Наступила осень 1825 года. Осень эта в Петербурге была сырая, туманная; часто бушевали сильные ветры. Петербургские жители с тяжелым чувством вспоминали о страшной беде прошедшего года — о наводнении, и тревожно, даже с ужасом, толковали: «Кто же может поручиться, что беда ушла навсегда, — а вдруг она вернется? Положим, приняты меры, но с бушующей стихией как сладишь?» У многих обитателей нижних этажей даже были сделаны все приготовления на случай несчастья, уложены все вещи. Многие ежедневно спешили к Неве, смотрели на воду, измеряли высоту ее. Но и помимо этих страхов Петербург был как-то мрачен. Общество уныло, государыня все больна, больна серьезно. Государь уехал в Таганрог. Поговаривали, что уехал он таким мрачным, будто с какими-то печальными предчувствиями. Положение вещей тоже представлялось крайне запутанным; неудовольствие охватывало умы. Имя Аракчеева произносилось все с большим и большим негодованием. В самых разнообразных кружках и слоях столичного населения ходили толки о каком-то заговоре. Многим было известно, что государь уже не раз получал доносы, разоблачения, только оставлял их без внимания…
Действующие лица этого рассказа снова все были в Петербурге и не замечали, поглощенные интересами своей жизни, как много прошло времени, как многое изменилось. Даже старики Горбатовы приехали вместе с Борисом, Катрин и маленьким Сережей. Катрин все лето была в мрачном настроении духа — Щапский обманул ее, не приехал к пятому июля, и она до сих пор его не видала. Этого мало, она до последнего времени даже не знала, где он. Он ей не писал. Таким образом, все ее планы хорошенько его помучить не могли быть приведены в исполнение.
«Неужели он, действительно, разлюбил меня, неужели все кончено? — с отчаянием думала она, когда ей пришлось убедиться, что уже нечего ей ждать его в Горбатовском. — Нет, быть может, и в самом деле ему никак нельзя было приехать. А не пишет он: боится, верно, что письма могут быть перехвачены. Да и как знать, от этих людей всего ожидать надо… Может быть, он и писал мне, а письма перехватывали, и я их не получала…»
Она стала подозревать и Татьяну Владимировну, и Бориса, и даже Сергея Борисовича. Она начала следить за ними, подслушивать. Очень часто заводила разговор о том, что письма пропадают, что, наверное, пропало много писем, ей адресованных. И при этом она внимательно всматривалась в лица родных. Но и Татьяна Владимировна, и старик Горбатов, и Борис спокойно выдерживали ее взгляды. Она ничего не могла заметить. Она волновалась, скучала, капризничала, иногда по целым дням не выходила из своих комнат. Потом начинала выдумывать какие-нибудь особенные parties de plaisir, рассылала приглашения соседям, сама разъезжала то туда, то сюда. Потом, когда в доме были ею же приглашенные гости, она вдруг сказывалась больной, уходила к себе и запиралась.
Было еще одно обстоятельство, немало способствовавшее ее странностям, — она почувствовала, что снова готовится стать матерью. Когда она сообщила об этом Татьяне Владимировне, та невольно вздрогнула и вдруг так побледнела, что если бы это не было уже в сумерки и если бы Катрин вздумала попристальнее в нее вглядываться то испугалась бы. Однако Татьяна Владимировна очень быстро справилась со своим волнением и сказала:
— Что же, Катрин, это в порядке вещей, и я очень рада.
Но Катрин вдруг всплеснула руками и заплакала.
— Есть чему радоваться! — сквозь слезы пролепетала она. — Это просто несчастье!..
— Что ты, что ты! Что с тобой, какое несчастье?!.
Голос Татьяны Владимировны дрогнул. А Катрин продолжала:
— Да я никак не ждала этого, я думала веселиться всю эту зиму… — вот и веселье!.. Господи, что я за несчастная такая?
— Катрин, опомнись, как тебе не стыдно… другая радовалась бы на твоем месте… Если ты не хотела иметь детей, зачем же выходила замуж?
