Так и поставил на своем Иван Иванович Посников — смотреть басурманскую потеху не поехал. Тщетно Чемоданов стращал его, что от такого пренебрежения к луковому приглашению могут произойти большие неприятности и вред их посольскому делу, — уперся на своем Иван Иванович и ни с места.
— Никакого убытку и повреждения посольскому делу я не чиню, — говорил он, — а душа у меня своя, не купленная и не продажная, и никакая сила человеческая не принудит меня влечь на погибель сию Богом мне данную душу, поклоняться дьяволу и его бесовским прельщениям.
Алексей Прохорович, слыша такие слова, обиделся.
— Так это, по-твоему, я свою душу гублю? — спрашивал он.
— Сам знаешь! — по-видимому, очень спокойно, но с большой ядовитостью отвечал Посников.
— Нет, ты скажи мне прямо, не чинясь, гублю я свою душу?
— А коли прямо говорить приказываешь, так я и скажу: вестимо губишь. Кабы знал я, что ты такой человек, то вот, ей-ей же, не поехал бы с тобою, пусть бы кого другого из думы назначили…
Кровь бросилась Чемоданову в голову, кулаки у него чесаться стали, и неведомо чего в нем было больше — злобы и обиды или какого-то раздражающего и принижающего чувства, подсказывавшего ему, что ведь в словах-то Посникова есть правда, что дуково приглашение и посольское дело сами собою, а и помимо них — бес над ним потешается и победу празднует.
— У-у ты! Кабы на Москве мы были, я бы тебе показал, как меня такими словами порочить! — проворчал он, едва себя сдерживая и порывисто уходя от обидчика.
Посников ему вослед презрительно усмехнулся.
— Не любишь! Небось правда-то глаза колет! — прошептали его тонкие губы.
Вимине было сказано, что «младший посол» — под таким наименованием Посников обозначался с Италии — занемог и, к величайшему своему сожалению, не в состоянии выехать на вечернее представление в театр Сан-Кассиано. Чемоданов же к назначенному часу облекся в парадную одежду и в сопровождении Александра и еще трех человек из своего штата с видимым удовольствием поехал в разукрашенной дуковой гондоле наслаждаться невидимым зрелищем, нисколько не подозревая, что сам он окажется интересным зрелищем для «венецианских немцев».
Обширный и высочайший театральный зал, залитый светом бесчисленных свечей и почти до самого куполообразного потолка, в несколько ярусов, наполненный людом, помещенным в какие-то клетки, ошеломил москвичей. Они сразу не могли сообразить, что и сами находятся в клетке. Но Алексей Прохорович, по свойству своего характера, очень скоро справился с собою, поместился в кресле, на самом виду, впереди ложи, — и стал важно озираться. Он сейчас же заметил, что возбуждает всеобщее любопытство, что на него указывают, о нем говорят…
Вдруг перед его изумленным взором взвился громадный занавес, и за этим занавесом оказались лес, горы, а поближе — дом. Дверь дома отворилась, и из нее вышло несколько человек мужчин и женщин. Все они, сделав несколько шагов вперед, остановились и стали ему вежливо и почтительно кланяться. Да, он не ошибается: они глядят прямо на него и кланяются. Кто ж они? Судя по богатой одежде, должно полагать, люди важные. Алексей Прохорович в свою очередь поднялся с кресла и отвесил им низкий поклон.
Так как многие из зрителей не успели еще отвести глаз от ложи московского посольства, то это движение посла было замечено и произвело всеобщую веселость. Весь театр, позабыв сцену, глядел теперь на Алексея Прохоровича, ему хлопали в ладоши, смеялись, делали какие-то непонятные знаки, что-то кричали. Он ничего не понимал, но чувствовал что-то неладное и начинал уже обижаться. Александр, понявший, в чем дело, дергал его сзади за кафтан и шептал:
— Да садись же, Алексей Прохорыч, садись, Бога ради.
По счастью, в это мгновение раздались звуки музыки, и бывшие на сцене люди запели. Зрители успокоились, стали слушать.
— Эге! Да это, никак, потешники! Чего ж это я им кланяться-то вздумал! — самым равнодушным тоном проговорил Алексей Прохорович и строго поглядел на свою свиту. Но москвичи, за исключением Александра, глядели рты разинув на сцену и вряд ли понимали неловкость, сделанную послом.
Александр сразу забыл все и жадным взтлядом оглядывал ложи. Сердце его шибко забилось — он увидел наконец синьору Анжиолетту. Она сидела как раз напротив, а за нею, в глубине ложи, виднелись Нино и Панчетти.
Она спокойна, в ней незаметно никакого волнения. Минуты бегут, Александр изо всех сил, не отрываясь, глядит на нее, и взгляд его молит: «Да взгляни же, взгляни на меня!» Но она не внемлет мольбе его взгляда… Наконец, будто против воли, голова ее повернулась в его сторону, и взгляды их встретились на мгновение. Ему показалось, что он прочел в ее глазах гнев, презрение, почти ненависть, и в то же время он заметил через ложу от нее Лауру — разряженную, сиявшую драгоценными украшениями.
Сердце у него упало, он опустил глаза и так остался до тех пор, пока пение прекратилось и сцена опустела. Среди зрителей началось движение. Многие вставали со своих мест и выходили из зала.
Он решился. Быстрый взгляд, брошенный им на ложу Анжиолетты, сказал ему, что пора. Себя не помня и не слушая, что говорил ему Алексей Прохорович, он вышел в коридор и, быстро осматриваясь и соображая, достиг двери, которая, по его расчету, была дверью ложи его синьоры. Резким и сильным движением он рванул дверь и очутился лицом к лицу с Лаурой.
— Добро пожаловать, синьор московит! — громко сказала она.
Еще мгновение — дверь за ним захлопнется, так как Лаура ловким движением старается запереть ее. Он, перед всем театром, окажется в ложе музыкантши. Но он грубо отстранил Лауру и уж отворял другую дверь. Нино хотел загородить ему дорогу, от отшвырнул его и был перед Анжиолеттой.
Она покраснела, потом побледнела.
— Я не приглашала вас в мою ложу, синьор! — дрогнувшим голосом и гневно сверкнув глазами прошептала она.
Но он не смутился.
— Синьора! — сказал он. — Я должен говорить с вами. Умоляю вас разрешить мне это… я не уйду, синьора. Пусть меня убьют на этом месте — я не уйду.
Он так сказал это, с такой решимостью отчаянья, что она увидела необходимость согласиться на его просьбу. Этот северный варвар способен на все; он легко может сделать ее сказкой всего города.