На другой день, получив письмо Салтыкова и прочтя его, цесаревич прошел в покои великой княгини. Он застал ее с княжной Пересветовой и другой фрейлиною. Взглянув на него, великая княгиня по сумрачному лицу его сразу заметила, что он не в хорошем расположении духа и имеет что-то сообщить ей. Она сделала знак фрейлинам удалиться и обратилась к нему.

— Что такое, мой друг? Какое-нибудь неприятное известие?

— Нисколько, — отвечал цесаревич, подходя к ней, здороваясь с нею и нежно ее целуя. — Я вот сейчас получил письмо от Салтыкова, прочти, пожалуй.

Она прочла и подняла на него свои светлые, голубые глаза, молча и не зная, что сказать. Она вовсе не хотела раздражать его еще больше, потому что видела, что он уже раздражен. Она замечала, что в этом сватовстве, которого так все желали, которого и она, в свою очередь, желала, ему что-то не нравится.

— Что же ты молчишь, Маша? — наконец спросил цесаревич, садясь рядом с нею и закусывая губу.

— Мы поедем?! — ответила она не то вопросительно, не то утвердительно.

— Мы поедем, — повторил он, упирая на слово «мы», — да, ты опять поедешь, ты будешь ездить до тех пор, пока не заболеешь от этих поездок.

Он положил свою руку на ее руку.

— Но я, Маша… не поеду — и без меня обойдется. Что ж я-то? — Я сторона в этом деле.

— Как сторона? — печально выговорила великая княгиня. — Разве отец может быть стороною?

— К сожалению, может. Не я начал это дело, и я хочу снять с себя всякую ответственность!

— Да ведь ты, надеюсь, ничего не имеешь против брака малютки?

— Ничего не имею. Рано или поздно мы должны будем расстаться со всеми нашими дочерьми, к тому же ведь мы и всегда почти в разлуке с ними. Я ничего не имею против этого брака, но я не знаю жениха и не имею возможности узнать его. Он был здесь раз, но по одному разу я не мог составить себе о нем должного понятия.

— Поэтому-то мне, друг мой, и кажется, что тебе следует ехать, следует пользоваться всякой возможностью поближе разглядеть и узнать его.

Павел усмехнулся.

— Ведь это все устраивается для того, чтобы им быть вместе, чтобы им узнавать друг друга, чтобы им никто не мешал; так что же — я поеду для того именно, чтобы мешать им? Нет, никаких наблюдений завтра я не буду иметь возможности сделать, да и потом, каковы бы ни были мои наблюдения, ведь из этого ничего не выйдет. Ну, представь, что он мне не понравится, что я замечу в нем такие свойства, каких не желал бы видеть в своем зяте… ведь придется только мучиться за дочь… Нет, оставь меня, я не поеду, я говорю тебе…

И голос его уже дрогнул, и он начал с каждой секундой все больше и больше раздражаться.

— Я говорю тебе, не я затеял это дело и не я буду ответствен в последствиях. Если нашу дочь сделают несчастной, на моей совести по крайней мере греха не будет. Я ничему не могу помешать… Делайте, как знаете… оставьте меня в покое!

Великая княгиня печально вздохнула.

— Ты меня, право, пугаешь, — сказала она. — Вечно эти дурные предчувствия. Конечно, своей судьбы заранее узнать невозможно; иногда семейная жизнь, начавшаяся при самых счастливых предзнаменованиях, оканчивается ужасно, но ведь тут никто виноват быть не может. А я поистине не могу ничего иметь против желания императрицы, против этого жениха. Я — мать, и ты знаешь, как вопрос этот меня тревожит и волнует. Поверь, я наблюдаю и, кроме хорошего, ничего не заметила в короле… и к тому же наша малютка совершенно пленена им.

Цесаревич поднялся с места и своим нервным шагом несколько раз прошелся по комнате.

— Пленена… и ты говоришь это, Маша! Но ведь она совсем ребенок, чересчур рано ей пленяться!.. Все это вредно и нехорошо. Ей вскружили голову, ее заставили думать о таких вещах, о которых она еще не должна думать. Это отрава!

— Но ведь иначе нельзя, — робко перебила его великая княгиня. — Конечно, ей слишком рано думать о замужестве, но что же делать, когда так складываются обстоятельства?

— Что делать! Что делать! — повторял он, возвышая голос. — Очень часто мы сами складываем обстоятельства и объявляем, что ни при чем, что обстоятельства сами собою складываются. Не поеду я завтра!.. А ты поезжай и подробно сообщи мне все, что там произойдет.

— Матушка будет сердиться, — ты обидишь ее своим отказом присутствовать при этом свидании.

— Обижу… я ее обижу? Я никогда в жизни не обижал ее. Мне очень трудно добиться того, чтобы она была мною довольна, и я уже отказался стараться об этом… Маша, не раздражай меня! Ведь у меня уж почти вылезли и давно седеют волосы, пора же наконец мне иметь свои взгляды и хоть в чем-нибудь поступать так, как я сам считаю лучшим… А жених ваш… я полагаю, что ему следовало бы еще побывать в Гатчине!..