— Да разве я знала?!.
— Мне очень больно это слышать, — сказала Татьяна Владимировна, — очень больно и за тебя, и за Владимира.
— Ему все равно, — перебила Катрин, — ему это ни в чем не помешает… а я…
Она опять заплакала.
— Я без ужаса и подумать не могу… А я строила планы…
Татьяна Владимировна постаралась ее успокоить. Но все-таки должна была уйти, оставив ее в слезах. Встретясь с Борисом, она сообщила ему эту новость.
— Она сама вам сказала, maman?!. Значит — это верно?
— Конечно.
Они взглянули друг на друга и тотчас же опустили глаза и разошлись, не произнеся больше ни слова. Несколько дней все были очень мрачны, за исключением Сергея Борисовича, который радовался полученному известию и только удвоил нежность к невестке. Щапского не было. Татьяна Владимировна не заводила больше прежнего разговора. Он забыл свои страхи, свою мнительность. Он ухаживал теперь за Катрин, как нянька за ребенком, относилась к ней так бережно, как будто она была фарфоровая куколка, которая вот-вот упадет и разобьется. Когда они возвратились в Петербург и Катрин объявила Владимиру о своем положении, он презрительно взглянул на нее из-под полуопущенных век, а потом равнодушным тоном прибавил:
— Ну, и что же… будьте теперь только осторожны относительно вашего здоровья, чтобы не повторились безрассудства, какие вы делали перед рождением Сережи… у вас есть опыт.
Но, оставшись один, он вдруг задумался. Он, видимо, что-то соображал. Вдруг краска залила его щеки, глаза блеснули, он ударил кулаком по столу.
«Да нет же, этого быть не может! — прошептал он. — Она до этого не дойдет… кокетка… глупа… но все же… Нет, вздор!..»
А между тем с этого времени Катрин не раз замечала на себе его взгляд, какой-то новый взгляд — пытливый, подозрительный, будто желающий что-то отгадать в ней. Она даже несколько смущалась под этим взглядом, хотя очень быстро ободряла себя и принимала вид чистоты и невинности. Она ждала — вот-вот он что-нибудь ее спросит, начнет какое-нибудь объяснение. Она приготовилась ко всяким вопросам, ко всяким объяснениям… Но он ничего не спрашивал…
Едва приехав в Петербург, она навела справки относительно Щапского, но не у мужа. Она теперь совсем перестала с ним говорить об его приятеле. Она узнала, что Щапский еще не возвращался. Тогда она принялась за визиты, за приемы гостей. Объездила все магазины, посылала заказы в Париж к зимнему сезону. По утрам у нее происходили совещания с модистками. Войдя в эту обычную колею, она значительно успокоилась и иногда казалась даже очень веселой и беззаботной…
Тем временам Борис уже успел повидаться с Ниной. Войдя в гостиную княгини и застав их обеих, он сразу должен был убедиться, что все обстоит благополучно.
— Вот, смотрите, Борис Сергеевич, — говорила княгиня, крепко сжимая его руку, — смотрите, кажется, она поправилась!..
Да, она поправилась: в ней не было уже прежней чрезмерной бледности, она немного пополнела. Прекрасные глаза ее уже не светились лихорадочным, беспокойным блеском. Она улыбалась, она вся сияла, идя навстречу Борису, и все сказала ему этой улыбкой. Он огляделся. В гостиной никого не было. Он взял руку Нины и, не выпуская ее, обратился к княгине:
— Я явился к вам, как враг за добычей! Я не отдам вам теперь ее! Я возьму ее хоть силой…
Княгиня улыбалась самой добродушной улыбкой. Ее быстрые черные глаза перебегали с Бориса на Нину и обратно.
— Зачем же силой?!.- прерывающимся голосом прошептала Нина.
Борис целовал ее руки. Княгиня стояла улыбаясь и вдруг ее черные усики как-то передернулись. Она опустилась в кресло и заплакала.
