I

Озеро Байкал лежит в Восточной Сибири, в 65 верстах от гор. Иркутска. Оно известно еще под названием Святого моря и это название, по всему вероятию, перешло от монголов, так как оно называется по-монгольски « Далай нор », что значит в переводе — «Святое озеро».

О нем упоминают древнейшие китайские летописи, и в одной китайской географии, изданной в царствование монгольской династии Юань, говорится о стране кулиханов, где находилось множество лилий (Lilium Marstogon желтая сарана). Эта страна от столицы Китая простиралась далеко на север, до моря Бей-хай (по-якутски богатое озеро); за этим морем, — по словам географии, — дни становятся долгими, а ночи короткими. В китайских же исторических сочинениях упоминается о Байкале, как о месте ссылки важных преступников, и о том, что лучшие соколы для императорской охоты привозятся от Байкала.

Из всего этого ясно, что около Байкала никогда не было ни городов, ни соединенной с ними оседлости и что около него кочевали только полудикие бродячие племена, остатки которых встречаются еще и в настоящее время.

Из русских первый забравшийся на Байкал был служивый человек Курбат Иванов; пробрался он из Якутска и, разузнав, что где-то поблизости есть серебро, воротился назад за помощью. Через несколько времени по следам Курбата Иванова к Байкалу пробрались и другие, потом нахлынули казаки и стрельцы, дети боярские, и промышленники и Байкал стал русским.

Байкал имеет до 600 верст длины и от 75 до 100 верст ширины; его глубина и до сих пор еще никем достаточно не исследована, промеряны только некоторые места. Все жители Прибайкалья, на вопросы о глубине озера, считают долгом выразить на своем лице таинственность и чуть не шепотом сообщают, что «Святое море дна не имеет». Затем, при дальнейших расспросах, спрашивающий услышит от прибрежных жителей, что близ берегов Святого моря в тихую погоду видны целые леса и скалы.

По измерениям, сделанным в 1859 году от речки Бугульдеихи к устью р. Селенги и от пристани Чертовкиной к Посольску, найдено было до 1000 саж. глубины и больше ничего неизвестно. Кроме множества мелких речек Байкал принимает в себя с сев. Верхнюю Ангару, с вост. Баргузин, с ю.-в. Селенгу, из него же вытекает только одна река Ангара. Она имеет начало на с.-з. стороне Байкала.

По характеру окружающих его гор можно с достоверностью предположить, что Байкал образовался во время сильного геологического переворота.

Быть может на месте этого озера, в отдаленное доисторическое время, пролегала гладкая степь, паслись стада, кочевали бродячие племена и вдруг, в одно из сильных землетрясений, местность эта провалилась, на месте провала образовалась громадная масса воды, выдвинулись со всех сторон гигантские горы и окружили озеро своими разнохарактерными сопками. Но как общее падение, по-видимому, было к северу, то в западном изгибе Байкала самый низкий путь, для стока вод, мог быть только по направлению узких долин на северо-запад, совпадающему со средним падением местности, и Ангара вылилась на северо-запад, пробив Лиственничные горы.

В ста саженях от ее истока из Байкала, на самой середине реки, высунулся из воды замечательный во многих отношениях камень, называемый Шаманским. По глубине Ангары у ее истока, по видимой величине камня над поверхностью реки, можно с достоверностью предположить, что этот Шаманский камень имеет весьма большие размеры и служит значительной задержкой воды, вырывающейся из Байкала с замечательной быстротой.

Если бы когда-либо, по каким бы то ни было обстоятельствам, этот громадный камень или, выражаясь точнее, — эта подводная гора разбилась на несколько частей и потеряла возможность сдерживать собою быстрый напор воды, то по всему вероятию для Иркутска день разрушения Шаманского камня был бы днем наводнения. Об этом часто подумывают со страхом туземные жители.

Уровень Ангары в 60 верстах от Байкала ниже уровня его на 60 сажен, следовательно, до Иркутска на каждую версту приходится сажень падения.

Вообразите себе, какую великолепную картину представляет эта масса воды версты в две шириною, несущаяся с быстротою почти 20 верст в час.

Но как бы ни была великолепна картина, а все-таки соседство Байкала для окружающих его местностей — соседство весьма грозное и недружелюбное, что и доказало землетрясение 1861–62 года.

Землетрясение это имело центром своим Байкал, от которого и распространялось на 500–600 верст в окружности, ослабевая по мере удаления от своего центра.

Началось оно 30 декабря и, повторяясь в день по нескольку раз, продолжалось до 1 января; потом, значительно ослабев, оно давало еще знать о себе легкими колебаниями земли в продолжение почти двух недель.

В то время много погибло бурятских юрт, крупного и мелкого рогатого скота и самих бурят, кочевавших со своими стадами по берегам Байкала.

Во время этого землетрясения в Иркутске сами собой звонили колокола; в одном селении провалился купол церкви; в деревнях, близ Байкала, много свалило и поломало изб; из глубоких колодцев исчезала вода и вместо нее выбрасывало вверх песок и гальку.

В заключение всего, это землетрясение оставило по себе в воспоминание новое озеро: верстах в 25–30 от р. Селенги образовался провал земли верст в 20–25 в длину и ширину, на этом месте выступила вода и с того времени это новое озеро все более и более увеличивается.[1]

На Байкале, кроме нескольких незначительных островов, есть остров Ольхон, населенный бурятами. Он имеет до 60 верст длины и до 12 ширины. Живущих на нем бурят, по рассказам, есть до 1000 семей; занимаются они рыбною ловлей, звероловством и имеют значительное скотоводство.

Я никогда не бывал на этом острове, но по описаниям бывших на нем, — вид его чрезвычайно красив, и красота эта дикая, печальная и однообразная. Голые скалы торчат из-под вод Байкала, на них гнездится серый орел, хищник бурятских овец; в полях кочуют буряты; по камням лениво ползает бескрылая зеленая стрекоза; чайки и гагары одиноко сидят по утесам над своими гнездами, выжидая добычи из моря. Везде, куда ни посмотришь, камни да камни, и кругом все как-то безжизненно, пусто и дико; Святое море однообразно и печально шумит, гремучий вал его бьется об утесы и выкатывает округленные зерна лунного камня, имеющего синевато-белый цвет и радужный отлив.

Кроме этого камня, говорят, выбрасываются из озера обломки желтоватого опала, зерна кварца, горного хрусталя, куски зеленой и красной яшмы, темно-коричневого порфира, бледно-зеленого аквамарина, изумруда и проч. и проч. Из утесов местами вытекает морской воск и естественное купоросное или горное масло. Это последнее в особенности добывается бурятами вблизи одного улуса, называемого Курма, и в скалах тажерянских. На склонах, обращенных к баргузинской или турканской стороне, встречаются глинистые железные руды.

Вода Байкала холодная, пресная и при тихой погоде прозрачная почти на девять сажен глубины; она содержит в себе, по химическим исследованиям, несколько растворенной извести.

Морской воск в тихую погоду плавает по поверхности воды, а во время бурь выкидывается на берег от верхней Ангары на юго-восточную сторону Байкала. Вид этого воска темно-коричневый. В музее императорской Академии наук есть кусок его, доставленный, кажется, Палласом в 1770 году. Он называется иначе — асфальт; в Сибири он мало известен и только около Байкала старухи-знахарки лечат им больных. Как они открыли в асфальте свойства исцелять человеческие немощи, на чем основали это открытие — Бог знает, а говорят, лечение это действительно оказывает пользу в ревматических болях.

Прибрежные жители до сей поры не могут придумать, что бы им делать с байкальским асфальтом; для освещения он неудобен тем, что при горении отделяет очень много дыма, а более применить его не знают к чему. Иногда какой-нибудь самородок химик из туземцев смотрит на растопленный асфальт и толкует своим товарищам, что этот асфальт есть тот, значит, самый керосин, который американцы приготовляют. Товарищи сомнительно покачивают головами, химик доказывает и обещает в будущем от байкальского асфальта большие барыши. Но химические опыты туземного химика на том и оканчиваются[2].

Другое дело горное масло. Оно употребляется с большою пользой при лечении простых и кровавых поносов у людей, в повальных болезнях у скота и, кажется, вполне может заменять купоросную кислоту и масло; но, к сожалению, собирается оно в весьма малом количестве и потому продается от 4 до 5 рублей за пуд.

II

Во время моего продолжительного пребывания в Забайкальской области, мне много раз случалось переезжать Байкал во все времена года.

В первый раз я отправился из Иркутска в Забайкалье осенью в 1859 году. В холодный и ветреный день подъезжала моя повозка к Лиственничной пристани. Был ноябрь в половине, время, в которое байкальские пароходы, старый ветеран Байкала «Наследник Цесаревич», впоследствии так печально окончивший свое существование, и два новых: «Генерал Корсаков» и «Граф Муравьев-Амурский», — оканчивали свои обязательные рейсы и плавали по озеру смотря по погоде и по количеству грузов, следовавших через Байкал.

Несмотря на 25° мороз и на позднее время осени, река Ангара не была еще покрыта льдом, — над ней носился густой пар и, широко расстилаясь в морозном воздухе, обдавал собою мою повозку и замерзал снежными пылинками на платье. Мы подвигались вперед, то поднимаясь вверх, то опускаясь вниз по каменистым холмам горной подошвы; чем ближе подъезжали мы к Лиственничной пристани, тем холоднее и порывистее дул ветер, тем яснее долетал до нашего слуха глухой шум волн Байкала. Вдали показалось небогатое прибрежное село, с деревянною церковью, послышался стук топоров: на берегу шла работа, строили судно; ехали далее и опять видели строящиеся суда; у берега стояли тоже суда, короткие, высокие, имеющие замечательно уродливую форму. Поморы называют их «кораблями», несмотря на то, что эти корабли хуже самого последнего волжского судна.

Суда эти, как видит читатель, по размерам, весьма уродливы и напоминают китайские постройки, нет только той вычурности и фигурности, как у китайцев[3].

В одной версте от селения Никольского находится пароходная пристань, называемая Лиственничной. Это название присвоено ей от прежнего зимовья, находившегося на месте настоящей пристани и носившего, в свою очередь, это название от лиственничного леса, растущего на прибрежных горах.

На берегу Байкала, у подножья горы, поросшей этим лесом, прилепилось двухэтажное здание гостиницы. Ближе к селению Никольскому в стороне от дороги лежало много лесу, приготовленного для новых построек. Из этого леса должны были выстроиться новые гостиницы в pendent к новым пароходам. Но пока, в ожидании новых гостиниц, нужно было остановиться в старой, несмотря на все ее неудобства.

Построена она вероятно с того времени, когда пароход в первый раз пошел по Байкалу, следовательно — лет двадцать назад. Пароход был предшественник «Наследника Цесаревича» и он, кажется, сгорел — так по крайней мере мне не раз случалось слышать. Несмотря на то, что гостиница построена не ранее сороковых годов настоящего столетия, но она казалась ветхим старцем: окна в верхнем этаже были местами повыбиты, ставни большею частью переломаны и остатки их, повиснув на ржавых петлях, скрипели и выли на разные тона, аккомпанируя шуму волн Байкала.

Состарилась ли гостиница от осенних ветров, обдувающих ее со всех четырех сторон, или уходили ее заботливые попечители, доверенные и управляющие, — не знаю, да и не подумал бы об этом, если бы только беспорядочный и угрюмый вид ее не производил такого тяжелого и мрачного впечатления.

Внутренность дома соответствовала его наружному виду: стулья переломаны, столы о трех ножках, диваны с оборванной и висящей клочьями обивкой, кресла без ручек и часто без спинок; никогда не мытый пол, кривые, дырявые доски, углубляющиеся под ногами, как фортепьянные клавиши; в стенах щели, в которые с визгом врывается внутрь дома резкий осенний ветер… и т. д.

Все это доказывало, что о тех, для кого построена гостиница, никто никогда не заботился да и заботиться не считал нужным: гостиница одна, конкуренции ждать неоткуда; приехал к пароходной пристани, так волей-неволей мирись с тем, что есть, не мудрствуя лукаво.

Бразды правления этой гостиницей находились в руках какого-то отставного солдата, у которого в буфете кроме водки и солонины ничего не было.

— Самовар, если угодно, поставить можно… — послышалась нам его первая фраза.

— А закусить бы чего-нибудь?

— Закусить? Отчего же?.. Можно, пожалуй, солонины подать…

— А еще что?

— Огурца соленого можно принести. Омуля, если хотите… водки… Сколько подать-то?

— Да неужели у вас ничего больше нет?

— Как ничего нет? Я говорю вам, солонины можно, омуля, огурца…

Я молчал.

— Порцию что ли вам?

Солдат повернулся ко мне в пол-оборота и, держась за косяк двери рукой, угрюмо смотрел на угол печи.

— Дайте лучше самовар.

Через несколько времени нечищенный, позеленевший самовар, чайник с изломанным носом, чашка без ручки, поднос изогнутый и перепачканный, — все это в огромных размерах было принесено солдатом за один раз и принесено совершенно оригинальным способом: самовар он нес в руках, поднос висел у него на пуговице жилета, а чашку и чайник он, к великому моему удивлению, вытащил из обоих карманов своего дырявого пальто.

— Ты и солонину из кармана подаешь на стол? — спросил я.

— Нет-с. Как можно…

Солдат улыбнулся и, снова опершись рукою о косяк двери, начал смотреть на угол печи.

— Отчего же у вас обеда для проезжающих нет?

— Не для кого делать-то…

— Как не для кого? Для проезжающих.

— Кто теперь проезжает. Теперь хороший хозяин собаки из конуры не выгонит, а то проезжающие. Вот слышите, как оно воет да бурлит, море-то…

— А в другое время когда же вы кормите проезжающих?

— Когда? Известно, летом. В ту пору народу едет много; тогда народ каждый день, а не то что теперь, — два-три в неделю; тогда щи варим, котлеты делаем, вино тоже держим. Если когда наезжают хорошие люди, потребуют что-нибудь особенного, супу там што ли какого, али чего другого, тогда от управителя повара просим… Летом совсем другой расчет. Летом бывает так, что купцы дня по два, по три здесь валандаются, одной облепихи наливки по ведру в день выходит, а то и шампанского потребуют… Шампанское тоже от управителя берем: оно у него про себя на всякий случай есть для начальства, когда, значит, в гости ежели наезжают. Обозные тоже часто навертываются, другой при себе гармонию имеет… В карты тоже вечерами, когда парохода нет, дуются… Летом совсем другое дело…

Солдат, видимо находясь под впечатлением милых ему летних воспоминаний, глубоко вздохнул и замолчал.

