А кто из вас знает, что такое страх, товарищи? - неожиданно спросил парторг экспедиции и тем самым положил начало необычайному диспуту, воспоминание о котором навсегда останется в моей памяти.
Это было на Северном полюсе. Мы сидели в просторной кабине флагманского самолета «Н-170», служившей нам по вечерам кают-компанией, где по установившемуся обычаю мы проводили свой досуг.
Был поздний вечер четырнадцатых суток нашей жизни на знаменитой ныне папанинской льдине. За тонкими стенами нашего крылатого корабля завывал порывистый ветер, а в слюдяные окна, несмотря на поздний час, яростно пялило желтый глаз неугасающее солнце полярного дня.
В описываемый вечер в кают-компании флагманского самолета было особенно оживленно и шумно. В одном конце «салона» играл патефон, безустали повторявший излюбленную всеми песенку об «отважном капитане», в другом - темпераментно разыгрывался шахматный турнир на звание «Чемпиона Северного полюса». Из штурманской рубки доносились обрывки какого-то громкого литературного спора. На сдвинутых к заднему отсеку мешках и ящиках расположилась группа «королев домино», а рядом с ними, не смущаясь шумом, вели оживленную беседу любители охоты на зайцев, - рассказам этих охотников позавидовал бы сам Мюнхгаузен.
В такой мирной обстановке странный вопрос парторга прозвучал как внезапный выстрел и заставил [112] мгновенно смолкнуть шум. «Страх»? Это слово было здесь мало популярно… Его повторяли, как слово из чужого, плохо знакомого языка. На удивленных лицах отразилось живейшее любопытство и нетерпение.
- Очередной розыгрыш, не иначе, - раздался в наступившей тишине чей-то веселый голос.
Парторг экспедиции славился неистощимым запасом шуток и каверзных «розыгрышей», являвшихся обычно гвоздем программы вечеров в кают-компании. Но на этот раз он держал себя настолько непривычно серьезно, что предположение о розыгрыше пришлось оставить. Кают-компания была заинтригована и ждала объяснений. Единственным человеком, посвященным в смысл необычайного вопроса парторга, - был я. Один я знал, что поводом для него послужило мое сегодняшнее приключение, о котором я успел рассказать ему двумя часами раньше. Откровенно говоря, в этом событии не было ничего особо выдающегося, и лично я, возможно, не придал бы ему никакого значения. Но наш парторг отличался удивительной способностью извлекать глубокий смысл из самых незначительных событий и делать их предметом общего обсуждения. Верный себе, он сумел я на этот раз поставить перед кают-компанией неожиданный и острый вопрос о том, что составляло смысл, вернее - самую бессмыслицу, моего приключения, - вопрос о страхе, видимо, потому, что это было именно то чувство, которое, едва ли не впервые в жизни, мне пришлось сегодня испытать. Идея парторга обсудить всем коллективом это нелепое происшествие очень понравилась мне, и я охотно повторил кают-компании свой рассказ.
В это утро - утро четырнадцатых суток на полюсе - я проснулся раньше обычного. Сверенные с Москвой часы показывали шесть. Рядом, согревшись в своем спальном мешке, мирно похрапывал Михаил Васильевич Водопьянов. Крепко спал и мой второй сосед по палатке - Отто Юльевич Шмидт. Мне спать больше не хотелось. Осторожно, стараясь не разбудить товарищей, я вылез из своего мешка, быстро оделся и вышел из палатки. В небе едва угадывалось скрытое облаками солнце. Утро было похоже на сумерки. Лагерь спал. Бодрствовал лишь дежурный радист Сима Иванов, несший вахту у рации флагманского самолета, и наш [113] общеполюсный любимец - щенок «Веселый», прилетевший недавно в лагерь с самолетом Мазурука. Я окликнул его и отправился навестить Иванова.
- Ну, как дела, Сима? - спросил я, входя в радиорубку. - Есть Москва?
- Утренний выпуск «последних известий» передают, - ответил флаг-радист, сдвигая наушники. - Вот послушайте. Сообщают, что в ближайшие дни мы покидаем льдину.
Я надел наушники и услышал далекий голос диктора, читавшего текст радиограммы, которую мы сами несколько часов назад отправили в Москву.
Мы посмеялись этой рикошетом возвращенной нам новости, успевшей за короткое время совершить прогулку в эфире от полюса до столицы и обратно, и, усевшись на ящиках с аккумуляторными батареями, заговорили о всяких предотлетных делах.
