Весна была уже в полном разгаре. Таяло. Снег весь потоками слился с холмов московских. Зазеленели бесконечные сады в Белокаменной.
В городе по-прежнему велась жизнь оживленная, но еще больше жизни, еще больше оживления было в Кремле. Туда, проведав о плохом здоровье царя, о возможности близких, великих событий, съезжались со всех концов земли русской бояре и всякие люди, не желавшие пропустить удобного времени, в которое можно было бы наловить рыбы в мутной воде: легко поживиться чем-нибудь, легко чего-нибудь добиться.
Здоровье царя день ото дня становилось хуже. Еще 16 апреля в Светлое воскресенье он совершил торжественный выход к заутрене в Успенский собор, но к концу Святой слег и не в силах был подняться с постели.
Царевна Софья опять все дни стала проводить с братом. Она читала ему, старалась развлечь его разумной беседой, отогнать от него печальные мысли и в то же время добиться своей цели, заставить его назначить своим преемником брата Ивана. Но об этом деле до сих пор никак не удавалось ей поговорить с ним — все мешали то Языков, то кто-нибудь из Апраксиных, то царица Марфа.
Царевна, приходя к брату, чувствовала себя здесь окруженной врагами. У постели больного у нее был один только друг — царская мамка, боярыня Хитрая. Но при посторонних, при людях другой партии, Хитрая не выказывала своего расположения к царевне и прикидывалась всецело поглощенной обязанностями сиделки.
Сам царь Федор был всегда рад присутствию сестры, рад был отдохнуть душою в разговорах с умной, образованной Софьей; никто так красно и так интересно не умел говорить с ним, как она. Но только стоило ей, улучив удобную минуту, заговорить о чем-нибудь близком, касавшемся до его распоряжений на будущее — и он ее останавливал, ласково, любовно, но все же останавливал.
Она едва владела собою, едва скрывала свое отчаяние и негодование, и когда должна была удалиться к себе, то ломала руки или, схватив себя за голову, как безумная, по целым часам ходила из угла в угол и глухим голосом повторяла:
«Боже мой! Что ж с нами будет?»
Остальные царевны, ее сестры, тоже призамолкли и пригорюнились: не слышно было их смеха, их песен. Хотя они были гораздо беспечнее ее и даже не понимали многих ее опасений, но все же им ясно было, что пришло тяжелое время.
Они с охотою выслушивали жалобы сестры Софьи, во всем соглашались с нею, одобряли ее планы, только предоставляли ей одной действовать и бороться. Им было не до борьбы, у каждой из них были свои маленькие заботы и дела, своя интимная жизнь, не имевшая ничего общего с кипучей с жизнью и деятельностью Софьи…
27 апреля после вечерни Люба Кадашева вышла во дворцовый сад и, бродя по дорожкам, дошла почти до самого дворца. Здесь было одно из крылец, ведших в покои царя.
Время от времени на крыльце появлялся кто-нибудь из постоянных обитателей дворца и проходил в маленькую калитку, выходившую на большой двор. Этот выход через сад очень сокращал дорогу и в летнее время им обыкновенно пользовались.
Все было тихо, только птицы щебетали в зеленых, недавно распустившихся древесных ветках, да с черемухи осыпался белый цвет.
Люба присела на скамеечку, поставленную под раскидистым деревом, и просидела так несколько минут, вдыхая в себя весенний душистый воздух и разбираясь в различных тревожных мыслях: время было смутное — неведомо что завтрашний день готовил.
Вдруг в нескольких шагах от нее, перед дворцовым крыльцом, услыхала она громкий, тревожный голос.
— Скорей, скорей, — говорил кто-то, — что за народ такой! Некогда тут мешкать, когда царь кончается!..
Эти слова наполнили Любу ужасом. Она быстро вскочила со скамейки и побежала в терем, прямо к царевне Софье.
— Государыня, матушка царевна, была я в саду и сейчас слышала… во дворце говорят, будто царю государю плохо… будто кончается!
Софья побледнела, быстро накинула на себя летник и, задыхаясь от волнения, побежала во дворец, в покои брата.
Федору, действительно, было очень плохо, пришел смертный час его. Он только что перед этим исповедывался и приобщался Святых Тайн.
Царица Марфа сидела у изголовья его кровати, горько плакала и громко всхлипывала.
Боярыня Хитрая находилась тут же; больше никого не было. Царь приказал всем выйти и оставить его только с женою и с мамкой.
Царевна Софья, войдя в покой, на мгновение остановилась и выразительно взглянула на Хитрую.
Та поняла ее взгляд, в свою очередь ответила ей многозначительным подмигиванием.
Боярыня Хитрая в это время была уже семидесятилетняя старуха, хотя необыкновенно бодрая. Она всю жизнь провела во дворце, знала все тайны царской семьи, очень часто была центром всех теремных интриг, пользовалась всеобщим уважением и большим влиянием. Ее называли постницей, и она, действительно, на людях представлялась самой ревностной християнкой: не только что соблюдала все посты, но даже иногда по нескольку дней морила себя голодом. Поговаривали одно время, что она носит вериги, только никто этих вериг не видал, и скоро толки о них прекратились.