— Так солонины не надо што ли? — спросил он через несколько времени.

— Нет, не надо.

— А то я подам порцию… с огурцом?

— Нет, не надо.

— Водки бы выпили… с дороги хорошо…

Я промолчал.

Солдат погладил рукой косяк двери. Взглянул еще раза два на меня и, опять глубоко вздохнув, вышел.

Кроме мрачного дома негостеприимной гостиницы и кроме тех построек, которые должны быть впоследствии гостиницами, — на берегу пристани, невдалеке от ветхого здания, торчали еще кое-где три-четыре домика для служащих и отдельный флигель для управляющего пароходством. В окнах этого флигеля виднелись драпри и цветы и вообще его наружность составляла замечательный контраст с ветхим полуразрушенным домом гостиницы.

Кое-как поместившись в мрачном доме, я в первую же ночь страшно утомился от непрерывного шума волн, а впереди предстояло еще три таких же ночи, как объявил мне приказчик пароходной конторы.

Все три парохода были на противоположном (посольском) берегу и из них должен был прийти только один старый пароход «Наследник Цесаревич». Остальные два осенью ходили редко и были опасны для плавания: во время осенних бурь их немилосердно качали байкальские волны, тогда как, в то же время, старый пароход шел весьма спокойно и не черпал бортами. Поморы говорили, что «Байкал просто невзлюбил новые пароходы, не ко двору, значит, они ему пришлись». Но причина была проще: оба парохода были сделаны меньшего размера против старого, при работе их не была измерена величина байкальской волны и гг. распорядители заботились только о том, чтобы новые пароходы могли проходить в р. Селенгу. Они имели весьма хорошее намерение устроить пароходный путь до Стрелки (в 70 верст. от Кяхты), но намерение осталось неисполненным: пароходы для р. Селенги оказались большими, а для Байкала малыми и неудобными; следовательно, все что только можно было придумать худшего, было придумано, оставалось только расплачиваться за работу…

Пароходство по Байкалу и до сей поры не может устроиться как следует: пароходы часто ломаются, портятся машины, горят палубы, — потом все это понемногу починивается и опять портится и опять чинится. Причина этому, по рассказам знающих людей, вовсе не Байкал и не его бури, на которые принято ссылаться в этих случаях, — а просто неспособность и неуменье управлять пароходами. Посмотришь, на том же самом Байкале, лет десять-пятнадцать, плавает какое-нибудь старое суденышко, не горит оно и не ломается, несмотря на то, что и команда-то его вся состоит только из 5–6 человек.

Неуменье вести пароходное дело происходит, всего скорее, от того, что владельцы пароходов часто сменяют один другого, а при новом владельце нанимаются новые служащие. Давно ли, как вспомним, открыто на Байкале пароходство, а сколько раз уже в это время оно переходило из рук в руки! Принадлежали пароходы гг. Мясниковым, потом перешли г. Бенардаки, потом г. Рукавичнику, через несколько времени сделались достоянием амурских церквей и в последнее время поступили в ведение г. Хаминова. Нужно желать, чтоб хотя в этих руках продержались пароходы подольше, — может быть служащие и рабочие попривыкнут и не будут ломать и жечь такие полезные вещи, как пароходы.

Судоходством на Байкале занимаются несколько иркутских купцов и мещан, а всего более судов принадлежит крестьянам Ильинской волости с той (противоположной Иркутску) стороны Байкала. Суда перевозят в Забайкальскую область русские товары, соль и спирт, а оттуда везут чаи и рыбу.

Понятно, что развитие пароходства на Байкале может быть весьма невыгодно для парусных судов, но все-таки оно их совершенно истребить не в состоянии. За судами всегда останутся все рыбные промыслы, да отчасти и перевозка товаров: судно сто́ит во много раз дешевле парохода и, следовательно, владелец судна имеет полную возможность перевозить товар дешевле парохода, и те товары, которые отправлены не на срок, всегда будут перевозиться на парусных судах. Уничтожить это может только слишком дешевая цена на пароходе, а пока еще она очень и очень высока. За место в каюте первого класса, за переезд ста верст, платится 8 руб., за второй класс 6 руб., на палубе 3 руб. Цена за провоз грузов от 10 до 15–20 к. с пуда, смотря по условию с конторой и по количеству грузов.

Бывали такие случаи, что пароходное управление находилось в весьма неприятном положении, при виде того, как частные суда нагружались чаями и уходили в путь, а пароходы стояли у берега без работы. Один из управляющих выдумал пуститься на хитрость и запретил выдавать билеты на проезд на пароходе тем лицам, которые свои товары отдали на доставку парусным судам. Мера действительно очень хитрая, потому что кому же захочется кататься на судне дня два-три, а иногда и неделю, когда можно в 7–8 часов переехать на пароходе; но эта хитрая мера не достигла своей цели: пассажиры сумели противостоять этому и достали от кого следовало такую записочку, что пароходное управление молча и беспрекословно выдало им билеты на пароход.

На следующий день после моего приезда я отправился пешком к истоку Ангары из Байкала, — это близ того селения, около которого строились на берегу и стояли на якорях близ берега байкальские суда.

Целью моего путешествия было желание посмотреть на Шаманский камень.

Название это присвоено камню потому, что, по верованию бурят, на нем обитают онгоны — небесные духи, с которыми имеют непосредственные сношения шаманы, особого рода предсказатели-духовидцы. Каждый бурят убежден в этом и, проезжая по берегу реки, мимо Шаманского камня, он набожно нашептывает свои молитвы и по временам пугливо исподлобья поглядывает на страшный для него камень.

Во время бури кругом камня клокочут и пенятся волны реки, разбиваясь в мелкие брызги и рассыпаясь высоко в воздухе.

Священное значение Шаманского камня в быту бурят до того велико, что они нередко приезжают из-за 300–400 верст к этому таинственному месту, чтоб заставить своего собрата, в чем-либо обвиняемого, торжественно произнесть на этом месте свое отрицание от преступления.

Перебравшись по реке в лодках к Шаманскому камню, буряты заставляют обвиняемого войти на самый верх камня и на нем присягнуть в присутствии невидимых духов в справедливости своих показаний: шум волн, разбивающихся о камень, высота над водою, фантастичность самого места и полное убеждение в присутствии на камне невидимых духов, — все это разом действует на нервную систему присягающего, и виновный, большею частью, не может скрыть своего преступления: он со страхом и трепетом сознается во всех грехах, вольных и невольных.

Случалось, что после такого испытания испытуемого снимали с камня без чувств и привозили на берег в глубоком обмороке. По возвращении сознания бурят еще долго дрожит от страха и не может попасть зубом на зуб, — так его напугают страшные онгоны.

С обеих сторон Ангары, при выпадении ее из Байкала, поднимаются высокой стеной горы; течение реки, как я сказал выше, очень быстро и суда выходят из Байкала рулем вперед, потому что кроме Шаманского камня при истоке есть еще и другие мелкие подводные скалы.

Из Иркутска суда возвращаются пустыми и тянутся вверх бичевником с помощью нескольких лошадей; изредка разве только протянут судно, нагруженное солью, которую берут верстах в 60 от Иркутска, в солеваренном заводе; остальные же все товары до Байкала следуют сухим путем и уже около селения Никольского или у Лиственничной пристани нагружаются на суда.

Товар, идущий из-за Байкала на больших судах, тоже в Ангару на них не проходит, а перегружают его в Лиственничной у Никольского селения на карбазы и лодки и на них уже спускаются в Иркутск по Ангаре.

Вообще р. Ангара весьма оригинальна и непохожа на другие реки. Вода ее светла до того, что на дне в тихую погоду можно пересчитать хоть каждый камешек, и холодна даже в самую сильную жару до того, что в ней с трудом можно пробыть несколько минут; разливается она не весной, во время половодья, как другие реки, а осенью, когда реки замерзают.

Начинает она замерзать снизу и замерзая, поднимает вверх со дна камешки, маленьких рыбок, червей, пиявиц, amphipodes, бедное поселение своего подводного царства; в это время, в конце декабря, по набережным улицам Иркутска нет проезду: Ангара выступает из берегов и, разлившись по улицам, наворотив на себя лед большими глыбами (торосья), замерзает. Через день или два замерзший лед опадает ниже и ниже и Ангара, успокоившись, крепко сковывается сибирскими морозами.

Байкал замерзает позже и, до того времени, пока он не покроется льдом, — густой, холодный пар носится в окружности озера верст на 100. В Иркутске, за 60 верст от Байкала, в тот же день, как он замерзает, узнают об этом наверное: небо проясняется, туман исчезает, отдаленные горы ясно видятся вдали со своими разнохарактерными очертаниями. Иркутянин, мещанин или казак, запрягает лошадь в легкие саночки и едет (по-сибирски бежит) в Лиственничную, проведать море. Вскоре потом потянутся из города обозы за море и зимний путь установится.

Но о зимних сообщениях мы поговорим ниже.

Три дня пришлось мне прожить в гостинице Лиственничной пристани. Проезжающих было мало, потому что каждый спешил перебраться через Байкал ранее, пока еще бури на озере были не очень часты и сильны. Чем далее к осени, тем бурливее и неприветливее делается Байкал.

С половины ноября до половины декабря, а иногда и позднее, Байкал шумит и воет от сильных бурь; по озеру во всех концах носятся льды, дуют противоположные один другому ветры, сегодня набрасывает горы льдов к одному берегу, на пространстве верст десяти, обливает их потоками волн; завтра всю эту громадную массу ветер обрывает от берегов, разбрасывает по волнам, раскидывает по всему озеру и потом снова начинает набрасывать одну на другую у противоположного берега.

Затихнут на время бури и тридцатиградусный мороз снова примется сковывать Байкал льдом, но пройдет день-два и опять загремит Байкал и разметает льды в разные стороны.

Горе путнику, которого судьба бросила в объятия волн на утлом байкальском судне: носится это судно по Святому морю и качается с боку на бок, с носу на корму; хлещет в него и волнами, и глыбами льда. Судно обледенеет и в таком виде, иногда две-три недели, плавает по Байкалу с одного конца до другого; то поднесет его ветер к берегу Кадильному, даст полюбоваться путнику на высокие горы и утесы, то помчит в другую сторону и, мыкая по своей прихоти, поставит судно против Посольского монастыря. Путник издали перекрестится на православную церковь и не успеет сотворить молитвы, как ветер подхватит судно и помчит его куда-нибудь в другую сторону.

Но зима все больше и больше заковывает море. Вокруг носящихся судов образовываются плавучие ледяные массы верст на 6, на 7 в окружности; раздавленное, налитое водою судно примерзает ко льдам и путешествует по озеру вместе с ними. Паруса обледенеют, снасти все изорвутся, мачты и бока изрубятся на дрова. Продовольствие, какое было на судне, путники истребят в первую неделю и питаются потом всем, чем только возможно; бродят они, как тени умерших, по плавучему ледяному острову, не теряя все-таки надежды примкнуть к берегу.

С каждым днем больше и больше прибывает льду и наконец бурное море замерзает.

У устья речки Богульдеихи Байкал замерзает всегда ранее, чем в других местах, и обозы, не желая бесполезно прокармливать лошадей в ожидании, пока по Байкалу приложится зимний путь, идут обыкновенно через Богульдеиху, за неделю и более до открытия прямой дороги.

Когда же Байкал совершенно замерзнет, тогда с обеих сторон, с Посольской и Лиственничной, высылаются партии бурят и крестьян вешить дорогу, т. е. обозначать путь для проезда вехами и сбивать тороса.

В некоторых местах Байкал покрывается верст на 10–20 так ровно и гладко, точно зеркало, и едущие вешить дорогу, во время ветра, с трудом двигаются по льду; иногда человека ветер подхватит и свалит с ног: одно спасение — ножом или топором ударить в лед, чтобы удержаться на одном месте; другого неопытного крестьянина ветер катит по льду версты две, повертывая с боку на бок, как кубарь, — пока он не догадается ударить топором в лед.

Почтовый тракт устанавливается следующим образом: из Лиственничной первая станция идет по берегу, до зимовья Кадильного; из Кадильного, тоже по берегу, до зимовья Голоустного, а оттуда одна станция перерезает Байкал поперек, до Посольского монастыря.

Станция эта имеет пятьдесят пять верст. Проезжают ее на одних лошадях безостановочно, проезжают скоро, всего часа четыре, а то и три: лед гладкий как стекло, только и слышно, как лошади подковами постукивают по льду.

При первом пути по замерзшему озеру встречаются небольшие розносы и щели; первые неизбежны в начале зимы при неровном замерзании Байкала, при постоянном отделении им своей внутренней теплоты; а щели образовываются от давления на лед ветра, который волнует, раздвигает и разрывает ледяную поверхность. Разрывы на толстом льду и образование на нем щелей всегда сопровождается звуками, похожими на пушечные выстрелы и перекаты отдаленного грома; тонкий лед, разрываясь, не производит таких сильных звуков, а сопровождается только треском.

На тонком льду щели всегда опасны, потому что у краев этих щелей лед гнется и обламывается; на нем нет точки опоры не только для лошади, но и для человека. Проваливаясь, лошадь, обыкновенно, бьется, силится выпрыгнуть на лед и больше его обламывает; образуется вокруг лошади полынья, в которую затапливаются и сани.

Одно средство спасения лошади в том, что ее наскоро выпрягают из оглобель или перерезывают гужи, потом накидывают ей на шею петлю и давят; задавленная от спершегося внутри ее воздуха, лошадь всплывает на поверхность воды и ложится боком на ней как мертвая; в это время ее мгновенно выдергивают за шею и за хвост на лед, подальше от полыньи, снимают петлю и бьют лошадь несколько раз кнутом, пробуждая в ней жизнь.

После этого начинают ее гонять по льду, чтобы она разогрелась и не продрогла.

Такой способ более удобен при артели, когда сила людей превышает тяжесть животного; но когда нет возможности вытащить лошадь описанным способом, то употребляют другое, более остроумное средство: обрезав у лошади гужи и накинув на шею петлю удавкой, подтягивают лошадь к краю льда; другой конец веревки привязывают к середине саней; в нескольких саженях от полыньи во льду выдалбливают два отверстия и ставят, или вернее — втыкают в них сани стоймя, задними концами полозьев, на передние же концы саней налегают всею своею тяжестью и силой, стараясь опрокинуть их горизонтально и таким образом, как рычагом, вытащить санями на лед свою лошадь.