- Вот так всю жизнь: не успели оглянуться, а уже приходится улетать, - шутливо проворчал Иванов, записывая задания, и принялся торопливо проверять аппаратуру, собираясь сдать вахту я поскорей улечься спать. Я просмотрел поступившие за ночь радиограммы и оставил его одного.
Облака поднялись выше. Ветер прорвал в них круглое, похожее на иллюминатор оконце. Сквозь него проглянул клочок чистого голубого неба. Погода обещала быть хорошей. Я вспомнил о своем давнишнем желании заняться на досуге фотографией и решил вернуться в палатку за «лейкой».
Проходя по все еще спящему лагерю, я почему-то вспомнил шутливую фразу Иванова: «не успели оглянуться, а уже приходится улетать», и невольно задумался. В самом деле, тринадцать суток жизни на полюсе пролетели незаметно. Казалось, только вчера лыжи нашего краснокрылого флагмана впервые коснулись льдины. Это было где-то совсем рядом, недалеко от того места, где я теперь проходил. Я вспомнил, каким необычайно острым и волнующим показался нам тогда этот первый момент… Толчок, короткая пробежка по мягкому снежному ковру, последний стук как-то сразу замерзших винтов и наступившая затем внезапная тишина… Это была необыкновенная, никогда до сих пор [114] не слыханная нами тишина, грозная и величественная. Даже ветра не слышно было. Молчали и мы. В этом странном всеобщем оцепенении было что-то волнующее и тревожное. Тысячи мыслей успели пронестись в голове за несколько секунд, которые показались тогда вечностью. Каждый из нас ждал, что вот-вот раздастся страшный, оглушительный треск, льдина не выдержит тяжести машины, расступится и… все будет кончено.
Наконец кто-то первый решился шевельнуться и откинул плотно прижатый люк. Внезапный стук сразу вернул нас к действительности, и тотчас же громкие крики, радостные восклицания и громовое «ура» взорвали мрачную, веками никем не нарушимую тишину полюса. Что тут началось! Кто со стремянки, а кто просто с крыльев стали прыгать вниз, на пушистый снежный ковер, такой белый, что следы наших ног казались на нем очерченными углем впадинами. Снег полюса, еще никогда и никем не тронутый снег! Мы топтали его, мяли в руках, расшвыривали ногами. Все словно превратились в ребят. Объятья, поцелуи, поздравления… Кто-то взобрался на торос и салютовал из винтовки. Что-то кричали, пытались запеть…
А вокруг, словно насторожась, попрежнему молчали необозримые, таинственно сверкавшие ледяные просторы. Они, казалось, уходили куда-то очень далеко, сползая с покатой вершины на круглые бока земного шара.
Все это было, кажется, только вчера. А сегодня? Я остановился, огляделся вокруг и невольно рассмеялся.
Как непохожа была теперь наша мирная льдина на ту грозную, которую, мы увидали тогда впервые. За тринадцать дней нашего «хозяйничания» от ее былого величественного и мрачного вида не осталось и следа. Бывший «таинственный и загадочный» полюс превратился теперь в самый обыкновенный советский северный поселок, в котором были даже свои «улицы» и «площадь». Что это были за улицы! Мы законно гордились ими. Широкие, просторные, всегда ярко освещенные бесплатным светом полярного солнца, старательно подметаемые ветром, оформленные в архитектурном стиле, которому не было равного на всем земном шаре! Мы дали им торжественные и громкие названия и строго [115] взыскивали с виновных за путаницу. Все обязаны были твердо знать, что место расположения наших четырех кораблей, выстроившихся парами друг против друга, называется «Самолетной улицей», и так следовало говорить: «иду, мол, на Самолетную улицу отправить радиограмму»…
Вторую улицу, основанную в том месте, где протянулся длинный ряд наших жилых и вспомогательных палаток, мы назвали «Советской». Обширную площадь, образовавшуюся между обеими улицами, безоговорочно наименовали «Красной площадью», а возвышавшуюся в центре ее знаменитую палатку четверки зимовщиков - «Домом правительства».