— Давно бы так, Нина, давно бы!.. Но, Борис Сергеевич, скажите мне, приготовлены ли ваши родители? — тревожно спросила она.
— Разве я мог до этой минуты сообщить им что-нибудь решительное? Отец еще не знает, а матери известно все, что до сих пор и мне было известно.
— Что же она?
— Она уже любит Нину и ждет встречи с нею.
— Я была в ней уверена, в вашей матери… — сказала княгиня. — Да, Нина, ты счастлива, ты найдешь прекрасную мать!..
— Значит, у меня будет две матери! — сквозь радостные слезы проговорила Нина, наклоняясь к княгине и целуя ее руки.
— И вы уверены, мой милый Борис Сергеевич, что и отец ваш ничего не будет иметь против нее?
— Конечно.
Княгиня вздохнула всей грудью, поднялась с кресла и быстрым, тяжелым шагом вышла из гостиной.
Они остались одни. Они взялись за руки, блаженно взглянули друг на друга и в общем порыве обнялись крепко, горячо. В тихой гостиной прозвучал поцелуй любви, и то был первый поцелуй их после той далекой, далекой ночи, когда несчастная маленькая сиротка куталась в мужской плащ и всячески старалась скрыть им свою детскую нежную наготу, в то же время доверчиво прижимаясь к юноше, спасшему ее от смерти и позора.
Эта волшебная ночь припоминалась им теперь во всех мельчайших подробностях. Им показалось, что они вернулись к тому времени, что их окружает тишина пустой, покинутой хозяевами квартиры, что луна светит в окошко, озаряет их лица наполняет им сердце новым, могучим, блаженным чувством. То же самое чувство и теперь наполняло их, и они долго не могли оторваться друг от друга. И много было новых поцелуев, только поцелуи эти были беззвучны. Наконец Нина тихонько отстранилась.
— Борис, — сказала она, — пойдем, пойдем ко мне… ведь ты еще у меня не был!.. Теперь можно…
Она взяла его за руку и повела в свои комнаты. Они вошли в ее маленький будуар, и блаженное ощущение, наполнявшее Бориса, еще усилилось. Какой милой, какой дорогой показалась ему эта комната, ее комната. Здесь все дышало ею, все было ею проникнуто, и каждая малейшая вещица представлялась ему какою-то особенной, такой, какой никогда и ни у кого нет и быть не может…
— Постой, посмотри! — говорила Нина с новым, совсем расцветшим лицом, какого он у нее не видал еще ни разу. — Посмотри!
Она выдвинула ящик комода, вынула оттуда что-то довольно большое, развернула какой-то узел — и он увидел у нее в руках свой плащ, тот плащ, который она оставила у себя залогом его возвращения.
— Ты вернулся за ним, — говорила она, и на глазах ее светились слезы. — Возьми его! Видишь… Я сохранила его много лет и часто, часто вынимала его, разглядывала, сдувала с него пылинки… Нет на нем места, где бы я его не целовала… Ты за ним вернулся, милый!.. Как хорошо, как чудно! Ведь я знала это, что ты вернешься…
— Нина, но ведь я вернулся не сейчас, я вернулся уже давно… Зачем же были эти долгие месяцы?
— Не упрекай, — сказала она, — и не вспоминай… Верно, так нужно было; но теперь, теперь, уже не будет сомнений…
— Ты не станешь говорить мне, что я твой брат — и только?
Она опустила глаза, но сейчас же и подняла их на него со счастьем, любовью и мольбой.
— Теперь ты для меня — все!.. Если и грех это — пусть! Ты — все для меня, и не говори больше о том, что было… Потом я сама тебе скажу все, а теперь не надо… не надо!..
Она припала к нему головой на грудь и крепко обвила его шею своими тонкими руками, — опять как тогда, в ту далекую, волшебную ночь.
— Господи, — шептала она, — какое счастье бывает на свете, как хорошо жить!
— Да, хорошо жить! — проговорил и он ей из всей глубины своего сердца.