Поздней весною по Байкалу путь идет от Лиственничной до Посольска диагонально на 100 верст.

Эта последняя дорога называется по-сибирски голометью, бездорожицей; ездят по ней в 20 числах апреля, когда лед на Байкале почернеет; но с Голоустной и Кадильной от теплых ветров и лучей солнца лед разрыхлеет, образуются провалы, полыньи и около берегов, сажен на пять, на десять, лед растает.

Но когда и этот последний путь делается невозможным, когда лошади начнут проваливаться на каждом шагу, рыхлый лед побелеет, начнет ломаться у щелей и раскалываться иголками, тогда запоздавшие путники волей-неволей снова плетутся из Посольска в Култук и обратно. Это уже бывает накануне мая месяца и доказывает пользу этого сообщения. По Байкалу же в это время, за расстояние 100 вер. проезда, платится по 60 и 80 и даже по 150 рублей, смотря по тому, насколько путь опасен; бывает так, что два пеших работника везут, на маленьких саночках, седока, выбирая, где покрепче льдины.

Путь опасен, но есть люди, которые решаются на такую опасность: купец, падкий до барышей, предпочитающий денежные выгоды всему на свете, еще не так жалок: сам выбрал дорогу, а жалко, когда все страхи подобной поездки выпадают на долю человека служащего, который едет потому, что не ехать ему невозможно.

Далее читатель прочтет рассказ помора о том, как перебираются в весеннее время по Байкалу извозчики.

Самое благоприятное время для плавания по Байкалу — май, июнь и июль. В эти три месяца редко бывают сильные бури и смелые поморы пускаются в Байкал на лодках.

Лодки обыкновенно делаются с одной мачтой и парусом; на них более 400 пудов не грузят. В ноябре уже редко кто пускается на судах по Байкалу, разве судьба задержит несчастное судно ветрами и заморозит его во льдах.

Таким образом, с половины ноября до половины января сообщение по Байкалу прекращается, грузы и проезжающие в эти два месяца тащатся по кругобайкальской дороге, по высоким горам, частью на верховых, частью на санях.

Почта на пароходах никогда не перевозится, потому что пароходное управление не берет на себя ответственности в случае какого-либо несчастья во время пути; а почтовое начальство отдать, на пароходе, доставку почты на других условиях, конечно, не могло, и почта весною, летом и осенью тянется по кругобайкальским горам.

В последних днях апреля и в первых мая по кругобайкальскому тракту начнут таять глубокие снега, забушуют горные ключи и речки, разольются топи, болота, разжизнут грязи, и почта 500 верст тянется дней 15, а то и все три недели. С мая месяца, числа с 15-го, на Байкале лед исчезает и снова открывается путь для публики и товаров.

Следовательно, в весенних месяцах, с половины апреля до половины мая, и в зимних, с ноября до начала января, проезда по Байкалу не существует.

III

Каждый день я бесцельно ходил по берегу в ожидании парохода и слушал бесплатный концерт байкальских волн, шумевших по всему прибрежью.

Грусть и тоску наводил этот однообразный шум воды, набегающей волнами одна за другою к берегу. Посмотришь в даль моря и там видишь те же бесконечные волны; набегают они одна на другую, высокими горами вздымаются над бездною и, встретившись одна с другой, как два врага борются между собою и разбрасывают высоко в воздухе пенящуюся воду; а к песчаному берегу по-прежнему набегает одна волна за другою и по-прежнему рассыпается жемчужными брызгами по всему прибрежью.

Скучен и невыносим этот однообразный шум волн.

Во все время моего трехдневного скитания по берегу Байкала густые тучи сплошной серой массой закрывали синеву неба; изредка моросил мелкий дождь и вдруг переставал, потом снова начинал сыпаться едва заметными мелкими брызгами.

Вид был вполне осенний, кое-где прорывалась сквозь серые тучи остроконечная сопка какой-нибудь отдаленной горы и снова пряталась за тучей, сливаясь с общим тоном грустной осенней картины.

С моря долетал глухой шум; хвойный лес шумел и трещал в прибайкальских горах; в воздухе над водой носились стаи белых чаек и тревожный свист их, ежеминутно раздаваясь, страшно надоедал своим однообразным повторением…

Солдат кормил нас очень плохо и только на третий день, по общей просьбе всех пассажиров, достал из селения Никольского свежей рыбы.

— Да вы, господа, давно бы сказали, — говорил он, подавая на обед уху, — я бы вам сколько угодно…

— Тебе же говорили, я думаю, раз десять, что твоей солонины и омулей в рот не хочется брать.

— Это справедливо… это я слышал.

— Ну так почему же не подавал свежей рыбы?

— Я полагал, — вы мясных щей, али-бо котлет желаете, а то есть ежели, насчет рыбы, то это сколько угодно…

— Что же вы здесь делаете зимой? — спрашивал я.

— Чего делать-то. Лежим как медведи в берлоге. Управитель в Иркутск уезжает, тоска здесь такая сибирская в ту пору, что хоть удавиться.

— А проезжающие разве тогда не ездят?

— Проезжающих тогда и слыхом не слыхать. Тогда они все в Никольском останавливаются на почтовом дворе, а оттуда прямо на Байкал выезжают. Наша пристань в стороне остается. Вот теперь вы, может статься, уж последние наши гости и значит до весны нам вас не видеть. Ставни у гостиницы забьем досками, чтобы снегу много не надувало в дом-то, а сами в которую-нибудь избушку переберемся.

— Скучно здесь зимой-то?

— Как не скучно. Все снегом завалит да заметет, посмотришь другой раз на горы али на избушки наши, так душа-то и заноет — уж больно снежно кругом. Галки эти, проклятые, по снегу скачут да каркают, волки воют иной раз… Тоскливо, больно тоскливо зиму-то здесь жить.

— Зачем же вы здесь живете?

— А как же так-то оставить? Надо же караулить-то… Так нельзя же. Пожалуй из Никольского кто заберется. Тоже всякого народу и там много; а то и от рысаков надо беречься.

— От каких рысаков?

— От беглых… от варнаков значит, которые с каторжных заводов бегут.

— Что же они?

— А то же, пожалуй заберутся в избу и увидят, что караульных нет. Разведут огонь, греться будут, а потом так все и бросят. Им что? Пусть хоть все дома сгорят, они об этом не думают… Ну вот, знаете волка, каков он есть такой зверь бродячий, — таков и рысак, все единственно что волк…

Но о рысаках и их путешествии по Байкалу мы поговорим в следующих главах.

На четвертый день, к общей радости всех пассажиров, наконец пришел пароход. Это был старый ветеран Байкала, «Наследник Цесаревич», плававший по озеру чуть ли не пятнадцатую осень.

Целый день шла на берегу работа, — весили товары, нагружали баржу и только поздно вечером кончилась нагрузка.

Несмотря на то, что пароход стоял у берега и выжидал перемены ветра, я поспешил перебраться в каюту: так мне надоел берег с его монотонным шумом волн; но перебравшись на пароход, мне пришлось обеспокоиться за свою собственную жизнь: тревожный скрип старого корпуса до того меня перепугал, что я поспешил навести справки, в каком состоянии здоровья находится господин управляющий пароходством.

Сведения получились такого рода, что г. управляющий совершенно здоров, мыла не ест, лбом об стену не стукается, хотя и имеет некоторые странные привычки: людей, не имеющих средств ехать в каюте, считает чем-то вроде бревен или камней и, выдав рогожи на покрышку товаров, лишает этих бедных людей возможности укрыться чем-нибудь от осенней непогоды. И таким образом бедняк, заплатив три рубля за 100 верст пути, мерзнет на палубе, ничем не защищенный; женщины, дети, старики, все это жмется и дрожит на 30 гр. мороза, и не позволяется им зайти хоть на одну минуту в машинную, чтобы отогреться хоть немного и хотя ненадолго укрыться от пронизывающего до костей холодного осеннего ветра.

Кроме этой странной склонности, г. управляющий отличался еще другою особенностью: он обращал особенное внимание на количество грузов, наблюдал, как их весили, и затем удалялся в свой флигель, не посетив ни разу вверенного его попечению парохода; отчего на пароходе была постоянная грязь, машинисты не чистили машины, штурман, исполняющий обязанности капитана, с утра до вечера был под хмельком, и, отдавая матросам приказания, всегда в виде шутки прибавлял нецензурную брань.

Получив эти сведения и нисколько не утешившись ими, я начал было раскаиваться, что решился ехать на пароходе, но возвратиться уже было поздно.

А пароход все скрипел да стонал, казалось, он сейчас же, тут же у пристани, разъедется на две половины, так он был, бедняга, стар и слаб.

Мои товарищи по путешествию нисколько не унывали и подкреплялись на дорогу водкой, закусывая сырой замороженной рыбой, которую они отрезали маленькими кусочками и, посолив, отправляли вместе со льдом в рот.

— Это, знаете, — говорили они, заплетая обессилевшими языками, — это самое превосходное средство против байкальской качки: тошноты не будете чувствовать…

Затем следовало в десятый раз повторение приема превосходного средства и глотание обледеневших кусков сырой рыбы.

Вечером, часов в 11, ветер переменил направление. На пароходе началась усиленная брань, крики, беготня и, наконец, мы отчалили от берега.

Мои спутники давно спали, свалившись на диваны, и превосходное средство усыпило их до того, что страшный удар в палубе от свалившихся дров не произвел на них никакого действия, — храпели они так, что заглушали скрип парохода.

Я не спал долго и, как только пароход тронулся в путь, — вышел на палубу. Меня занимала невиданная до того времени картина: строгие очертания гор, остающихся позади, темная даль озера, волны, высоко вздымающие пароход, их глухой, сердитый шум и среди всего этого равномерный звук работающей машины, все это было ново мне и занимало меня; но чем далее пароход удалялся от берега, тем сильнее делалась качка; единственный на всем пароходе фонарь, висевший наверху мачты, начал делать такие широкие размахи, что у меня, глядя на него, закружилась голова и я, как угорелый, едва мог добраться до своей каюты. Долго я находился под тяжелым впечатлением пароходного скрипа и наконец заснул.

Путь наш, несмотря на мои опасения, окончился благополучно.

Я проснулся, когда пароход подходил к противоположному берегу Байкала, в семи верстах от Посольского монастыря. Утро было ясное, ветер давно затих, только неуспокоившиеся от ночной бури волны тихо, без шума катились на север, покачивая пароход с боку на бок.

Без особенных приключений мы съехали в лодке с парохода, близ зимней стоянки судов у залива, называемого Прорвой.

От Прорвы до Посольска около десяти верст; дорога идет то по гладкому зеркалу залива, то по песчаным берегам. Канал, соединяющий Байкал с заливом или Прорвою, почти не замерзает зимою. Он имеет два незначительных периодических течения в сутки из Байкала в залив и обратно.

Такое возвышение и понижение байкальского горизонта, или движение воды от севера на юг и обратно, служит доказательством, что Байкал имеет что-то похожее на прилив и отлив; на это, впрочем, не обращено до сей поры никакого внимания и возможность подобного движения отвергается, но оно есть единственная причина, что залив не замерзает. Этот залив есть не что иное, как озеро, отделенное от Байкала узкой песчано-галечной перемычкой, как будто плотиной, набросанною волнами Байкала, и прорванное водами залива, в который впадают три речки.

Пароходы останавливаются у Прорвы только в осенние месяцы. Летом они пристают против Посольского монастыря, верстах в полутора от берега: мелководье посольского берега не подпускает их ближе. Пристани на посольской стороне никогда не было и до сей поры нет. В бурную погоду много труда и опасности выпадает на долю проезжающих, осужденных судьбою нырять по высоким байкальским волнам в лодках и нередко принимать холодные ванны, потому только, что сибирское купечество и байкальское пароходство не считают нужным позаботиться об устройстве пристани и уделить для этого часть своих доходов, хотя бы для собственного удобства.

Иногда случается так, что пароход к Посольску и придет, а пассажиров на берег высадить нет никакой возможности, — волна идет такая большая, что лодку спустить нельзя. Что тут делать! Пассажиры смотрят на посольский берег и вздыхают, а в ушах их между тем слышится приятная речь штурмана: — Не угодно ли, господа пассажиры, отойти от борта, надо якорь вытащить да назад идти.

— Назад?! — грустно восклицают пассажиры.

— Да, назад. Зимовать нам что ли здесь. Видите, какая волна идет, — лодки спустить нельзя; а мне дожидать, пока стихнет ветер, не показано: на Лиственничной много грузу лежит, я в это время успею еще забуксирить баржу и приведу ее сюда.

И едут пассажиры назад, проклиная в душе байкальское пароходство.

— А вы, господа, не сердитесь, — подшутит штурман, — вы будьте покойны: задаром ведь, бесплатно, вас катаем по Байкалу.

И то правда.

Посольский монастырь носит это название потому, что тут убит боярский сын Заболоцкий с сыном. Заболоцкий был отправлен в Китай в качестве русского посланника. Их убили монголы; а случилось это в давно прошедшее время, когда Россия с Китаем начинала первые сношения. У монастырской ограды, в память этого события, поставлен высокий чугунный крест, но надписи на нем и близ него никакой нет.

Суда или, как называют их поморы, «корабли» пристают частью тоже против Посольского монастыря, или входят в реку Селенгу, по которой и тянутся вверх до пристани Чертовкиной, находящейся близ устья Селенги.

Река Селенга (что значит по-маньчжурски: «железная река») берет начало в Монголии в Хан-гайском хребте, на северной окраине гобийской степи. Она протекает не в дальнем расстоянии от китайского города Маймайтчина, но потом отклоняется в сторону и, минуя Кяхту, является, так сказать, контрабандой на русской земле, верстах в 20 от Кяхты. Она многими, часто меняющими свое русло устьями, впадает с юго-востока в Байкал, засыпая в этих местах дно его целыми горами песка и ила.

Некоторые реки, впадающие в Байкал, как то: Утулик, Выдрина, Переемная, Снежная, Мурьина и Мышиха, принадлежат разным ведомствам и отдаются в оброчное содержание с торгов. Берут их на оброки разного звания люди, мещане, крестьяне, разночинцы, отставные солдаты, большею же частью казаки.