Целый день в сооруженном нами маленьком городке била ключом полнокровная трудовая жизнь, такая шумная, что нас, казалось, должны были слышать на противоположном Южном полюсе. С утра до ночи скрипели нарты, совершавшие бесконечные рейсы от самолетов к складам, где под шутливые окрики Ивана Дмитриевича Папанина дружные бригады «грузчиков» аккуратно укладывали тяжеленные ящики, бочки и тюки - хозяйство запасливой четверки. Звонко стучали об лед топоры и кирки: это рубили проруби для гидрологических наблюдений. Ревели, изрыгая синий пламень, огромные примусы, на которых дежурные по лагерю готовили нехитрую пищу. У радиоаппаратов вели нескончаемые разговоры с Большой Землей: служебные и родственные, официальные и самые интимные.
Короче говори, наш молодой поселок жил самой обычной советской жизнью - бодрой, хлопотливой и энергичной. Вскоре мы так обжились и привыкли, что расхаживали по нашей льдине совсем как по коридору собственной квартиры, не обращая внимания на романтическое своеобразие окружавшей нас природы. Нам было не до романтики, и мы перестали замечать это своеобразие природы. Тревожная загадочность первых минут на полюсе, казалось, больше не повторится никогда…
Поглощенный всеми этими размышлениями, я незаметно дошел до своей палатки, осторожно извлек из нее «лейку» и, вооружившись лыжами, отправился снимать. «Веселый» резво помчался впереди. Энергично отталкиваясь, я быстро миновал лагерь, намереваясь [116] забраться подальше, туда, где можно было бы найти «настоящие» кадры: мне хотелось удивить нашего кинооператора, невыносимо хваставшегося тем, что в его, мол, кассетах уже давно покоится весь «от края и до края» заснятый полюс.
Вскоре я дошел до гряды торосов, окаймлявших лагерь на манер естественного ледяного холма. За ним простирались еще не «цивилизированные» нами просторы. Перевалив через торосы, я сразу же очутился на снежной целине огромной равнины, изборожденной глубокими трещинами разводий. На голубоватом фоне ледяного поля, похожего на кальку гигантского чертежа, они выглядели, как тонкие, вычерченные тушью зигзаги, отделявшие одну льдину от другой. Меня поразил дикий и живописный вид соседней небольшой, но какой-то особенно прихотливо изогнутой льдины. Вдоль ее резко отчеркнутого трещиной края высились замечательно красивые айсберги самых причудливых размеров и форм. Тут были и плотные кубы, и острогранные треугольники, и величественные пирамиды. Все это было хаотически, словно наспех, нагромождено друг на друга, ослепительно искрилось и сверкало.
«Вот это кадр», - подумал я, торжествуя, и тут же решил, что это как раз то, что мне нужно. До айсбергов, казалось, было не больше километра. Я затянул потуже ремни лыж и пошел вперед. Лагерь скрылся за торосами.
Я приближался к цели. «Веселый» не отставав от меня ни на шаг, оставляя рядом с блестящими колеями лыж ровную цепочку своих следов. Подошел к разводью. На мгновенье перед моими глазами мелькнула глубокая пропасть, на дне которой чернела чистая вода океана, и сделав широкий шаг, я очутился на новой льдине. Теперь очередь была за «Веселым». Но, к моему удивлению, щенок не решался перепрыгнуть трещину и бегал по ее краю, жалобно повизгивая. Вид его выражал полную растерянность: уши прижаты, хвост опущен. Он не спускал с меня глаз и следил за каждым моим движением.
Я вернулся к краю трещины и громко окликнул его. Обычно очень послушный, щенок на этот раз отказался повиноваться. Наоборот, эхо, много раз повторившее мой голос, еще больше напугало его. Он присел на задние [117] лапы, тревожно к чему-то прислушался и вдруг, ощетинясь, зло зарычал и стремительно помчался обратно в лагерь.
Я остался один и почувствовал вдруг странное, ничем необъяснимое беспокойство. Что могло так испугать собаку? Но раздумывать и колебаться было поздно. Я был уже у айсбергов.
Вблизи они выглядели еще внушительней, еще живописней. Холодные, прозрачно-зеленоватые, словно из подкрашенного стекла, они сверкали на гранях всеми цветами радуги и отбрасывали на снег огромные зубчатые тени.