Боярыня Хитрая носила кличку по шерсти; она понимала, что под видом постницы и смиренницы ей несравненно легче вести свои интриги и обделывать всевозможные дела, не рискуя своей репутацией и ничего не теряя в уважении ближних.
Ее страстью было сеять всюду раздоры, поднимать всякие дрязги, раздувать мелкие недоразумения в крупные обиды, ссоры, неприятности. Только сама она постоянно из всего выходила с чистыми руками, как будто дело вовсе не ее касалось: заварит кашу — а другие расхлебывай, сама же Хитрая в стороне, глаза опустит, четки перебирает, губы шепчут молитву, и толкует она мерным голосом встречному и поперечному о христианском смирении, о любви к ближнему.
В последние годы своим хитрым, злым языком она как могла только раздувала ненависть царевен к Наталье Кирилловне и ее детям. Раздувала ненависть к мачехе и в царе Федоре, но в то же время наведывалась и ко вдовствующей царице и представлялась ее другом. В душе она ее ненавидела и теперь, в предсмертный час царя Федора, конечно, пуще всего боялась ее торжества. Только видела она, что чересчур трудно заставить умирающего назначить себе преемником царевича Ивана; ей нужно было так действовать, чтобы при всяких обстоятельствах, при торжестве той или другой партии, самой ничего не потерять и остаться на высоте своего положения.
Любимая и почитаемая Федором, она хитро и осторожно в эти последние дни не раз намекали ему о царевиче Иване, но, видя, что он не поддается, замолкала.
«Пускай теперь Софья с ним потолкует, может чего и добьется, — подумала Хитрая, — а мне как бы нибудь удалить Марфу, чтобы не мешала».
— Ах, матушка моя, голубушка, — проговорила Хитрая, подходя к молодой царице, — что это так ты убиваешься, погляди — на тебе лица нет, совсем изведешь себя. Ну, Бог милостив, государю полегчает, поправится. Да перестань же, успокойся!..
Но царица Марфа залилась еще пуще слезами и упала головою на подушку, сжимая в своих горячих полных руках сухую, бледную и слабо вздрагивавшую руку Федора.
— Да, Петровна правду сказала, — прошептал царь, с трудом открывая глаза и стараясь улыбнуться. — Не плачь, Марфуша, мне гораздо лучше… Вот уж совсем не больно! Успокойся, поди отдохни… Засни немного — ведь ты всю ночь глаз не сомкнула — может, и мне соснуть удастся… Поди, отдохни…
Хитрая опять бросила в сторону Софьи значительный взгляд и сказала:
— И впрямь, государыня, дай-ка я провожу тебя. Приляжешь тут же, рядом в покое, так тебе все и слышно будет, коли государь позовет тебя. Пойдем, пойдем… А то ты его только мучаешь своими слезами, а что толку-то? — шепнула она на ухо царице. Успокойся, нельзя ведь так, неравно ему от этих твоих слез и мучений, на тебя глядя, еще тяжелее сделается…
Бедная царица при последних словах Хитрой оставила руку Федора и, поддерживаемая старухой, покорно вышла из царской опочивальни.
На ее место к постели брата приблизилась Софья.
— Что, Федя? Али худо! — прошептала она, склоняясь над ним.
— Ох, худо, сестрица! Марфушу-то вот успокаивал, а чего уж тут, совсем смерть пришла! Умираю, вряд ли доживу до ночи, сам чувствую, да и дохтур надежды не имеет. Приходил он сюда с час тому времени, так я заставил его сказать мне правду.
Федор остановился, перевел дыхание и затем начал снова тихим голосом:
«Что ж, сестрица… Я не боюсь смерти, давно приготовился… Вас всех только жалко… Да что… Суждено, видно, ничего не поделаешь… Ох, страшно подумать, времена какие!.. Дел сколько… И то нужно… И другое. И одно не в порядке, и другое перестройки требует… Сама знаешь, великое государство… Да что тут у вас без меня будет — подумать страшно…»
Софья хотела говорить, но он начал шептать снова, и она слушала.
— Ах, зачем это вы уговорили меня опять жениться?.. Вот послушался вас, загубил век девичий. Не женись я, Марфуша нашла бы себе мужа здорового, прожила бы счастливо, детей народила бы, выняньчила, воспитала… а теперь что?.. Как она останется?
— Братец, да мы ли виноваты, — проговорила Софья, — все надеялись, что поправишься ты, да подаришь нам наследника по себе. Сам знаешь… Ведь и тебе и нам дорога Россия, так о будущем ее тоже думали.
— Ах, сестра! — с печальной, слабой улыбкой опять заговорил Федор. — Да что ж, хоть бы и в живых остался сын мой или другой родился бы, так что ж, еще хуже того было бы теперь, еще больше смут и раздоров… Есть по мне наследник…
Он не договорил и с глухим стоном схватился за грудь.