Получивший с торгов известную речку, строит на берегу зимовье и переселяется туда на временное жительство; некоторые речки принадлежат кочующим бурятам, которые тоже поселяются на время близ речек для промыслов.

Оседлой жизни на этих местах нет, земля для хлебопашества не обрабатывается, потому что местность для этого большею частью неудобна: камениста, болотиста или песчана; если есть кое-где часть земли, более или менее годная для посева хлебов, то сильные ветра препятствуют этому, выдувая из земли посеянные зерна.

Все означенные лица, взявшие с торгов ту или другую речку, летом ловят рыбу, сигов, омулей, хайрузов, а кверху по речкам — выдру; осенью в горах и прибрежьях, поросших лесом, бьют соболя, белку, медведя, лисицу, кабаргу (Muschus Sibiricus), козулю (Cervus Capreolis), оленя, лося, росомаху, волка, зайца и особенный вид сурков. Весною по льду Байкала бьют нерпу[4].

Из рыб всего более в Байкале водятся лососиные (Salmo) омули, самые многочисленные. Кроме того, водятся осетры; их ловят в то время, когда они входят в реку Селенгу, и удачно только в таком случае, когда идут они стадами; иногда попадаются осетры весом пудов в пять; мечут они икру и в Селенге, и в Баргузине, откуда она уносится в Байкал для настоящего оплодотворения.

Таймень, самая бойкая рыба, водится в Байкале преимущественно около юго-западных берегов; сиг, налим живут и плодятся всегда на одном месте и, по месту жительства, имеют различный вкус и цвет кожи.

При таком обилии рыбы, из птиц более всего, конечно, рыболовов: черный баклан бьет их своим острым клювом и иногда сотни убитой рыбы плавают на поверхности воды, около места нападения черного баклана; за ним следует неизбежная его спутница, белая чайка, и белоголовый беркут.

Зверя ловят различным способом, и каждый из зверей имеет свои уловки, более или менее хитрые.

Всех проще белка и бурундук, — они легко попадаются на приманку, в плашки; на них охотник и заряда не считает нужным тратить. — «От моих рук мол, вы, простоватые зверьки, не уйдете», — думает охотник. Лисица и росомаха всего чаще попадаются в капканы и самострелы; при случае их бьют из винтовок.

Соболь, этот пушистый и более других ценный зверек, избегая преследований охотника, зарывается в снег и охотнику приходится долго трудиться, окапывая место убежища соболя канавкой, до самой почвы; канавку эту окружают со всех сторон тенетами, чтобы подстеречь хитреца в то время, когда он высунет мордочку из своего тайного убежища. Заметив соболя на дереве, хорошие стрелки бьют соболя всегда в голову и никогда не портят его шкуры пулей.

Речная выдра, преследуя рыбу, часто попадается сама в рыбные мережи.

Если принять во внимание все лишения, которые переносят зверопромышленники на промыслах за зверями, то надобно сознаться, что недешево им достаются те красивые меха, которыми так любят пощеголять все более или менее богатые люди.

Добывая эти меха, зверопромышленник часто обрекает себя по нескольку суток на молчание, мокнет на дожде, мерзнет на холоде и постится, в полном значении этого слова. Часто случается ему без устали преследовать ускользающего от него зверя по угрюмым непроходимым лесам, каменистым россыпям, буеракам, горам и оврагам.

Вечно пирамидальные ельники, со своими длинными сучьями, темные пихты, кедры, сплетшиеся непроходимою стеной, скрывающие собой мшистые топи и болота, — враги и предатели зверопромышленников; да и кроме того косматый староста сибирских лесов, медведь, имеющий сажень длины, часто дает знать о себе неосторожным звероловам.

На северной стороне Байкала часто кочуют тунгусы в маленьких берестяных юртах. Ведут они почти такой же образ жизни, как и буряты, но живут грязнее и беднее последних. Бродячий тунгус питается Бог знает чем: попадется ему падаль, он нисколько не задумается и обратит ее в свою пищу, всякий зверь, им убитый, тоже идет в пищу; летом тунгус ест всякую ягоду, какая бы она ни была, — грибы, коренья растений, заболонь сосны, рыбу, там, где она водится, и ест он ее часто в сыром виде.

Тунгус, живя бродячей жизнью, почти ничего не припасает на долгий срок, кроме сушеной рыбы, да и то не всегда. Те из них, которые имеют рогатый скот, как например куленгинские, менее других бродят и не делают таких больших переходов, как те, которые не имеют скотоводства.

Перекочевывая на новое место, тунгусы на лошадях перевозят вьюками свое имущество, которое напоминает собою об отсутствии всякого имущества. Верхом на лошадях они ездят легко и ловко; на промысле зверя и в погоне за ним неутомимы, и быстро, не уставая, преследуют зверя через горы и пропасти. В это время они сами похожи на зверей: на головах их нет ни в какое время года шапок и их косматые волосы развеваются на ветру; на ногах часто нет обуви, платье едва прикрывает тело и, во время погони за зверем, с лица тунгуса исчезает все напоминающее о человеке, — глаза горят злобой, на губах накипает слюна, и только винтовка или нож в руке его напоминает о том, что он человек.

Они подвергаются всевозможным лишениям, часто скитаются по нескольку дней без пищи; все они тощи и между ними никогда не встречается таких жирных, толстых людей, как между бурятами. Продолжительность их жизни от 35 до 45 лет, а до глубокой старости почти никто не доживает. Они вообще ловчее, статнее и красивее бурят, не имеют так сильно сплющенных и угловатых форм лица, какие постоянно встречаются у бурят; есть между ними белокурые и часто, между молодыми женщинами и девушками, встречаются приятные беленькие личики, голубые глазки; многие из тунгусок стройны, веселы и живы, точно сибирские козы.

Тунгусы, живущие на северо-запад от Байкала, красивее не только бурят, но и забайкальских тунгусов. Их берестяные лодочки, встречаемые на р. Лене и ее притоках, называются ветками, они очень легки на воде и весьма удобны для переноски на суше, потому что не составляют большой тяжести. Плавать же на этих ветках человеку неопытному не только опасно, но почти невозможно, — для этого нужен большой навык и ловкость.

Нерпа, продувая весною лед Байкала или отыскивая на льду трещины, вылезает на свет Божий, понежиться под лучами весеннего солнца, но она имеет хорошие глаза и охотнику трудно близко подобраться к ней.

Буряты и прочие зверопромышленники охотятся за нерпой следующим образом: охотник надевает на колени кожаные или войлочные подколенники и, заметив издали то место, где нерпа вылезла на лед, — ложится сам тоже на лед и начинает ползти вперед; во избежание того, чтобы нерпа не заметила его приближения, он катит впереди себя маленькие саночки, которые спереди закрываются небольшим белым парусом. Нерпа греется на солнце и не воображает, что против ее особы приняты такие хитрые меры; на случай опасности она далее трещины не отходит, надеясь, что при первом моменте покушения на ее жизнь она успеет ускользнуть под лед. Охотник приближается, нерпа смотрит на парус и думает, что это торчмя стоящая льдина (торос); но вот охотник подкрался на ружейный выстрел, прицелился — и нерпа убита наповал пулею.

Нерпу нужно бить непременно наповал, так чтобы она и встрепенуться не успела; если же удар сделан неверно и нерпа не умерла в ту же секунду, то для охотника она исчезла бесследно: раненая нерпа не будет биться на льду в предсмертной агонии, а тот же час юркнет в ту трещину, около которой грелась на солнце.

Буряты употребляют мясо нерпы в пищу и, по отзывам их, оно очень вкусно; но, впрочем, полагаться на их отзывы не следует: они не много разнятся от тунгусов и едят тоже почти всякого зверя, у них даже и белка идет в пищу.

Жир от нерпы продается на выделку кож, на освещение, из него приготовляют также разные мази; шкура животного употребляется на сапоги, на обивку сундуков, некоторые из сибиряков шьют себе из нерповой кожи шубы.

Иногда промышленники приезжают на промыслы со всем своим семейством. Женщины и дети собирают в осенние месяцы ягоду (морошку, чернику, голубицу, паленику, малину, рябину, бруснику, смородину), грибы (рыжики, масленники, грузди) и разные лекарственные травы.

Весною из-под снега буряты собирают листья бадана, который в большом количестве растет по склонам гор, между каменьями.

Настой из этих листьев они пьют вместо чая и, по словам их, этот напиток хорош, но только весною, когда перемерзнет после зимы; осенью же он очень мясист, вяжущ и для употребления вреден.

Корни бадана употребляются в Забайкальской области для окраски кож и шерсти в черный цвет.

По бокам гор и на их выпуклых вершинах, называемых по-сибирски подушками, густо растут громадная лиственница и сосна; посреди елей, пихт и берез стройно возвышается бальзамический тополь; по течению речек, извиваясь вместе с ними и сбегая с гор, темнеют кусты черной смородины; всего же красивее и больше из породы мелких кустарников можно встретить даурийский рододендрон, сибирский багульник; в половине мая целый берег покрывается его красивым темно-розовым цветом.

На забайкальских горах растет ревень; лист его звероловы употребляют в пищу — варят его точно так же, как листы капусты; насколько такие щи вкусны, мне не случалось пробовать.

По причине сильных морозов, на высотах байкальских, плоды не могут поспевать, но овощи, как например, белая капуста, картофель, репа, горчица, хрен, различные виды лука, а также и гречиха, растут хорошо и дозревают вовремя.

В степях байкальских у бурят известны многие корни растений, которые они употребляют в пищу; главные из них — сарана, род луковицы. Этот корень, испеченный в золе, дает мягкую кашицу, на вкус несколько сладковатую.

Теперь, в заключение этой главы, несмотря на то, что задача этой статьи — познакомить читателя только с прибайкальской жизнью, я, тем не менее, считаю не лишним дать некоторое понятие о том, сколько добывается во всей Забайкальской области звериных шкур. Вот приблизительные цифры:

Беличьих шкурок обращается в продаже, средним числом, до 450 000

Соболей (самый лучший сорт соболя баргузинский) 1800

Лисицы различных видов 2000

Волчьих шкур 1000

Медвежьих шкур 300

Диких коз убивается до 4500

Оленьих шкур 1000

Кабанов убивается до 200

Рысей, росомах, выдр, степных кошек и зайцев — цифра неизвестна; но в продаже их, по отзывам торговцев, бывает на две и на три тысячи рублей серебр. в год.

Все эти цифры не могут быть совершенно точными, потому что точных сведений собрать невозможно; но приблизительно они дают некоторое понятие о том количестве зверя, какое убивается в продолжение года.

Здесь кстати будет указать, какое количество народонаселения в Забайкальской области, тем более, что если уж начали заниматься цифрами, так ими и покончим главу.

Народонаселение Забайкальской области 355 000 д.

Пространство ее (в квадратных мил.) 10 905.

Следовательно, на квадратную милю приходится всего по 32 души. Что ж! И эта цифра еще почтенная, тем более, что на квадратную милю в Сибири вообще приходится только около 16 душ.

IV

В Посольском селении я познакомился с одним стариком крестьянином, с которым мы, в первый раз моей поездки за Байкал, долго беседовали. Старичок оказался весьма разговорчивый человек и на вопрос мой, как они занимаются рыбной ловлей, рассказал следующее:

— Промыслы наши, ваша милость, любят погоду неясную, так чтобы солнышко за облачко ушло, спряталось бы; а то нет лучше, если еще маленький дождичек порошить начнет — этого нет лучше. Такое-то времечко нам, значит, самое что ни на есть любезное дело и зовем мы его омулевой погодкой, потому — в такую пору лов бывает всегда самый добрый и спорый. Рыба эта наша байкальская теснится что ли в такую пору, али что-нибудь другое тут деется — Господь батюшка знает. Ну, только я вам, ваше почтение, скажу, что раньше половины августа месяца, значит до самого праздника Успеньева дня, за промыслы у нас почитай что никто не принимается. Потому, выходит, все равно, что бросай тоню, что нет, толку никакого не будет, — вытащишь разве из воды только камешки какие маленькие, а больше ничего не достанешь. Ну, после Успеньева дня совсем другая статья.

— Как же тогда?

— А тогда уж улов будет. Тогда, значит, после праздника-то, как быть должно по христианству: перво-наперво Богу помолимся, а потом и за работу.

— Как же вы ловите рыбу?

— Обыкновенно ловим, как и везде добрые люди, так и мы. Бросаем невода, один конец завозим на лодке в море, а другой на берегу закрепляем, — середина-то его заглубнет в воду, а потом лодка приплывает назад к берегу, тогда и начинаем стягивать невод, как мешок в одно место, вытянем да и выберем рыбку.

— А много попадает за один раз?

— Всяко бывает. Кому какое счастье. Бывает так, что тоню-то не могут человек двадцать вытянуть, лошадей припрягают к столбу да закручивают невод, — так много в нем рыбы попадет; а другой раз и пуда не наберется. Бывает ину пору так, что когда тоня еще в море и неизвестно, будет ли в ней рыба, али не будет, — богатые мужики, на счастье, покупают за глаза всю тоню, что, мол, Бог даст; ну и купит: удастся хороший лов, — в барышах будет, а непосчастливит, так, значит, задаром денежки выложит. Раз как-то купец из Кяхты проезжал, увидел на берегу огни, балагашки эти раскинуты; видит, народу хлопочет около берегу много, шум да говор стоит такой, ну и велел ямщику подъехать, полюбопытствовать захотел значит. Подъехали. Наши ребята и говорят: — Купите, мол, господин купец, на свое счастье тоню. — А что, говорит, вам за это дать? — Пятьдесят, говорят, рублей. — На́, говорит, бери деньги… Господи, говорит, благослови… — Только, ваша милость, стали рыбаки этот невод вытягивать, не могут, — сила не берет, — двух лошадей припрягли; а купец животики надрывает, хохочет. Ребята тянут, — не до смеху им, видят, что прогадали много, а воротить нельзя. Вытянули невод полнехонек рыбой. — Что же, говорит купец, теперь я с этой махиной делать стану? — Почесался, почесался, помолчал, да потом и говорит: — Возьмите, говорит, ребята рыбу себе, да дайте часть в монастырь, за мое здоровье… — Вот тоже и монастырская братия рыбкой промышляет, только у них невода небольшие.