Проговорив это, он вышел из комнаты великой княгини, и она слышала издали его раздраженный голос. Она долго сидела задумавшись, перечитывая оставленное цесаревичем письмо Салтыкова. Она думала о дочери, об этом женихе, который успел очаровать и ее вслед за другими.

«Неужели не будет счастлива моя девочка? Нет, она должна быть счастлива! Он так молод, он сам почти еще ребенок, они так подходят друг к другу. Зачем же смущать, зачем все видеть в мрачном свете, зачем только и себя, и других мучить?»

А между тем неясные предчувствия цесаревича уже и на нее действовали. В последние дни она не раз чувствовала припадок какой-то тоски, каких-то неведомо откуда бравшихся опасений. Вот и теперь ей сделалось так тяжело, так грустно, она даже заплакала. Но плакать, грустить, предаваться своим разнообразным мыслям ей не пришлось долго — ей доложили о том, что в Гатчину приехали граф Гага и граф Ваза.

Она оживилась.

«Вот это хорошо, — подумала она, — авось, теперь он несколько успокоится. Хорошо, что именно сегодня они приехали…»

Цесаревич принял юного короля с той изысканной любезностью, на которую он был способен и которую умел выказывать даже и в те дни, когда чувствовал себя особенно раздраженным. Маленький регент зорко поглядывал своими хитрыми глазками, все силы употребляя, чтобы занять великую княгиню.

Цесаревич вступил в продолжительную беседу с юношей, наводил разговор на самые разнообразные предметы, очевидно, разглядывал его, выведывал его познания и образ мыслей.

Добрый час продолжалась эта беседа. И хотя цесаревич по-прежнему выказывал ему все внешние знаки глубокого почтения, но посторонний наблюдатель мог бы легко заметить по их лицам, что они далеко не были довольны друг другом.

«Пустой мальчик! — думал цесаревич. — Плохо его учили, плохо воспитывали, мало знает, много о себе думает, ко всему легко относится. Молод еще очень — мог бы исправиться, мог бы наверстать потерянное время, да уж если до сих пор некому было об этом позаботиться, так теперь и того меньше. Добр ли он? Есть ли у него сердце? Хороший ли муж будет? Как узнать это? Может быть, в руках разумной женщины и вышел бы из него прок, а ребенок что с ним сделает!.. Политика, политические виды!.. Чует, чует мое сердце, что девочка будет несчастна!»

Он навел разговор на свою дочь, на положение будущей шведской королевы и прямо высказал:

— Мне было бы крайне тяжело, если бы дочь моя встретила религиозную нетерпимость. Она родилась православной, воспитана в православии, и, на мой взгляд, который разделяет и весь русский народ, она никоим образом не может переменить свою религию.

Юный король поморщился.

— Уже не в первый раз, ваше высочество, мне говорят об этом, к этому вопросу то и дело возвращаются, но мне кажется, что его нужно оставить. Конечно, я не стану ничем стеснять великую княжну.

— Так вы мне обещаете серьезно, что не будет никаких стеснений в этом отношении?

— Обещаю, с удовольствием обещаю.

— Вы меня успокаиваете, — проговорил цесаревич и предложил королю пройтись по парку.

Король с удовольствием согласился, ему надоела эта беседа, в которой он чувствовал себя каким-то учеником, которого выспрашивают и экзаменуют. Ему неприятно было под зорким, испытующим взглядом своего будущего тестя. Он не хотел сегодня ехать в Гатчину и только согласился после усиленных, настоятельных убеждений регента. Здесь так скучно, так мрачно, так мало общего с блестящей, ежеминутно изменяющейся, сверкающей и шумной петербургской жизнью.

Во время прогулки юный король очутился в обществе великой княгини и двух красивых, сопровождавших ее фрейлин. Он оживился, был любезен, притворно восхищался старым гатчинским парком, описывал Стокгольм, свой дворец, королевские забавы и уверял великую княгиню, что когда ее дочь сделается шведской королевой, то скучать не будет.

А цесаревич в это время беседовал с регентом. Слова короля, что он не станет принуждать Александру Павловну к перемене религии, его мало успокоили. Он хотел выспросить на этот счет регента, но тот отвечал ему в таком же роде, как и племянник, тоже уверял, что великую княжну никто принуждать не станет, но в то же время Павел Петрович видел, что хитрый граф Ваза не все договаривает, обходит вопрос и отвечает на него не прямо.

«Не бывать моей дочери шведской королевой! — быстро решил он сам собою. — Как все они уверены в том, что это дело решенное, так я теперь вижу, что решенного еще очень мало. Ведь не могут же они обходить такого вопроса, ведь должны же они будут решить все подробности и все оформить. На такую уступку матушка не пойдет — это было бы уже слишком!..»