В следующий вечер ходил по Москве рассказ, сущность которого, если очистить его от очевидных прикрас и прибавлений, заключалась в следующем.
Приезжие с басурманским королевичем немцы датские, видно, соскучились сидеть под караулом у себя во дворе; человек их с тридцать, все люди молодые, в одеже богатой и со многим оружием, оседлали коней. Неожиданно, распахнув ворота, пробились они сквозь растерявшихся караульных и помчались по московским улицам. Доскакали они до Тверских ворот. А ворота те стоят на запоре, и приставлен к ним стрелецкий караул.
Немцы требуют, чтобы для них отворили ворота, но стрельцы не пускают, Тогда они сами начали ломать ворота. Караульные закричали, со всех сторон набежали стрельцы. Немцы начали в них стрелять из пистолетов и колоть их шпагами.
Но численность стрельцов одержала победу, пришлось-таки басурманам бежать от ворот обратно в город. Один из них был взят стрельцами в плен, и его тотчас же повели в Кремль, но едва поравнялись с собором Николы Гостунского, находившимся вблизи от помещения датского посольства, как с королевичева двора набежали в большом количестве пешие немцы, кололи стрельцов шпагами, одного убили до смерти, шесть человек ранили и своего товарища у них отбили…
И до этого разу много всяких самых невероятных слухов и рассказов ходило по городу относительно приезжих датчан. Так, например, рассказывали, что у них во дворе происходит всякая чертовщина и неслыханные непотребства, что все немцы датские, и с их королевичем, не простые басурманы, а колдуны и чародеи.
Царь– то хотел за того королевича царевну замуж выдать, а как узнал про его ведовство, так и говорит ему:
«Нет, брат, не обмануть тебе нас, не токмо царевны ты не увидишь, а беру я тебя в плен, и коли отец твой, басурманский король, не пришлет за тебя выкупа, десять возов с золотом да пять возов с камнями самоцветными, так и сидеть тебе, ведуну, на цепи у меня до скончания века, и никакое ведовство твое тебе не поможет».
Много чего рассказывалось по Москве, но на сей раз слух оказался справедливым.
На следующий день к королевичу явился Петр Марселис. Он был крайне встревожен и расстроен. Ему объявили, что королевич нездоров, из своего покоя не выходит и лежит со вчерашнего дня не вставая. Королевич сначала не хотел принять его, но Марселис так просил и настаивал, что был наконец впущен к Вольдемару в опочивальню.
– Чего ты больного меня тревожишь! – сурово сказал королевич при его входе. – Какое такое у тебя дело?
– Вчера ночью и утром учинилось у вас дурное дело, – прямо начал Марселис, – очень дурное… Это жаль, потому что от такого дела добра нечего ждать…
– Мне своих людей не в узде держать! – сердито ответил ему королевич.
– А скучают они оттого, что здесь без пути живут. Я был бы рад, чтобы им всем и мне шеи переломали!
– Вам бы подождать, ваша милость, – робко проговорил Марселис, – все устроится понемногу, а дурных советчиков не слушайте.
– Хорошо тебе разговаривать! – закричал на него королевич. – Ты у себя дома живешь, у тебя так сердце не болит, как у меня. Ведь ты хорошо должен знать, что тут делается: послов хотят отпустить, а меня царь отпустить не хочет. Я лишен возможности писать отцу и от него не получаю известий, разве можно все это вынести?
– Потерпите, ваша милость! – упрашивал Марселис.
– Молчи и оставь меня в покое! – перебил его Вольдемар. – Неужели ты не понимаешь, что мне на тебя глядеть противно! Ведь ты всему виною, ведь благодаря тебе я здесь… Ты мне обещал, ты мне клялся, что ничего дурного со мною не будет, ты ручался своей головой!..
Марселис развел руками и опустил глаза.
– Что же, – прошептал он, – разве мог я думать, что так все случится? Разве я знал?
– Ты должен был знать, ты хвастался, что хорошо знаешь московитов, говорил канцлеру о здешних порядках, что хорошо было бы, если б в Копенгагене были такие… Да что мне с тобой разговаривать! Погубил ты меня, да и не меня одного, а всех людей моих. Хорошую службу сослужил ты королю! Изменник! Предатель! Вон с глаз моих! Не то я за себя не отвечаю…
Королевич бешено поднялся с лавки, на которой лежал. Еще две-три минуты, и, может быть, он убил бы Марселиса, такое в нем клокотало бешенство, такое душило отчаяние.