— Куда же вы с берега деваете рыбу? Ведь она может испортиться, если ее так много в одной куче лежит?

— Мы ее солим. Тут же на берегу, как только из воды рыбу вынимаем, сейчас же и солить и в бочки укладывать. Работа в ту пору у нас идет горячая, бабы и малые ребятишки все работают; иной раз еще и нанимаешь со стороны народу, бурят, тунгусов, — всем тогда дела много бывает, только успевай работать. За соленье платим, когда чужие люди эту работу справляют, по 2 р. 50 к. с бочки; да эта цена не одинакова, потому, значит, глядя по улову. Когда хороший улов-то бывает, тогда за соленье цена и до пяти рублей доходит, да тогда не жалко и деньги платить такие, потому рыбки Господь батюшко дает в изобилии[5].

— Говорят, дедушка, соль ваша здешняя нехороша и рыбу только портит? — спрашивал я.

— Нет, напрасно. Это только российские господа говорят так про нашу соль, этому вы не верьте, потому если бы омулек-то от соли портился, так кто же бы его стал покупать? Нет, соль у нас чудесная, право.

— Так зачем же к вам из Западной Сибири соль сюда привозили?

— Да, это действительно было. Только это не для омуля, а был, значит, разговор о том, что, якобы, паисную икру приготовлять из нашей здешней икры; ну для этого, действительно, наша соль не по скусу пришлась. Привезли было из Тобольской губернии, из Омского округа, есть там соляные озера, Коряловские называются, вот из них-то, значит, и привезли соль, да тоже дело-то не удалось, так его и оставили. Да оно и лучше.

— Как лучше? Отчего?

— Да так. Зачем оно? Слава Богу, рыбка нас кормит, икорку мы тоже солим понемногу. Мы, ваша милость, очень довольны от Господа…

— Какие же здесь у вас главные рыбные промыслы?

— Промыслов здесь, батюшко, много. Байкал велик. Вот мы здесь около нашего места рыбушку ловим, другие в другом месте… Есть промыслы почти на каждой речке.

— Какие же, я спрашиваю, главные-то? На которых больше рыбы ловится?

— Кто их знает. Год на год не приходится. Нынче здесь много, а на другой год в другом месте… Большими-то промыслами считают у нас селенгинские, а после них баргузинские, потом котцовые, Коргу… Ну дальше-то уж, пожалуй, и помельче.

— И все омуль?

— Все больше он, омулечек, наш-то кормилец. Попадает тоже, только уж так, за компанию будто, другая рыба, — той уже не в пример меньше. Омуль у нас здесь, все равно что царек! Недаром про нашего брата сибиряка и пословица сложилась, что ежели, говорят, сибиряк умирать будет, так ему губы только помажь омулем, — сейчас оживет… Есть у нас еще здесь, ваша милость, рыбушка одна, голомянка прозывается. Это уж совсем особенная рыбушка, маленькая она такая да жирная, ну вот все равно, что один жир! Особенная рыбушка, и нигде больше о такой рыбе не слыхать. Поймать ее нельзя, в невод не попадается, потому мелка уж очень, проскакивает из невода; на удочку никогда не идет, да ее и не видать около берега в тихую-то погоду.

— Как же вы ее ловите?

— А ловим мы ее… Да чего я говорю? Какое — ловим. Мы ее совсем и не ловим, а просто собираем руками по берегу.

— Как же так? Разве она на берег выходит?

— Нет. Бедная она, голомянка-то эта, совсем она бедная рыбушка, нам ее и самим-то жалко, признаться, — маленькая уж она очень: силенки-то видно у ней нет вовсе… Ветра ведь здесь, по осени-то особливо, бывают большие, ну как поднимется большой ветер, гора, ее бедную, голомянку-то, вместе с волнами и выбрасывает на берег, тут она с одново разу и жизни решается. Где камень, где што и песок ведь тоже жесткой, особенно как ее бедную с размаху-то выбросит… Затихнет эта буря и пойдут наши ребята, бабы и девки по берегу, голомянку собирать. Потом мы ее приготовляем на масло: вытопим, значит, жир и едим его вместо масла, ничего, ладно, кушанье скусное. А то, рассказывают наши зверопромышленники, как медведь эту голомянку жрет, — просто удивленье. Тоже сметил и знает, в какую пору надобно к берегу выйти, и выйдет. Буря уляжется, он и шастает с горы, из лесу-то густова на берег, нагребет лапой этой голомянки кучу и шамкает. Зверь, зверь, а догадка есть, — тоже небойсь безо время не пойдет по берегу, голомянку искать[6].

— Какие же у вас здесь больше ветра дуют? Вот вы давеча упомянули какой-то ветер, горой его назвали.

— Да, это точно. Есть у нас здесь гора ветер. Этот ветер самый что ни на есть опасный (NW); набегает он всегда почти вдруг, нежданно-негаданно. Наши корабельщики и знают его только по одной маленькой тучке, которая незадолго до этой горы в небе показывается. Тучка-то эта такая маленькая, с пятнышко, а уж опытный корабельщик ее увидит. Дует гора сильно и дует все из падей, которые между горами находятся. Такой же, только немного поскромнее, есть ветер сиверко (N), дует он сильно осенью и холодный такой, так лицо-то ровно бы ножами режет. Другой раз навстречу этому сиверке полетит другой ветер и пойдут на море спорить, забурлят, поднимут воду и толкунцы разведут.

— Что это значит толкунцы?

— А толкунцы значит — валы с разных сторон на море набегают один на один и начинают бороться, от этого по волнам беляки поднимаются; ну наш брат помор и видит, что Святое море забурлило, рассердилось.

— Какие же еще есть ветра?

— Есть ветер култук (SW). Этот ветер самый что ни на есть лучший и благоприятный для плавания нашим кораблям, когда они бегут из Лиственничной в Селенгу. Для этого пути он самый способный. Потом есть два ветра: баргузин (О) и верховик (NO); эти способные ветра из Селенги к Лиственничному идти. Неспособный и бойкий ветер шелон (SSO); сердитый этот ветер и нашим кораблям плохо, когда они в ту пору около Лиственничной стоят: рвет он их с якорей и качает без милосердия. Есть ветер полдень (W), он самый тихий, его как будто у нас и нет, — редко-редко когда подует. Ну еще есть ветер с земли, снизу будто дует, со дна моря: зовут его наши корабельщики, — холод (SO). Вот и все я вам ветра наши рассказал, больше у нас никаких ветров и нет. Ветра-то, они летом-то и ничего бы. А теперь вот пора такая начинает, что в них никакого и порядку не будет, начнут дуть, то один, то другой, до половины-то зимы так принаскучат, что хоть бежать отсюда так в пору.

— Бурное ваше море, дедушка, неспокойное. О нем у нас и в России говорят, что оно бурное, сердитое.

— Напрасно они это говорят, ваше почтение, и вы этому не верьте. Наше море сердито да милостиво, покачает, поломает судно, а все же людей не погубит. Недаром же его и называют: Святое море. А Святое оно потому, что в нем ни одна душа христианская не погибла.

— Не может этого быть, дедушка, неправда. Нельзя этого утверждать.

— Нельзя этого, батюшка, про другое место утверждать, а про наше Святое море можно, потому оно Святое… Да вот я вам расскажу, какой однажды был с нашими ребятами случай.

— Расскажите, — согласился я.

— Было дело лет тому десяток назад. Возвращались наши ребята из-за моря, кладь возили они в ту сторону и ехали обратно с пустыми санями. Долго что-то они в Иркутске позамешкались, а время было позднее: апрель на исходе и солнышко уж грело совсем по-летнему. Было у них лошадей сорок с сорока санями, да их самих видно человек пятнадцать. Выехали они с Лиственничной пристани рано-рано поутру, норовили, значит, так, чтобы к вечеру-то добраться до Посольского. А время, говорю, было позднее и почтовые станки давным-давно были сняты, ездили голометью, прямо то есть наперерез Байкала. Поехали наши ребята; едут и думушки не думают о том, что время наступило весеннее. Только отъехали они верст 30, стали замечать, что лед все мягче и мягче; чем дальше, тем труднее лошадям идти стало. Остановившись было, подумали маленько, да и опять поехали, — дескать, ничего, Бог поможет. Кони у них стали уставать и чуть только ногами передвигают, а ноги-то давно уж по колено в воде; взмолились мужики, почесались, а возвратиться назад не хотели, потому — дорого стоит содержать на чужом дворе коней, да самим месяца полтора без дела проедаться. Постояли опять немного, посмотрели на все четыре стороны, видят по разным своим приметам, что отъехали разве-разве верст 40, а дело уж к вечеру подвигалось, солнышко спряталось за высокими горами. Опять поплелись; смеркаться стало; мягкий снег стал порошить, да такой теплый-теплый, — падает и тает, глаза у ребят залепляет своими хлопьями, — вперед ничего не могут разглядеть. Стемнело. Ночь сделалась такая темная, точно вот осенью, — все небо заволокло. Мужики вздыхают, охают, молитву к Господу творят, а все потихоньку вперед да вперед двигаются. Лошади совсем уморились да и тоже стали побаиваться: где помягче место — не идут, пятятся назад. Только так-то проплелись еще много ли, мало ли, вдруг передняя лошадь совсем встала; а снег все сыплет да сыплет, ровно пухом и тает на лету, сыплет и тает, глаза мужикам залепляет… Тишь такая на море стояла, теплота — страсть! Встала лошадь и не идет. Парень ее было стегнул; лошадь лягнула ногой — не идет. Подошли человека три, смотрят, — вода, трещина на льду сделалась сажени на две шириной, а где конец этой трещины, только один Господь батюшка знает. Поехали они искать конца этой трещины вдоль по морю, да так всю ночь и промаялись, а конца не нашли. Устали бедные, истомились, проголодались; а море все нет-нет да и выстрелит, да страшно таково выстрелит и глухим таким шумом подо льдом загудит, загудит… Это значит в другом месте по морю опять новая трещина сделалась. Стало светать, а ребята наши все на середине моря, все около трещины возятся и перебраться через нее не могут. Были с ними, на всякий случай, лома два-три, да лопат тоже штуки четыре-пять; — стали они заводить льды в трещину, отбивали, значит, их ломами от одного места да и запруживали ими трещину; к полудню-то, видно, кончили работу, сделали ледяной переход. Стали переправляться. Кони, которые бывалые да опытные, те уж знали, как надо действовать и тихонько перебирались по льду по трещине, а молодые-то лошади, неопытные-то, пятились, боялись и не шли; стали их связывать, да на санях перетягивать через трещину. Перетянули одну, другую, только потом сани стали грузнуть, лошадь еле-еле перетянули на санях-то, а лед совсем измялся, как каша какая стал. Видят, дело плохо. Пугнули было лошадей кнутами, авось с маху перескочат; лошади не идут, только одна бросилась с маху и затонула; мучились, мучились, вытягивали ее, — ничего не могли сделать: силы-то нет да и лед-то мягкий. Перетащили они лошадей пятнадцать, а остальных не могли: так их бедных на верную смерть и оставили. Жалко было им на них смотреть, а они вот ровно как будто люди, видят, что им бедным плохо приходится, повесили головы низко-низко и печально так смотрят. Мужики всплакались. Потащились дальше; идут-идут да посмотрят назад, а бедные лошадки все стоят около трещины… И те, которых они перетащили, тоже, говорят, поворачивают головами-то назад, — бедные лошадки! Потащились они еще немного и все им путь труднее и труднее делался. Только до того дошло, что лошади стали по брюхо во льду грузнуть. Видят мужики, дело плохо, — побросали лошадей, сани и пошли одни. Двигаются кое-как, по колено в воде, силы-то идти не хватает, голодны, а идти надо: умирать на море не хочется. Солнышко весело таково играет и еще больше их печалит, — потому того и гляди, что вся ледяная каша растает. Господи! Сколько горя тут было! Потом, когда они рассказывали, так просто мороз продирал по коже… Ну, прошли они еще, много ли, мало ли, — идти стало нельзя, ноги уж очень глубоко грузнут во льду, а силы и совсем не стало; свалились ребята на брюхи и лежат на льдине, почитай совсем в воде. Смотрят, — селение наше Посольское стало видно, крест монастырский на солнышке играет. Заплакали ребята, завыли, на церковь Божию глядя, и стали они разные обеты давать, батюшке угоднику божию Иннокентию иркутскому, — крестятся, плачут… Только что же? Лежат они на льду, совсем, значит, обессилели, а монастырская церковь к ним все ближе и ближе, — вот уж и берег стали различать, лодки на берегу видят, народ… Крестятся ребята и дивятся!.. Еще ближе берег стал, и тут только они заметили, что Святое море тронуло льды и их на большущей такой льдине к берегу прибивает. А с берега уж давно лодок пятнадцать отчалило и пробираются между льдинами. Так и спас их батюшка Иннокентий угодник. Вышли они на берег и пошли прямо в монастырь, молебен служить. Собралось все наше селение в церковь, тесно стало, вот точно как в Христов день. На лицах у всех такая радость, и плачут-то все, и улыбаются, и уж я не могу вам, ваша милость, рассказать, каково хорошо тогда было у всех на сердце. Малые ребятишки, женщины, девушки, старики, — все собрались в церковь и в церкви же целуются, обнимаются со своими спасенными родными, — не могут, значит, чувств своих удержать. И что же, ваша милость, наше Святое море сотворило? Ведь вы просто не поверите!.. Пока мы все во храме Божием были, благодарили Господа Бога, а море уж успело все льды унести к Баргузину, выходим, смотрим, — лето: снаряжай судно, да и поезжай в море. Вот оно каково, Святое-то море! Золота, серебра, товаров всяких, чаев китайских много оно проглотило, а души человеческой ни одной… С чаями так завсегда уморительно бывало. Потонут, например, чаи, и кажись, кончено уж, поминай как звали, так нет: пройдет этак неделя-другая, — все ящики всплывут поверх моря и начнет их ветром вышвыривать на берег. Ящики, как ящики, а чаю в них нет: Байкал весь его себе заберет, омуля видно им угощает; а делается эта штука, надо быть, оттого, что когда чаи-то потонут, кожа-то на них размокнет, ну и начнет в ней камышовый-то ящик трясти в разные стороны, весь чай-то из него и вытрясет. Золото, так вот то не выбрасывает. Раз как-то купец ехал в Кяхту, вез он тогда много золота контрабандой и все его в Байкале утопил. Так весь его экипаж со всем добром и ухнул, зимой дело было, тоже перед весной уж…

— Как же это случилось, что он потопил все?

