Мало-помалу стали, однако, являться и враги этим затеям. Все чаще и чаще на Москве поговаривали против Ртищева и его монахов.

«Там учат греческой грамоте, — говорили, — а в той грамоте и еретичество есть!»

Некоторые из зрелых мужей, которые вздумали было поучиться в Андреевском, да убедились, что наука не легкое дело, и удалились подобру-поздорову, с досадой рассказывали направо и налево, что не хотят-де они учиться у киевских чернецов, ибо чернецы те старцы недобрые, и кто по-латыни научится, тот с правого пути совратится. Говорили так:

«Вот парни молодые теперь этой самой греческой и латинской премудрости наберутся, так великие от них будут потом хлопы — возомнят о себе невесть что и старших не уважать будут…»

Конечно, пуще всего против Андреевского восставало московское духовенство, не отличавшееся в то время образованием. Духовные лица хорошо понимали, что ртищевские монахи по первому же слову могли заткнуть их за пояс. Это было дело зависти, а зависть пользуется всяким оружием, и всякое оружие в руках ее становится смертоносным.

Духовенство роптало и возмущалось — роптали и возмущались прихожане. Началось с насмешек, кончилось клеветою. Были произнесены страшные слова: еретичество, безверье, действия антихристовы.

Началось недовольство с греческих и латинских учителей, с Ртищева, который их вызвал, потом это недовольство перешло на лиц еще более сильных, чем Ртищев и его монахи, и прежде всего на боярина Морозова. Про него говорили:

«Борис Иванович держит отца духовного только для прилики людской… Киевлян начал жаловать, а это уже известное дело, что туда, значит, уклонился, к таким же ересям».

От Морозова перешли к Милославскому, за которым действительно было много провинностей…

Все перепуталось, смешалось. Многие уже сами не знали, чем именно были недовольны. Все дурно, все противно, ничем не угодишь! Просто-напросто явилась потребность для одних мутить, кричать, буйствовать, для других — пользуясь неурядицей, ловить в мутной воде рыбу. Начались мятежи, «гили», как тогда выражались. Морозов и Милославский чуть не поплатились головами.

Когда же в Москве волнение было успокоено, оно перенеслось в другие места: во Псков и Новгород, где «гили» эти приняли огромные размеры.

Но, несмотря ни на какие волнения, ртищевские монахи продолжали свое дело. Занятия в Андреевском монастыре не прекращались. И одним из самых способных учеников был Александр Залесский. Юноша преуспевал в науках. Изучил он и латинскую, и греческую грамоту и знал их теперь не хуже русской. Изучил и риторику, и философию и имел теперь ясное понятие о многом таком, чего еще недавно ему и во сне не снилось.

Федор Михайлович привязывался к нему все больше и больше и не раз уже задумывался о том, что бы такое сделать из Алексаши. Вот он уже совсем возрос, пора ему от школьных занятий перейти к живой деятельности. Ртищев ждал только случая, который бы помог ему пристроить юношу к настоящему делу.

Никита Матвеевич Залесский уже не раз в последнее время говаривал сыну:

— Что же это ты все сидишь за указкой? О чем это твой набольший, Федор Михайлович, думает? Сулил и то и другое: «в люди, вишь, его выведу, царскую милость получит». А милости этой что-то до сих пор не видно… Доколе же тебе с басурманскими книгами возиться да на русскую грамоту всякое еретичество перекладывать?

Это относилось к тому, что Александр в последнее время сильно занимался переводами греческих и латинских сочинений.

Никита Матвеевич теперь уже изменил свои взгляды: он заразился недовольством, которое носилось в воздухе и которое с каждым днем поселял в нем все больше и больше красноречивый духовник его Савва. Кроме того, Никита Матвеевич почувствовал себя чем-то таким обиженным, как ему казалось, со стороны Морозова и нового всесильного человека, патриарха Никона. Он не получил удовлетворения в своей мнимой обиде от Милославских, просто не желавших помогать ему и находивших, что он того не стоит. На жалобы его они отвечали, что все дело не в них, а в Никоне, что они сами обижены.

Кончилось тем, что Никита Матвеевич сам себя убедил в следующем: «Все ему враги стали, все самые сильные люди — и Никон, и Морозов, и Ртищев — ему зла желают за то, что он крепок в вере и не хочет принимать участия в делах антихриста. Ртищев нарочно сманил у него сына, но и сыну добра не желает, а желает погубить его душу».

И только что Никита Матвеевич остановился на этих мыслях, как явился поп Савва и сам от себя говорит ему то же самое! Значит, не может быть никакого сомнения, значит, так оно и есть, и надо всему этому положить предел.

Никита Матвеевич, по уходе Саввы и поджидая сына, дошел до крайних пределов возмущения и ярости. Своего Александра он, конечно, любил и до сих пор не мог пожаловаться с его стороны на непочтительность. Только большое благоразумие, его ровный характер и осторожность и спасали его от вспышек отцовского гнева. Но теперь гроза собралась, и, глядя на багровое лицо Залесского, его сдвинутые брови и налившиеся на лбу жилы, на то, как он порывисто ходил взад и вперед по горнице, каким страшным голосом несколько раз осведомлялся, вернулся ли Александр, — видно было, что этот день шуткой не кончится.

Антонида Галактионовна вошла было в горницу, глянула на мужа, да сейчас же поскорей и скрылась, изобразив на лице своем немой ужас.

«Изобьет он его, изобьет, — с отчаянием подумала она, — давно не бивал, а нынче изобьет… чует мое сердце!..»