Все это феерическое сооружение казалось вымыслом, эффектным творением талантливого декоратора, решившего поразить зрителей искусно сооруженным ледяным дворцом, о котором мы читали в детстве в волшебных сказках. С любопытством разглядывал я все эти диковинные подобия башен, галлерей и гротов из зеркально-шлифованного льда. Вдруг внимание мое привлек странный заунывный звук. Он напоминал отдаленный вой морской сирены и в окружавшей меня абсолютной тишине звучал тревожно и зловеще, вызывая невольную дрожь. Это ветер со свистом врывался в покой ледяного дворца, хлопал там какими-то невидимыми дверями, выл, стиснутый в лабиринтах узких коридоров.
Мне стало не по себе, и я поймал себя на желании уйти от всех этих мрачных красот. Но тут же пристыдил сам себя за непонятное малодушие и принялся снимать.
Щелкал я торопливо и как-то без души, да и руки не особенно слушались, озябли, что ли… Я уже было собрался убраться во-свояси, как вдруг, обходя айсберги с тыла, очутился перед новым чудом; буквально пригвоздившим меня к месту. Это был гигантский ледяной шалаш, этакий небоскреб из льда. Его грозная красота ошеломила меня. Он высился над остальными айсбергами на подобие великаньего карточного домика, стены которого были сложены из двух отвесно наклоненных друг к другу льдин такой толщины, что их, казалось, не прошибешь и пушкой.
Я заглянул внутрь. Снеговой пол ледяного чуда казался совсем синим, настолько слабо пробивался сквозь [118] толщину его стен свет. Там и сям из-под снега торчали гладко обтесанные ледяные валуны, похожие на спящих заколдованных животных.
Меня, как магнитом, потянуло войти в чудесный шалаш, но в то же время я ясно ощутил, что все внутри меня противится этому. Искушение все же оказалось сильней, и я, пересилив колебания, перешагнул через высокий снеговой порог. Медленно, озираясь по сторонам, я сделал несколько шагов вглубь и в поисках удобной для съемки точки прислонился к одной из стен.
Вдруг словно электрический ток пронизал меня. Каким-то непонятным шестым чувством или, скорее, инстинктом я уловил всем телом легкий, едва ощутимый толчок. Мгновенно отпрянув от стены, я быстро посмотрел вверх и обмер… Стены шалаша шевелились. Я ясно видел, как их толстые края размыкались и медленно отходили друг от друга. Казалось, вот-вот оборвется связывающая их невидимая ниточка, и один только вздох, одно неосторожное движение - и ледяная громада рухнет.
Я не в силах был сойти с места. Ноги не сгибались, в глазах замелькали какие-то пестрые точки, кровь гулко приливала к вискам. Огромным усилием воли я, наконец, заставил себя повернуться, не дыша, почти ползком выбрался из шалаша и… побежал.
Не знаю, долго ли длился мой бег. Опомнился я лишь на краю преградившего мне путь разводья. Здесь я заставил себя остановиться и оглянуться назад. Ледяной дворец попрежнему незыблемо высился во всем своем великолепии…
Выслушав мой рассказ, кают-компания долго молчала. Я закурил и встал у окна. Отсюда мне были лучше видны лица моих товарищей. Они были задумчивы и серьезны. Чувствовалось, что им, так же, как и мне, было непонятно, как все это могло произойти.
- Да-а, - протяжно пробасил Водопьянов. - Действительно страшно. Любой испугался бы. Я, например, должен честно признаться, что повел бы себя так же. А вот почему - не знаю. Казалось бы, что особенного? Айсберги… Разве нам не приходилось, хотя бы в нынешнем полете на полюс, видеть сотни вещей гораздо более страшных, чем этот знаменитый шалаш? А ведь не испугались, назад не полетели!… [119]
- Вы забываете, что в полете на полюс участвовал коллектив, - сказал кто-то спокойным и уверенным голосом. - На миру, говорят, и смерть красна…
- Ну, это, знаете, пословица, а не правило, - тут же возразил ему другой. - Сколько было случаев, когда страх охватывал тысячные толпы? При наводнениях, например, обвалах или других катастрофах… Цельте города бежали от страха без оглядки. А ведь и там был коллектив?