— Экипаж провалился под лед.

— Как же он сам уцелел?

— А вот как. Я вам расскажу все это подробно. Случилось такое дело давно, лет пятнадцать, а то и все двадцать назад; тогда еще я сам корабельщиком был, по нашему Святому морю плавал. Теперь уж стар стал и корабль мой давно на дрова ушел… Ну. В ту-то пору и случилось такое дело. Ехал по Байкалу, последним тоже путем, купец один, тобольской кажись, ехал он в большом летнем тарантасе, поставленном на зимний ход. У нас ведь здесь по Забайкалью-то, надо вам сказать, снега бывают малые, а особенно туда, к китайской-то границе. Ну, купец тарантас свой не хотел оставлять в Лиственничной, сколько его ни уговаривали, что, мол, так и так — опасно; нет! Заплатил рублев полтораста и подрядил везти его тарантас. Потому он не оставил этого тарантаса, что он у него был с разными секретными ящиками, в которых и было нагружено золото. Повезли купца в тарантасе; все благополучно ехали, и почитай что до нашего Посольска доехали; осталось, так видно, версты три-четыре, — вдруг лошади стали грузнуть: полынья попала под них, да полынья-то небольшая, всего сажени две шириной, а перед этим самым днем морозец стоял, ну ее и подернуло сверху-то ледком, ямщик-то и не заметил, вкатил прямо в полынью. — Ну, ну, туды-сюды — нет! Обрубил он гужи, настегнул коней и рад, что они проскочили по полынье благополучно. Купец трухнул порядочно: видит, тарантас стоит на тонком льду и лед под ним подогнулся, того и гляди — обломится и рухнет на дно его тарантасик. Послал он ямщика к нам в селение верхом, собирать народ, чтобы, значит, народом тарантас вытащить с тонкого льда. Собралось народу человек пятьдесят. Стоят все в стороне, толкуют, рядятся с купцом. Купец просит, молит: батюшки, говорит, отцы родные, возьмите, что хотите, только вывезите мой экипаж; а об том ни слова, что в потайных ящиках у него хранится золото. Лучше бы было, когда бы он сказал да велел бы выбросить мешки из экипажа, — целы бы они теперь были. А то, нет вишь, побоялся… Ну да вправду-то коли сказать, за контрабанду тогда суд был строгой. Толковали, толковали наши посольские жители, а подряда, вывести экипаж, не берут: тот подбежит, другой попробует, да и назад отбегает, потому что лед-то под тарантасом был очень тонок. Прошло с полчаса. Тарантас еще больше загрузился в воду; а теплынь тоже была такая — страсть: лед рыхлый, да такой рыхлый, что народ толпой стоять не мог. Упросил купец принести веревок, хотели было веревками вытянуть экипаж. Нанесли веревок и стали привязывать их, где можно было. Смельчаки в воду по грудь заходили, привязывали веревки-то эти, кто за колеса норовил засунуть, кто за козлы, кто за что мог. Навязали этих веревок целый ворох и хотели народом вытянуть тарантас; попробовали было, — нет, сила не берет: уж оченно он грузно засел. Что делать. Купец просто голову потерял, ошалел совсем: стоит в сторонке, глаза выпучил и дико так смотрит на свое добро. Начало смеркаться, а тарантас все не вытащили. Порешили ребята укрепить его за веревки на кольях. Стали вбивать колья, а колья шатаются во льду, как в киселе. До полночи так-то мучились, все думали: вот Бог даст, к утру подморозит и можно будет тогда вытянуть тарантас. Нечего делать, купец, волей-неволей, пошел вслед за народом к нам в Посольское и оставил на волю Божию свое добро, на рыхлом льду в полынье, да чуть не по самую половину в воде. Вся надежда была только на то, что авось Господь Бог поможет, пошлет ночью мороз… Разошлись все с моря. Стал дождичек накрапывать, да такой теплый-теплый, а к утру таким проливнем ударил, что и летом-то так редко бывает. Как купец эту ночь пережил — Бог знает, а только надо быть, она ему не коротка показалась, и на душе-то, чай, не больно легко было. Рассвело. Вышел народ на берег, а тарантаса уже и следа нет и лед от берега унесло весь; синева такая протянулась по морю, точно летом. Так все добро купца и пропало. Захворал он бедный очень, слег, доктора ему из Удинска привозили. Долго он у нас в Посольском пролежал и все, сказывали, бредил тарантасом: веревки, говорит, покрепче привязывайте… вытягивай, говорит… стой! полынья… золото!.. Все, вот так, сказывают, бредил и кричал. Мужиков по пяти в это время его держали — рвался, вишь, он у них из рук-то. В горячке, надо быть, лежал бедняга. Ну, прошел на море лед, наступила весна и стали мы делать на том месте розыски, пловцы наши ныряли, да так ничего не могли найти, место-то што ли уж очень глубокое было… Да его, чай, на том месте-то и не было уже по весне-то, унесло, полагать надо, по дну-то невесть в какую сторону… А все же о себе, после, тарантас этот дал знать, — выкатило Святое море на берег кожаную верхушку с тарантаса; потом через месяц, али-бо через два, тунгусы нашли на берегу, около Баргузина, козлы, передок, значит, от повозки; у козел-то веревочка привязанная болталась, уцелела вот тоже как-то, а где-где не была, чай, по морю-то разгуливая…

— Так и не нашли золота?

— Не нашли. Все в море осталось. В нем, полагать надо, много всякого добра схоронено.

— А водолазов у вас здесь нет?

— Собак-то это?

— Нет. Люди такие есть, что на глубину морскую опускаются.

— У нас здесь таких людей, Бог милует, нету.

— То есть, что это значит — Бог милует?

— Да так. То есть, у нас все люди православные больше…

— Да и водолазами могут быть тоже христиане.

— Нет уж, как это можно…

Старик покачал головой и пытливо посмотрел на меня. Долго я его уверял, что на дно морское опускаться нет никакого греха, рассказывал ему, что в этом случае употребляются особые препараты для дыхания. Старик слушал и качал головой.

— Да как же, ваша милость, к нам в Святое море, на такую глубину, водолаз полезет? Ведь оно, наше-то море, дна не имеет?

— Ну, около берегов, где глубина не очень велика, саженях на двадцати, тридцати… И в морях больших тоже не опускаются на страшную глубину…

— Ничего этого у нас нет, слава Богу…

— Отчего же так?

— Да так. Лучше. Жили же прежде по-старому, по-старому и век свой доживать надо.

На этом и прекратились наши беседы. Я пробыл в Посольске до позднего вечера и мой знакомый старик с поклонами меня отправил в путь, присовокупив еще на прощанье, что в Байкале ни одна человеческая жизнь не погибла.

Из Посольска дорога идет в Степную. Здесь тянется плоская низменная наберега Байкала. Кое-где виднеются мелкие березовые перелески; но их очень мало и местность предоставлена на волю ветров, ежедневно почти взвивающих снег и обнажающих землю. Путь в зимней повозке по этой местности весьма труден. Наберега Байкала тянется из-за устья Селенги, или правых гор ее, до Посольска и далее, почти до Мантурихи, верст на 70 в ширину, а в длину, вверх по Селенге, почти до Ильинской станции, т. е. на 90 вер.; местами она покрыта песчано-галечными или глинистыми наносами и холмами. Она есть не что иное, как бывшее дно Байкала, дно того времени, когда Байкал, поравнявшись с вершинами гор Лиственничных, перелился через эти горы, выломил себе ворота и образовал исток Ангары. Это доказывает высота гор, окружающих Байкал, и наносная береговая почва, состоящая из ила, песку, галечника и глины. С понижением горизонта Байкала часть эта обнажилась, как более возвышенная, от наносов, вынесенных сюда по широкому бассейну или разливу Селенги.

V

Как ни защищают прибрежные жители Байкала известное поверье, что Святое море не погубило в своих волнах ни одной человеческой жизни, но защита их оказывается несостоятельной. Впоследствии, проезжая несколько раз по Байкалу, я слыхал рассказы о том, как гибнут в Байкале беглые с каторжных заводов, называемые в Сибири рысаками.

Не желая обходить Байкал кругом, тащиться по крутым горам и делать таким образом верст 300–400 лишнего, рысаки пускаются прямо через Байкал в какой-нибудь старой, утлой лодчонке. Добывают они эту лодчонку ночью, выжидают, конечно, удобного часа, когда на берегу нет народу, и отправляются в ней по Байкалу. Некоторым счастливым смельчакам удается благополучно окончить такой опасный рискованный путь; но бо́льшая часть из них погибает в море, что и известно по тому, что украденную лодку часто прибивает обратно к берегу.

Один из крестьян рассказывал мне замечательный способ переправы рысаков через Байкал.

— Раз как-то, — говорил он, — плыли мы на своем корабле с омулями в Иркутск, погода стояла ветреная, холодная, вал шел высокий и беляки так и пестрели по всему морю. Дело было днем. Шли мы парусом и шли бойко. Только смотрю я, на море что-то чернеется, ближе, ближе — вижу: люди, человек, видно, пять за бревно ухватились. Бросает их по волнам с одной на другую, да так валом обдает, что как загрузит в волну, так ничего и не видно; потом опять бревно вынырнет, опять его бросит вглубь волны, а люди все держатся. Судно мое так прямо на них и бежало, велел я повернуть, мало дело, руль, дал чуточку в сторону и пробежал мимо их. Что с ними сталось после — погибли чай в море: погода дула долго, а ведь силы недостанет держаться долго за бревно, да и руки закоченеют. Так вот как они, рысаки-то, путешествуют. Это, значит, они лодки на берегу найти не могли и пустились на бревнах в море, руки у них вместо весел были, а бревно, значит, за лодку служило.

— Как же они лодки-то не могли достать? Ночью же их никто на берегу не караулит.

— Рысака-то эти научили уж нас порядочно: теперь только разве ленивый кто оставит свою лодку плохо, — которые осторожные, так и во двор уносят. Наш брат тоже свое добро бережет. Особенно по весне-то, когда этих рысаков бежит с заводов много. К осени уж их меньше, а зимой разве так пяток-десяток какой пройдет.

— А сколько их проходит всего в год?

— А Господь знает, как тут сочтешь… Примерно так, рассказывают, что будто бы в год до четырехсот рысаков проходит…

Зимою единственный путь, по которому рысаки проходят из Забайкальской области в Иркутскую губернию, — это юго-восточный берег Байкала, называемый по-местному коргою.

Теперь в Сибири нет уже и десятой доли тех проказ, какие бывали там лет сорок-пятьдесят тому назад. Теперь, сравнительно, рысаков стало менее, но все-таки они не переводятся.

Зимою, когда Байкал покроется льдом, рысаки пробегают по льду от Посольского монастыря в зимовье Голоустное, в один зимний день. Это расстояние, 55 верст, пробегают они без отдыха, рысью, только легкий пар вьется около разогревшегося беглеца.

В тихую погоду путь этот они оканчивают благополучно, но иногда, застигнутые ветрами и сильными метелями, рысаки сбиваются с дороги; сбившись, попадают в труднопроходимые тороса и заломы; а ветер между тем ревет и воет по необозримой равнине Байкала; короткий зимний день оканчивается и темная ночь окончательно сбивает с пути несчастных, — они уходят далеко вдаль моря к острову Ольхону или к Култуку. Так проходит ночь; голодные рысаки выбиваются из сил, коченеют и замерзают.

Зимою редкий день не бывает на Байкале ветра с той или с другой стороны. Ветер сдувает снег в тех местах, где Байкал покрылся ровным льдом и лед делается блестящ как зеркало. Искусные в катании на коньках могли бы по Байкалу катиться верст по 20 в час.

От таких постоянно дующих ветров многие из рысаков не решаются довериться Байкалу ни зимою, ни летом. Они придерживаются юго-восточной стороны озера и выходят из Посольска в Иркутск (расстояние 210 верст) по тропам, пробитым их предшественниками. На ночлег они останавливаются в зимовьях зверопромышленников; из Иркутска переходят на реку Иркут и, не заходя конечно в Иркутск, от деревни Мотов поворачивают на р. Китой. С Китоя направляются на реку Белую лесами и тропами, хорошо им известными, и верстах в 50-100 от Иркутска выходят на большую дорогу.

Рысаки путешествуют по Сибири вообще весьма скромно. Они чаще выпрашивают подаяние, чем требуют или насильно отнимают. Но конечно — в семье не без урода, — есть из них такие молодцы, которые не прочь воспользоваться всяким удобным и неудобным случаем, чтобы украсть, отнять, ограбить, — часто не зная даже того, куда деваться с награбленными вещами.

Забайкальские зверопромышленники часто жалуются на рысаков, а избавиться от их посещений никакого средства не имеют. Идут рысаки мимо зимовья зверопромышленника, заходят и просят хлеба и позволения отдохнуть около огня. Не пустить — боязно, пожалуй со злости убьют или, по меньшей мере, искалечат, и впускает зверопромышленник неведомых людей в свой шалаш и на его неповинную голову падает содержание этих рысаков во время пути: идут они без всяких запасов продовольствия, без гроша денег, а удовлетворяют свои потребности по милости зверопромышленников.

Там, где представится случай у отсутствующего зверопромышленника стянуть из зимовья съестные припасы: хлеб, рыбу, мясо и пр., они конечно воспользуются этим случаем. Иногда случается так, что в зимовье заходит человек десять рысаков, изголодавшихся и озлобленных до последней крайности, хозяин зимовья поскупится им дать побольше пищи, — начинается ссора и дело оканчивается насилием. Но вообще такие случаи бывают очень редко, потому что рысаки, покусившиеся на насилие, через это теряют очень много впереди: недостаток пропитания заставляет их часто обращаться к людям, а зверопромышленники, имея между собой постоянные сношения, немедленно узнают о происшествии и передают о нем друг другу, молва летит вперед и рысакам бывает очень плохо. Вся цепь промышленников восстает стражею по всему протяжению до Култука, и рысакам не избежать поимки: другой дороги нет, пройти в глубине гор невозможно, — придется там или томиться голодом, или попасть в лапы хищного зверя. Рысаков ловят, творят над ними самосуд, или же передают их в руки правосудия.