— Что? Что с тобой? — испуганно спросила Софья. Но он уж успокоился.
— Нет, ничего! — ответил он.
— Ты говоришь, братец, есть по тебе наследник, — сказала царевна, — да конечно, брат Иванушко.
— Нет, не Иванушко… — тихим, но твердым голосом перебил ее царь. — Не Иванушко — что себя и других морочить — он-то еще плоше моего… сама знаешь… грешно и стыдно мне оставлять ему государство!.. Грешно и стыдно и тебе, сестра, твердить мне об этом… Другой брат есть у нас… тот растет здоровый и разумный… о нем и отец думал, да и я должен ему оставить государство. Вырастет он и — чует сердце мое — будет царем добрым и славным, не таким как я, по глупому моему разуму, по слабости моей телесной и по грехам моим великим, был для земли русской… Только вот что будет, пока вырастет? Эта мысль отравляет мои последние минуты, и ничем я не могу отогнать ее… Ох, сестра, тут как ни думай — страшно!..
У Софьи сердце так билось, что делалось больно. Глаза ее то загорались ярким пламенем, то померкали. Она чувствовала, как холодеют от волнения ее руки, чувствовала, как сохнет во рту — пришла трудная минута, страшная минута! Она видит, что брату плохо, того и жди умрет. Нет, нельзя допустить, чтобы он назначил преемником себе Петра… Нельзя, нужно уговорить, нужно уговорить его… И она упала на пол перед кроватью Федора и простерла к нему дрожащие руки.
— Брат! Именем Бога заклинаю тебя, выслушай меня и обрати внимание на слова мои. Ты сам знаешь, что всем сердцем моим люблю я нашу родину и желаю ей чести и славы… Не из-за какой-нибудь злобы, не по ненависти и коварству говорю я тебе, не бери греха на душу, не назначай себе преемником ребенка, не отдавай Россию Нарышкиным!.. Уж не о том забочусь, не о том думаю, что погубят они всех нас, родных твоих — что о нас тут толковать, пускай мы пропадем, да ведь с нами пропадет и Россия!.. Или ты не знаешь этих Нарышкиных? Людишки они темные да грязные, растащут, разнесут по клочкам твое наследие… Пускай Петр разумный ребенок, да пока-то еще вырастет. Брат, смилуйся над нами, смилуйся над Россией — оставь престол Иванушке… Мы все, рук не покладая, работать будем, твои дела продолжать станем… Брат, вспомни, ведь немало мы с тобой толковали о делах государства, о будущем, о том, к чему нужно стремиться, что нужно делать… Брат, вспомни, что ты сам хвалил мои мысли, ты сам видел, что и твои я понимаю! Клянусь тебе Богом, клянусь тебе памятью родителей, всю душу мою положить в одно дело… Брат, сжалься над нами!
Крупные слезы катились из светлых глаз Софьи. В своем волнении, в порыве какого-то вдохновения, охватившего ее, она была неотразимо прекрасна. Федор глядел на нее долгим, грустным и ласковым взглядом; он с трудом поднял свою руку и опустил ее на плечо сестры.
— Ах, Софья, Софья! — проговорил он. — Тяжко мне слышать слова твои — знаю, что во многом ты права, знаю, какие беды всем вам готовятся — но что же мне делать?.. Не смею согрешить перед Богом, не смею отступиться от своей клятвы… Слышишь ли? Я связан клятвою, данною мною покойному родителю… Софья, сердце мое разрывается, на тебя глядя и о вас всех думая… Ох… тяжко, тяжко; любя вас, страдая о вас, должен наложить я на вас руку. Не смею завещать Россию Иванушке, ибо весь мир знает, каков он, знает, что не может он царствовать. Что ж, кого же по себе назначить преемником? Тебя, что ли? Ты бы и управилась, пожалуй, великим разумом Господь наделил тебя; но, Софья, ведь это же невозможно!.. Ведь тому не бывало никогда примеров… Сделай я это — и все только насмеются над моим завещанием, не станут целовать крест тебе, соблазн один выйдет и ничего больше. Нет, Софья, нет, напрасно ты и себя и меня мучаешь — я ничего не могу… ничего!..
В волнении Федор приподнялся было с подушек, но вдруг лицо его исказилось, слабый крик вырвался из груди его, и он упал.
Он хотел говорить что-то, но язык не слушался, руками он делал какие-то знаки, но Софья его не понимала.
Прошло несколько страшных мгновений; вот опять стоны, опять усилия сказать что-то… и ни звука!
Софья кинулась к нему, обвила его руками… он оставался без движения. Вдруг ей показалось, что он уже умер, и она, отшатнувшись и дико взвизгнув, навзничь упала на пол.
На пороге опочивальни с отчаянным воплем показалась царица Марфа, а за нею боярыня Хитрая.
Но царь еще не умер, он еще дышал. Он открыл глаза, нашел в себе силы поманить жену, взял ее руку и держал, и не выпускал, и глядел на нее потухавшим взором.
Хитрая долго не могла привести в чувство царевну Софью.