- Масса еще не есть коллектив, - снова заговорил попрежнему спокойный голос, - а вы напрасно не дали мне закончить мою мысль. Под коллективом, - продолжал он, - я разумею не случайную толпу, а группу людей, объединенных одной идеей, одной волей и верой в победу. В этом и заключается сила коллектива, которая помогает побеждать любые опасности. А страх?… Что ж, страх вообще присущ каждому человеку и может возникнуть даже у самых храбрых людей при соприкосновении с опасностью, неважно - реальной или кажущейся. Но если в этот момент человек не один, а в своем испытанном, тесно сплоченном коллективе, если он к тому же чувствует, что за ним, как это было в нашем нынешнем полете на полюс, с любовью следит вся страна, - может ли он тогда испытывать чувство страха? Я думаю, что нет…
- Верно, - подхватил кто-то из механиков. - Я тоже могу рассказать, как однажды в гражданскую войну…
И он рассказал нам прекрасную героическую повесть об осажденном бронепоезде, застрявшем в тылу у белых. Без патронов, без пищи, с последней гранатой, сохраняемой для того, чтоб не сдаться живыми в руки врага, десять часов находились раненые, измученные бойцы под непрерывным обстрелом.
- А когда наступила ночь, мы перестали ждать помощи и приготовились достойно умереть. Нам предлагали сдаться, обещали свободу. Но мы и слушать не хотели. Страха ни в ком из нас не было. Каждый знал, что все равно победа за нами, - закончил он свой рассказ.
Несколько минут все молчали, перенесясь мыслями в далекие дни славного прошлого. Затем заговорил [120] кто-то еще. Пошли рассказы веселые и грустные, воспоминания о незабываемых страницах жизни. Каждый из нас находил в своей памяти десятки случаев, перед которыми мой пресловутый шалаш казался детской забавой. Аварии, взрывы, царские тюрьмы и расстрелы, - здесь было чего испугаться. Но сколько ни старались мы найти в своих былых переживаниях что-либо похожее на обуявшее меня сегодня чувство слепого, безотчетного, панического страха, - ничего не получалось. Такого не было, - в один голос говорили все. И это было верно, я знал это по собственному опыту.
- Хорошо, товарищи, - неожиданно прервал затянувшийся разговор парторг. - Коллектив побеждает страх. Это верно. Но бывают и такие случаи, когда человеку приходится один на один встречаться с опасностью. Так, например, было сегодня. Чем же объяснишь, что страх перед шалашом заставил бежать человека, которого никто из нас не может заподозрить в недостатке храбрости? И в одной ли храбрости здесь дело?
И не дожидаясь ответа, парторг продолжал, обернувшись ко мне:
- Скажите, а если бы вам, или любому из нас, очутившемуся на вашем месте, было приказано заснять тот злосчастный шалаш, если бы от выполнения этого приказа зависела жизнь людей, защита родины или какая-нибудь научная победа, - бежал ли бы кто-нибудь из нас тогда?
Мы переглянулись, улыбаясь нелепости такого предположения.
- Конечно, нет, - решительно ответил я за всех.
И наш необычайный диспут разгорелся с новой силой. Перебивая друг друга, волнуясь и торопясь, все с жаром и страстью приводили примеры один другого ярче о людях, которые один на один шли на страшные опасности, на верную смерть во имя светлых идей, долга. перед человечеством и во славу родины.
Мы вспоминали стойкость вождей революции, будничный героизм наших пограничников, жертвенные смерти великих ученых, мужество славных исследователей Севера, бесстрашно погибавших на подступах к тому самому полюсу, на котором происходил теперь этот незабываемый разговор. [121]
Неожиданный диспут окончился. Мы расходились по своим палаткам. Была поздняя ночь, а солнце попрежнему висело над льдинами, высекая из их острых граней, снопы разноцветных искр. Откуда-то издалека, быть может, из «моих» айсбергов, доносился тихий и заунывный вой ветра. Мы шли молча, все еще поглощенные мыслями, которые всколыхнул в нас недавний разговор. Прощаясь, парторг вдруг рассмеялся и закричал вдогонку уходящим:
- Так что же такое, все-таки, страх, товарищи?
Мы ответили ему дружным смехом и шутками, так как излишне снова, повторять то, что каждый из нас твердо знал. Но при случае мы могли бы теперь объяснить другим, что страх - это нелепое и случайное чувство, бессильное против крепкой воли коллектива, против священного чувства долга, против мужества и веры в победу, то есть тех качеств, которые воспитали в нас Сталин, партия и великая Родина.
* * *
Через двое суток, несмотря на не совсем благоприятную погоду, мы вылетели с Северного полюса на остров Рудольфа. Оттуда позднее благополучно добрались до Большой земли, до родной Москвы.
Никто из нас не предполагал, что нам предстояло в самое ближайшее время вновь вернуться в арктику. [122]