Сибирский рысак идет без всякого оружия, есть при нем только маленький нож, да и то не всегда; на плечах болтается небольшой тощий мешочек, в котором хранится ни более ни менее, как лоскут какой-нибудь тряпки, обрывок кожи и т. п.

Несмотря на 30° мороз, рысак бежит зимою одетый совершенно по-летнему: на нем коротенькое полукафтанье, холщовые штанишки, обувь изорвана и едва держится на ногах; перемерзнувшие, побелевшие от мороза пальцы выглядывают в дыры башмаков; на голове какая-нибудь блинообразная шапка, найденная, может быть, где-нибудь на дороге; шея открыта и встречный ветер прямо ударяет в горло и грудь.

Бежит рысак день, месяц, целое лето и в конце концов попадается опять в руки правосудия; проходит зима и с первой весной он снова бежит, снова голодает, подвергается всевозможным опасностям и в конце концов бо́льшая часть из них попадает в тюрьму, где и остается до нового побега.

И проходят таким образом многие годы полуголодного, нечеловеческого существования. Опасность в непроходимом сибирском лесу от лютого зверя, опасность от болезни, от голодной смерти, опасность от переправ через реку, наконец, опасность от человека, который может лишить свободы рысака и передать его в руки начальства. Везде опасности! Из-за чего же человек отдает себя на такое страшное существование? Какие надежды его поддерживают? Какие цели им руководят? Нет у него никаких надежд, никаких целей, кроме желания свободы, хотя эта голодная и холодная свобода в тысячу раз хуже всякой неволи. А все-таки люди меняют сытую неволю на голодную свободу!

Редкий из рысаков, быть может, один из тысячи сумеет выбраться из Сибири в Россию и приютиться где-нибудь с паспортом человека, случайно ему встретившегося на дороге. Познакомится он сначала с этим несчастным, порасспросит его о месте жительства, о родных, о знакомых, потом убьет его где-нибудь в темном лесу, и пойдет с его паспортом, куда пожелает, удаляясь подальше от той стороны, где живут родные убитого.

Бывали иногда случаи, что крестьяне укрывали у себя рысаков по нескольку лет, пользуясь их бесплатной работой.

Рассказывали такие случаи, что крестьянин, видя хорошее поведение рысака, покупал у волостного писаря билет какого-нибудь умершего поселенца, и рысак числился под его именем; так в одном селении, при какой-то ревизии, оказался поселенец двести пятидесяти лет от роду, — это, значит, под именем умершего числилось по книгам едва ли не пятое лицо.

Но бо́льшая часть рысаков, как я сказал выше, всю свою жизнь проводят только в том, что бегут по Сибири, попадают в тюрьму, опять убегают и опять попадают до нового побега.

Часто они сами приходят в тюремный замок и выдают себя и эта самовольная выдача бывает всегда зимою, когда уж нет никаких средств спастись от мороза.

По сибирским деревням искони существует обычай выставлять на ночь за окна молоко, хлеб, иногда и мясо для несчастных.

— Для чего вы это делаете? — спросит иногда проезжающий.

— А для несчастных, батюшка, они ведь тоже люди: пить, есть хотят.

— А вы их не боитесь?

— Нет, ничего… Оно правда, что другой раз и подумаешь, как бы мол они красного петуха не подпустили, ну и поставишь крыночку за окно, все же безопаснее.

— Так, следовательно, вы только из боязни ставите за окно пищу?

— Нет, пошто из боязни: все же они несчастные… Голодным и Господь велит пищу давать!

Но этой милостыней, отдаваемой и из жалости, и из боязни, рысаки не всегда пользуются, только храбрые из них заходят в деревню, а остальные предпочитают голодать, кормиться травой, древесной корой, чем заходить в деревню и рисковать своей свободой.

Если число бегущих рысаков порядочно, то есть человек 10–15, то, вооружившись хорошими дубинами, они темной ночью входят в деревню, быстро выпивают молоко, забирают пищу и, оглядываясь, спешат убраться поскорее в лес…

У меня был один знакомый из рысаков, водворенный на жительство около Читы. Он шестнадцать раз был пойман и шестнадцать раз его наказывали. (В то время еще существовали плети).

Когда я познакомился с ним, он был уже 70 лет.

— Что же, дедушка, — спрашивал я, — заставляло тебя бегать?

— Стар стал теперь, не могу уж больше, — грустно говорил старик, сидя на крылечке почтового двора.

— Я говорю, что тебя заставляло бегать?

— А что заставляло? — Все на родину хотел пробраться, хоть бы одним глазком-то на нее, матушку, посмотреть, хоть бы так, издали…

— И не посмотрел?

— Нет, не посмотрел; раз было до города Перми добрался…

Старик замолчал, вздохнул и видимо отдался грустным воспоминаниям.

— Ну что же, дедушка? Добрался, говоришь, до Перми, — отчего же дальше не шел?

Старик грустно поднял голову, как будто очнулся от забытья и сказал:

— Да зима уж больно люта была, невтерпеж стало, пошел в тюрьму, говорю: непомнящий родства…

— И что же?

— Вздули и опять сюда переслали.

— С тех пор больше не бегал?

— Нет, еще раз около города Тобольскова, тоже далеко отсюда, там меня поймали; народ-то там больно избалованный…

— Как избалованный?

— Да так, — нашего брата беглова ловит.

— Ну, еще докуда доходил?

— А еще-то, все около Иркутскова да Томскова, тут все попадался.

— Зачем же ты, дедушка, бегал, когда видел, что нельзя выбраться?

— Да так уж, после, бегал… Скучно было!

— Голодать же хуже?

— Может и хуже, да уж так… тянет…

— Куда же тянет-то?

— Эх, родимой ты мой! Весна-то как наступит, сердце затомится, заноет, места не находишь, только и на уме, как бы теперь в лес… знакомые тропинки разные вспомнятся, ручейки… Холод и голод, все забудешь и спишь и видишь лес, ну и убежишь… А то и на ум нейдет, что опять спину вздуют…

— Теперь уж больше не хочешь бежать?

Старик поднял на меня свои истомленные ввалившиеся глаза, посмотрел, помолчал, вздохнул, глубоко вздохнул и заплакал, тихо-тихо заплакал.

— Не плачь, дедушка… выпей вот лучше винца, — предложил я.

Старик протянул руку за рюмкой, выпил и показал на ноги.

— Ноги-то вот стары стали, не хотят служить, — проговорил он, вздыхая.

— Ужели бы ты опять побежал?

— Побежал бы!

И старик замигал глазами, стараясь удержать слезы…

Если на забайкальской тропе были устроены кордоны для поимки беглых, то и это, во всяком случае, не остановит их: они отыщут себе другую дорогу, — пойдут на высокие гольцы Хамар-Дабана, (самая высочайшая и крутая гора по кругобайкальской дороге), пойдут на Тунку, потом на речку Иркут. Кордоны могут только затруднить их путь, а пути они себе все-таки найдут. Они прокрадутся везде, где только может пройти нога человека. Бывали такие случаи, что рысаки проходили по южной стороне Саянских гор и оттуда выходили в Западную Сибирь, в Томскую губернию.

В этих полуголодных, оборванных, истомленных бродягах все-таки проглядывает то природное удальство, та сметливость и храбрость, с какими, лет 250 тому назад, пробирались по неведомым рекам, горам и лесам русские люди для покорения Сибири.

VI

В мае 1860 года я снова был у Байкала в селении Посольском. Приехал я, как оказалось, рано — пароход не делал еще ни одного рейса и был на противоположной (Лиственничной) пристани. Остановился я у одного знакомого старичка, который, в первый мой проезд через Посольское, много беседовал со мною о прибайкальской жизни.

— Что, ваша милость, опять к нашему Святому морю приехали? — спрашивал он.

— Да, как видите, опять.

— Доброе дело, доброе дело. Вот поживите у нас, побеседуйте с нами.

После обычных расспросов старичок стал хлопотать об устройстве для меня помещения.

— Да вы не беспокойтесь. Я долго не проживу, — вот как только пароход придет, тотчас и уеду…

— Ну, до этого еще далеко, — неделька-другая пройдет.

Я засмеялся, думая, что старичок шутит.

— Вы, ваша милость, не смейтесь. Недельку-то вы уж у меня погостите, это уж беспременно, а то и две…

— Что вы! Что вы! Льды давно прошли.

— Это вы верно сказали, только они и назад, пожалуй, могут воротиться, им все же, как ни на есть, скучно с нашим-то берегом расставаться. Вот они и придут опять, проститься, значит, придут, с берегом-то.

— Нет, дедушка, теперь они уже не придут: погода очень теплая стоит.

Старичок улыбнулся.

— А оно может, ваша милость, и правду говорите, только, по нашему-то, по-стариковски, кажется, льды должны воротиться, а впрочем — все Бог!..

Прошел день, два. Мы наговорились со старичком и о рыбной ловле, и о Верхнеудинской ярмарке, бывшей в январе месяце, и о том, что, после занятия Амура русскими, в Забайкалье стало все дорожать; вдоволь наговорились мы обо всем, а парохода все еще не было. Погода стояла тихая, теплая. На Байкале не было видно ни одной льдины, светло-голубая масса воды покойно лежала в своей громадной котловине, отражая в себе, как в зеркале, лучи весеннего солнца. Небо было чисто. На отдаленных вершинах кругобайкальских гор тоже блестели яркие лучи солнца, переливаясь различными цветами на вечно снежных сопках гольцов. В Посольском воробьи весело прыгали около возов проходивших обозов, подбирая разбросанные клочки сена. Казалось, весна давно уже наступила и я был в полной уверенности, что вот-вот выплывет из отдаленной синевы Байкала сначала неясная точка, потом покажется труба, дым… и через несколько времени пароход запыхтит на посольской пристани. Но прошло и три дня, а на байкальской синеве никакой неясной точки не показывалось.

— Что это, дедушка, какая чудесная погода, а парохода нет?

— Погода чудесная, это вы, ваша милость, справедливо говорите, только я вас спрошу, далеко ли у вас шуба лежит?

— Это зачем?

— Да так. Вы ее около себя поближе кладите, не ровен час, заморозит…

— Полно вам! Вы все шутите…

— Нет, в самом деле. Вы мне, старику, поверьте. Я уж слышу, что скоро заморозит. Такая погодушка закрутит, что и Господи помилуй!

Наутро вышел я к Байкалу и не узнал его. Куда исчезла весна и тихая синева на море и красота отдаленных гор. Все исчезло, изменилось и изменилось резко, вдруг, как изменяются декорации в волшебных балетах: берег был забросан громадными льдинами, дула страшная метелица с дождем, снегом, изморозью и всякими прочими осенними дарами. Берег, по которому накануне вечером спокойно, одна за одной, рассыпались тихие воды Байкала, — этот берег был заметен снегом, обледенел и на нем громоздились одна на другой глыбы льда. Вдали, вместо разнохарактерных очертаний горных вершин, виднелась сплошная серая масса туч, а под ними, внизу, на Байкале, трещали, шумели и боролись одна с другой громадные льдины; ветер нагонял их к берегу и, казалось, наступила вторая осень.

Старичок был прав: без шубы на улицу нельзя было и глаз показать.

— Вот они, льдинки-то, пришли, ваша милость, проститься с берегом, — говорил старичок.

— Вижу, дедушка, и очень недоволен…

— И я, ваша милость, недоволен.

— Вам-то что же?

— А мне-то, значит, неприятно, что эти льды здесь пробудут, пожалуй, до половины месяца…

— Это почему вы знаете?

— Да уж так. Вы мне старику поверьте. Вижу я по погоде, что нынче весна поздняя будет. Я, ваша милость, восьмой десяток здесь живу и знаю, потому и говорю так. Теперича этот ветер льды забрал из-под Верхней Ангары, он их здесь пожалуй и оставит — здесь они и таять будут.

— Как же мне-то быть?

— А вам надо ехать.

— Куда же? Обратно что ли?

— Нет. Вы, ваша милость, теперича поезжайте на устье Селенги. Пароход туда беспременно придет. Потому они тоже это знают, пароходчики-то. Они может десять, пятнадцать раз сходят по Байкалу, а все в нашем Посольске не побывают. Там от Селенги-то в Лиственничную будет весна, а на нашем берегу все торосья льда будут лежать.

— Где же мне там остановиться?

— А сначала остановитесь в Чертовкиной. Это селение большое, избы там есть для вашей милости способные; я своему парню закажу, к кому вас привезти. Ну а после, как услышите, что пароход пришел, поедете в Шигаевку, — деревенька тут такая есть, около Селенги. Из Шигаевки-то, пожалуй, по Селенге в лодке спуститесь к пароходу…

Я послушался старика и поехал в Чертовкино. По дороге тянулись обозы, возвращавшиеся из Посольска на устье Селенги. Несколько троек с проезжающими ехали тоже туда. Все закутывались в шубы и меховые шапки, ветер свистал по дороге. Мой ямщик-бурят ежился на козлах в мохнатой шубе, надетой шерстью вверх. Кони рвались и мчались во весь дух, повозка прыгала по обледеневшим рытвинам и ямам.

— Тише! — крикнул я.

— Ну вы! Другой зима пришел уж, — закричал бурят и погнал коней еще сильнее.

— Тише! Тише! — просил я.

— Ну! Ну! Погода морозной!.. Другой зима пришел! — покрикивал бурят и помахивал вожжами, несмотря на то, что кони мчались до того сильно, что от быстроты езды захватывало дух.

Я снова закричал. Бурят опять ударил коней. Я приподнялся, схватил его за рукав и сердито потребовал, чтобы он ехал тише.

— А я, барин, думал, ты кричишь, скоро ехать надо, а ты бурят бранишь, ехать видно тихонько любишь…

Через несколько времени мы въехали в Чертовкино. Ямщик остановил коней у ворот большого деревянного дома и сам ушел во двор.

Вскоре вслед за ямщиком выбежал на улицу хозяин дома, крестьянин, и кланялся, подходя к экипажу. Я поместился в комнате, которую хозяин называл «большая горница», это была лучшая комната в доме, назначенная для приема гостей. Полы в ней были выкрашены желтой краской, стены чисто вымыты и выскоблены и больше чем наполовину были заклеены бумажными картинами.

И чего-чего не было нарисовано и написано на этих картинах! Чтобы прочитать на них все надписи, нужно было употребить для этого не менее пяти часов времени; но для того, кто бы задумал описать содержание этих картин, представилось бы великое затруднение отыскивать это содержание и я не делаю этого к великому моему удовольствию и к удовольствию моего читателя.

