И поехал Марселис в Копенгаген, твердо решившись радеть и промышлять всякими мерами.

Ему пришлось исправлять все промахи своих предшественников и он сразу натолкнулся на всякие препятствия.

Канцлер хотя и принял его, но весьма сухо, и когда он пустил в ход все свое красноречие, го увидел, что задача нелегка: на все его речи канцлер только головой качал да помалкивал, наконец сказал:

– Как это королевичу в Москву ехать? Знаем мы теперь людей московских! Люди они дикие. Что же ему придется попасть в рабство к этим диким людям? Обещают что угодно, да ничего не исполнят. Гораздо лучше оставаться ему в Дании – здесь без всякой беды можно ему прожить и отцовским жалованием. И это не мое мнение только, прибавил канцлер, – так все у нас думают.

Но он сильно преувеличивал – так думали только те, кто имел расчет желать женитьбы графа Шлезвиг-Голштинского на дочери чешского короля.

Марселис ответил канцлеру:

– Если бы в Москве люди были дикие, то я бы столько лет гам не прожил. Зачем клеветать на московитов не зная их жизни! Поистине скажу, хорошо, если бы в Дании был такой же порядок, как в Москве. Никто не может доказать, чтобы царь не исполнил того, что обещает. Слово свое он держит крепко не только христианским государям, но и магометанам.

Канцлер ничего на это не мог возразить, а подумав немного, он сказал:

– В Москве многие бояре не хотят, чтобы царь выдавал дочерей своих за иностранных принцев, и это понятно: бояре желают сами породниться с царской семьей.

– Московский государь-самодержец, – ответил Марселис, – и делает все по своей воле. В теперешнем деле нет и не может быть никакого разногласия – все приближенные царские желают, не меньше самого царя, этого брака царевны с королевичем Вольдемаром.

Против этого канцлеру возразить опять было нечего, но у него наготове был новый и меткий выстрел.

– Сначала королевичу, конечно, в Москве будет хорошо, – сказал он. – Ему, наверное, будут оказывать большую честь, для того чтобы отвести его от лютеранской веры. Если же он на это не согласится, то перестанут почитать его.

Хотя Марселису прямо и не говорили ни царь, ни ближние бояре о том, как они смотрят на это дело, но он, человек проницательный и хитрый, отлично понимал, на что в Москве метят, поэтому выстрел канцлера попал прямо в цель и при неожиданности заставил Марселиса смутиться. Однако он тотчас же справился с этим смущением и, по-видимому, совершенно спокойно спросил:

– Какое же основание полагать это? Кто так хорошо знает царя и его приближенных, чтобы заранее решать, как они будут действовать?

Канцлер внимательно глядел на своего собеседника.

– Я их не знаю, – сказал он, – да и говорю не только о царе и его приближенных, а обо всем московском народе. Может случиться, что не царь и не приближенные, а именно народ, все московиты, будучи фанатиками, начнут оскорблять королевича за его преданность лютеранской вере. Я говорил с некоторыми шведами и голландцами, которые живали в Москве и хорошо знают московитов, – это их мнение, что так непременно будет.

– Шведы и голландцы нарочно так говорят! – воскликнул Марселис. – Говорят так, желая расстроить тесный союз Дании с Москвою. На слова их нечего обращать внимания. Я много лет прожил в московском государстве и знаю московитов получше этих шведов и голландцев, и я утверждаю, что ничего подобного нельзя ожидать. Королевич Вольдемар в бытность свою в Москве всем очень понравился все его полюбили и желают его возвращения. Канцлер хитро улыбнулся.

– Вы хороший посол, господин Марселис, – сказал он, – на все умеете ответ дать, и вас, видно, не переспоришь, но дело не во мне – я тут сторона, я только исполнитель приказаний моего государя. Поговорите с графом Шлезвиг-Голштинским, быть может, несмотря на все достоинства московитов и на то, что его так полюбили, он сам не захочет ехать.

Марселис откланялся канцлеру и отправился к Вольдемару в полной уверенности, что тут его красноречие будет гораздо более к месту.

Перед своим отъездом из Москвы он обстоятельно говорил с Проестевым и Патрикеевым, и они убедили его в том, что королевич только и мечтает, как бы скорей переселиться в Москву и вступить в брак с царевной.

Но и тут Марселиса ожидало разочарование – Вольдемар был уже не в том настроении, в каком находился перед отъездом из Копенгагена московских послов.

За эти последние месяцы он часто ездил к матери и поведал ей о своем деле. Графиня пришла в ужас. При мысли о разлуке с сыном в ней вспыхнула вся ее прежняя к нему нежность, и она пустила в ход все убеждения, всю силу, на какую способна мать, хотящая отвратить погибель от своего ребенка. Ее доводы, убеждения, мольбы и слезы в конце концов подействовали на Вольдемара.

Что же касается фантастической любви его к неведомой царевне, она не прошла, она время от времени просыпалась снова, но только время от времени и ненадолго.

Юный граф Шлезвиг-Голштинский жил весело, часто находился в обществе красивых женщин, и живая, осязаемая красота сильно вредила красоте призрачной, неосязаемой, созданной юным и пылким воображением.

Как бы то ни было, Марселис нашел королевича весьма сдержанным, и наконец после долгого разговора тот прямо сказал ему:

– Право, напрасно вы приехали – это дело так долго тянется, что уже наконец всем у нас надоело, да и мне тоже. Не знаю, отчего вам так нравится Москва и вы там живете, – я не нашел в ней ничего интересного. У меня от моей поездки не осталось никаких приятных воспоминаний, а грубости и дикости видел я там много.

– Как же мне прикажете понимать слова ваши? – спросил смущенный Марселис. – Как прямой отказ?

– Нет, – ответил Вольдемар. – Я бы отказался, если бы это только от меня зависело, но я должен и хочу поступить так, как мне прикажет король, мой отец. Если он прикажет жениться на царевне, я его не ослушаюсь.