А потом и говорит:

«Пустое, никакой в нем болезни. Но, само собою — года древние — не то, что молодость. А не только что смерти, даже и болезни никакой не предвидится».

Отпустил барин Франца Карлыча, а сам остался. Я тоже у двери стою. И вдруг вижу- крестный улыбается, так ласково, будто малый ребеночек, — чай, помните — у него улыбка такая была, — улыбается да головой качает.

«Сергей Борисыч, говорит, и к чему это ты немца ко мне призвал, растормошил он меня, старого, даром только. Ну, стану я тебя обманывать! И неужто ты немцу больше моего поверишь… Что он знает?! Что может он знать?! До всенощной не станет меня — это верно. Только ты не горюй, батюшка, чего горевать — радоваться надо. Долго я жил на свете, на покой пора. Оно точно, и мне мысли о суде страшны были, да Господь меня подкрепил верою в Его милосердие, и готовился я, как мог, к ответу…» И вдруг обратился ко мне да и говорит: «Степушка, а ты вот что: сходи к батюшке да скажи — мол, так и так, крестный помирать собирается. Надеялся, мол, сам сходить исповедаться нынче, а завтра, в день Успенья Пресвятой Богородицы, за литургиею причаститься Святых Тайн — да Господь не привел… Не доживу и до всенощной, и идти не могу…»

Сказал это, а сам силится приподняться с кресельца, да тут же и упал назад. Побежал я к батюшке. Тот сейчас же собрался. Крестный долго так исповедывался, потом батюшка приобщил его Святых Тайн. Перенесли мы с барином его на кроватку. Созвал он всех. Весь покойчик его народом наполнился. Барыня Татьяна Владимировна и барин на коленках у кровати стояли. Благословил их крестный, да и говорит таким слабеньким, тихеньким голосом:

«Спасибо, золотые… ждать буду — свидимся». Потом поманил Владимира Сергеевича… и его благословил. Меня благословил тоже и показывает глазами на господ.

«Служи, — это мне он шепнул, — будь слуга верный, себя не жалей».

А потом вас, сударь, вспомнил: «Боречке мой поклон передайте, не привел Бог свидеться. Пошли ему Господь всякого счастья, моему голубчику».

Сказал это, перекрестился, сложил на груди ручки, вытянулся как-то весь, вздрогнул… Смотрим мы — а он уж и не дышит…

И верите ли, сударь, может, с полчаса времени: как все в ту пору стояли, так никто и не шелохнулся! Барыня всплакнула было да и остановилась, слезы вытерла… И никто не плакал… И так это было чудно как-то, тихо так… не умею вам и сказать… будто Бог был с нами…

Степан замолчал. Молчал и Борис.

Ему так живо вспомнилась крошечная фигура карлика, когда-то принадлежавшего императрице Елизавете, потом подаренного Петром III его деду, Борису Григорьевичу Горбатову, карлика, вынянчившего его отца, бывшего всю жизнь его хранителем и другом, сыгравшего большую роль в его тревожной юности, наконец, бывшего пестуном и Бориса и Владимира.

Этот карлик представлялся теперь Борису не слугой и не низким, а уважаемым, любимым другом их дома. С этим карликом соединены были самые лучшие воспоминания его детства. Этот карлик вместе с матерью был его воспитателем. Он внушил ему силою своего убеждения глубокую веру в Бога, которая никогда не покидала Бориса.

Однако пора было прервать эти печальные и милые воспоминания — Катерина Михайловна, верно, уже ждала с завтраком.

Борис направился к двери.

— Вот, сударь, — сказал Степан, вдруг подходя к нему и глядя на него как-то странно светящимися глазами, — крестный завещал служить, себя забывать для господ… Я стараюсь… видит Бог… Только, Борис Сергеич, ведь вы мой настоящий и единый господин… дозвольте же навсегда нераздельно служить вам. А я… (голос его задрожал) я жизнь свою положу за вас!..

— Знаю, Степушка! — тоже совсем растроганный проговорил Борис.

И вдруг, богатый и знаменитый барин, наследник знаменитого, прославленного историей имени, и крепостной раб невольно, в общем порыве обнялись как братья.