Я уверен, что всякий русский человек не раз видал подобного рода произведения на отечественных базарах и ярмарках; видал, как главнокомандующий едет верхом на коне и как между ногами этого коня стоят выстроенные в линию полки солдат, которым художник, во избежание лишнего труда, сделал один общий красный воротник, мазнув кистью по всем солдатским шеям, а иногда и усам и даже головам… Видал, вероятно, читатель и картины духовного содержания, представляющие ад со всеми его разнообразными мучениями и огненного змия, исписанного всевозможными грехами, и жанровые картины, представляющие, как «хозяева гарюють, а приказчики перують» и т. д. и т. д.

Все эти произведения отечественных художников красовались на стенах моей новой временной квартиры.

В переднем углу на полочке стоял образ и тоже суздальской работы. Перед ним лежал большой каравай ржаного хлеба с солонкой наверху. Комната была очень чисто выметена и очень жарко натоплена.

— Ишь как захолодило! — говорил хозяин, поминутно то входя, то выходя из комнаты: — Вы пожалуйста, ваша милость, садитесь, а то и прилягте, вот тут на лежаночке, погрейтесь… Захолодило, захолодило! А весна, кажись бы…

И хозяин, наскоро проговорив несколько слов, опять уходил.

Вскоре на столе появился блестящий самовар, творожные лепешки; не успел я напиться чаю, как явились пряники, орехи и проч. Я только успевал отговариваться и просить извинения, что наделал много беспокойства.

— Нужды нет, нужды нет! Мы рады доброго человека угостить. Старичок-то, от которого вы к нам приехали, родственник нам. Он крепко-накрепко заказывал, чтобы мы вас кормили хорошенько, сладчее… Вот теперь только тятеньки дома нет, а то бы он сам вас угостил. Он теперь уехал туда в вашу сторону, к китайской границе, потому, значит, что у нас тоже есть там кое-какая работишка, насчет извозу чаев… Может и у вас когда чаи пойдут из Кяхты, нам дадите на доставку до моря. У нас тоже и свои корабли по морю ходят, можно и до Иркутска взять доставку…

И хозяин снова начинал угощать и слова угощения перемешивал с рассказами о своих делах и о доставке товаров.

Прожил я у него три дня и стал подумывать об отъезде на устье реки Селенги, в деревеньку Шигаеву; погода несколько поутихла и солнце снова стало пригревать по-весеннему. При прощании я предложил хозяину пять рублей за постой, но он решительно отказывался брать, отговариваясь тем, что «может быть, Бог даст, будем дело делать».

— Да дела своим чередом, а за содержание все-таки возьмите…

— Нет! Нет! Вы, ваша милость, нас не обижайте… Помилуйте… И наш родственник старичок вас знает, — это уж как угодно… Хлеб-соль Божий дар, видите, вот он перед образом стоит перед Господниим. Как же можно с дорожного человека за хлеб за соль брать…

Так и не взял ни копейки.

В продолжение трех дней я ни разу не видал его семейства, но когда стал выходить из комнаты, чтобы сесть в повозку, — провожать меня вышла вся семья, все кланялись, желали всякого благополучия и провожали точно родного или близкого знакомого.

Меня заставил задуматься стоявший пред образами хлеб, и дорогой я стал расспрашивать ямщика, зачем у хозяина в переднем углу стоял каравай хлеба и солонка, и всегда ли он тут стоит. Ямщик объяснил мне, что этот хлеб поставлен с того дня, когда старик-хозяин (отец угощавшего меня) поехал в дорогу, и будет стоять на столе до его возвращения. Обычай этот соблюдается во многих семействах. Собирается, например, сын хозяина в путь, благословят его хлебом-солью и поставят этот хлеб пред образом, до возвращения уехавшего; если едет сам хозяин, то, уезжая, благословляет всю свою семью хлебом и опять хлеб ставят перед образом; возвратится ездивший сын, благословят его и уберут хлеб; хозяин возвратится — сам благословит всю семью хлебом.

Где нужно искать начало этого обычая? Перенесен ли он за Байкал из древней Великороссии, или сложился сам собою, вызванный многими, чисто местными условиями? Расспросы мои об этом не дали положительного ответа, но мне кажется, что местные условия могут быть всего скорее приняты в основание. Куда бы ни выезжал из своего дома забайкальский житель, везде он встречал опасности: с одной стороны бурное Святое море, с другой кочевые племена монгол и тунгусов, которые в прежнее время смотрели на русских враждебно. Святое море, и теперь наводящее ужас своими бурями, в то давнее время, вероятно, еще более наводило страху, потому что тогда о пароходах не было и помину, а на суда, как и теперь, не очень-то полагались. Вот поэтому, мне кажется, и завелся такой обычай провожать с хлебом-солью: Господь, мол, батюшка знает, уцелеет ли твоя головушка!

Но где бы мы ни искали начала этого обычая, тем не менее он характеризует семейную жизнь забайкальцев.

Деревенька Шигаева, — убогая, маленькая, с десятью домишками. Приехавших в ожидании парохода собралось в деревеньке много и я затруднялся, не зная, где поместиться. В одном дворишке оказалась избенка, в которую хозяин ее затруднялся меня поместить, говоря, что в ней ночует каждую ночь чиновник.

— Так мы можем с ним вместе поместиться? — спросил я.

Хозяин затруднился.

— Как же вместе-то?.. Все же он особа… я не знаю… Днем-то ничего еще, можно, а ночью-то… уж я право не знаю…

— Да где же он теперь? Я бы с ним переговорил?

— Теперь-то он в кабаке… до вечера он все там.

— Что же он, поверяет что ли кабак?

— Нет, он, видно, тово… с запоем.

«Особа», оказалось, какой-то исключенный из службы чиновник, пробиравшийся из Читы в Иркутск. Мы с ним прожили в избушке мирно. Ночью он со сна постоянно бормотал что-то и рано утром уходил в кабак, где и сидел до поздней ночи.

Через день или два приехал вестовой «с моря» от самого устья реки, с известием что пароход идет. Чиновник, заслышав это известие, вытаращил глаза, пошарил в карманах, — оказалось пусто; потом перешел неровными шагами в угол избенки, где валялся его чемоданишко, раскрыв его, выбросил оттуда какую-то дрянь и сел на полу, почесывая свою забубенную голову.

Пассажиры из деревеньки потянулись к устью реки. На пустынной до того времени улице началось движение: кто нес чемодан и сваливал его в крестьянскую телегу, кто едва тащился под тяжестью узлов и, выступая с ними на улицу, сваливал их на ту же телегу, давно наполненную имуществом пассажиров; слышался громкий говор мужчин, писк женщин, брань крестьян; одна только лошадь, всего больше оказавшая пользы во всей этой суете, оставалась совершенно безучастной ко всему окружающему и, понурив голову, смотрела в землю, пока крестьянин не угостил ее несколькими ударами кнута.

Воз, доверху наполненный узлами и чемоданами, тронулся в путь. Я стал собирать свои вещи и не торопился со сборами, потому что успел вовремя нанять для себя особую подводу.

Чиновник, квартировавший в одной со мною комнате, все сидел около своего пустого чемодана и почесывался. Я уложил свои вещи и крикнул хозяина избы, чтобы рассчитаться за квартиру.

Счеты наши кончились. В это время чиновник, наконец, встал и, пошатываясь, подошел ко мне.

— Поз-з-во-ль-те-е… гас-с-па-ди-н… — неясно забормотал он.

— Что угодно?

— Довезите меня до устья…

Я согласился.

Мы приехали на устье Селенги. Погода стояла тихая. Баржи, нагруженные чаями, готовы были отплыть от устья в Байкал, чтобы отдаться на буксир парохода. На баржи мы попали без особенного труда, потому что всходили на них в то время, когда они стояли у крутого, обрывистого берега; но истинное мучение ожидало нас впереди, когда нужно было с высокой палубы баржи спускаться на маленькую лодку, чтобы на этой последней подплыть к пароходу. По Байкалу шла волна, лодка неистово металась из стороны в сторону и ежеминутно билась о борта судна. Бедные женщины долго не решались сойти с судна, потому что было страшно прыгать на руки матросов, в свою очередь подпрыгивающих вместе с лодкой; у некоторых чувство страха не было так велико, так, точно на грех, чувство стыда доходило до чрезвычайных размеров: они плакали, закрывали лица руками и с необыкновенною заботливостью подбирали свои юбки около ног, как будто намерены были этими юбками забинтовать свои ноги. Наконец, после продолжительных и мучительных вздохов и слез, после долгих упрашиваний со стороны мужей, после продолжительного и грубого крика с лодки: «да прыгайте же что ли!» — несчастные женщины взвизгивали и бросались с верху палубы судна на руки матросов.

Через час и я был на пароходе «Наследник Цесаревич». В последний раз я ехал на нем: он погиб в ноябре месяце того же года от слишком рискованного рейса, сделанного по распоряжению одного из управляющих пароходством.

В ноябре того года на посольском берегу скопилось очень много перевезенных чаев. Новые пароходы служили плохо и не успели перевезти до окончания рейсов весь груз. Кладчики жаловались — и тоже, вероятно, смелые люди, — настаивали, чтобы пароход непременно шел, несмотря на то, что ноябрь был в конце. Как управляющий пароходом, так и кладчики были обмануты тихой теплой погодой. Подумал, подумал управляющий и решил отпустить грузы, тем более, что для счастливого рейса нужно всего шесть или семь часов хорошей погоды. Суда были давно нагружены чаями, нагрузили ими также и пароходную палубу и пароход с одною баржей тронулся в путь часу в пятом вечера. Дул попутный ветерок и плавание продолжалось весьма быстро; но часу в восьмом пароход прорезало льдиной и в нем показалась течь. Управляющий не сробел и тотчас же распорядился забросить вперед парохода, с носу, парус, для того, чтобы им затянуло образовавшуюся в пароходе щель.

Но повреждение, сделанное льдиной, оказалось нешуточным, помочь горю было нельзя: пароход все более и более погружался в воду и оставалось единственное средство — спасать свою собственную жизнь и перебраться на баржу. Чай на пароходной палубе оставили на волю Божию, перебрались все на баржу и обрубили канат.

Пароход вскоре опустился в воду по палубу и в таком положении остался. Судно понесло ветром в другую сторону и к утру оно было далеко от наполненного водой парохода. Носило его по Байкалу чуть ли не целый месяц, провиант весь на судне истощился и каким-то чудом остались живы все бывшие на нем люди.

Один из бывших в этом замечательном плавании рассказывал мне подробности их месячного страдания.

«Когда от парохода было видно только трубу да мачту, наше судно было уже от него далеко. Все мы, конечно, были в страшном положении, но утешали себя тем, что авось, Бог даст, попутный ветер нас принесет к берегу Лиственничной пристани. Так до утра нас несло по морю, — куда несло, мы и сами не знали, только надеялись, что не вдоль по морю несет, а поперек и если не к Лиственничной, то просто к берегу прибьет. К утру ветер усилился, судно наше стало сильнее покачиваться и поскрипывать; но это нас нисколько не пугало, а больно было на сердце от того, что мы слышали, как о борта нашего судна стукались льдины. Этот звук стучавших о борт льдин заставлял замирать сердце в груди; половицы из пола в судне мы вынули и по очереди смотрели на дно, не просачивается ли вода, не тонем ли уж мы? На другой день ветер повернул обратно, нас понесло назад, опять мы увидели издали черную точку парохода. Он едва-едва покачивался из стороны в сторону. На третий день унесло нас Бог знает куда и, несмотря на то, что между нами были люди, хорошо знавшие Байкал, никто из них не мог сказать, в каком месте мы находимся. Так и шли дни за днями, свечи у нас все вышли и стали мы делать наблюдения над дном нашего судна с помощью лучин. Хлеб у нас был тоже на исходе. Стали мы, по общему согласию, уменьшать порцию и ели только по нескольку золотников в сутки. А холода делались все сильнее, ветер замораживал на бортах судна набегающие брызги волн; дрова у нас были все издержаны и мы рубили пол в судне и жгли. Только и берегли несколько досок, канаты да холст от паруса, чтобы на случай, если сделается течь, забивать ее скорее. На палубу мы выходили редко, потому что ветры были холодные, мороз пробирал до костей. Качало, качало нас и в один день судно наше прибило ко льду. Обрадовались и этому, хотя не знали, куда нас прибило, далеко ли берег и что с нами будет. Из мачты сделали кол и вбили его в лед, привязали судно и ушли все с него по льду, сами не зная, куда идем. Шли часа два и пришли к берегу. На берегу увидели какую-то избушку, зашли в нее и обрадовались до того, что друг другу ничего не могли сказать: избушка была полна рыбой. Поморы наловили ее перед заморозками и сложили в избе, до первого зимнего пути. Развели мы огонь, сварили рыбы, повеселели и понабрались силами. На другой день выбрались в селение и тем покончилось наше страдание. Судно наше у берега замерзло, а пароход на середине моря тоже замерз. После его долго отыскивали, ездили по Байкалу в разные стороны. Нашли среди груды снега, который наметало кругом парохода, и ящики все на палубе целы оказались, только много было потом с ними хлопот: все они были похожи на ледяные торосья и примерзли один к другому; для того, чтобы отделить ящик от ящика, нужно было работать ломом. Привезли эти обледеневшие ящики в Иркутск и стали просушивать чай, но он был, конечно, испорчен и просушивание не возвратило чаю прежнего достоинства. Продавали его по 25 к. за рубль. Мелкие торговцы были рады этому случаю и покупали чай с удовольствием: они подмешивали его в хороший чай и продавали по настоящей цене. Может быть немалая частица его, перефабрикованного, и в Россию была отправлена».

Так вот как покончил свое земное странствие пароход «Наследник Цесаревич». Его и изо льда не вырубали, — оставили на жертву Байкалу. Все равно уж никуда же он и не годился, все было старо, гнило, — перевозка бы дороже стоила. Только и взяли из него одну машину.

Впоследствии машина с «Наследника Цесаревича» была поставлена в новый пароход, построенный исключительно для реки Селенги; но и тут ей не посчастливилось; пароход долго что-то ползал по Селенге, пробираясь за гор. Верхнеудинск, долго что-то хозяин его хлопотал со своим детищем и ничего сделать не мог.

Слышно было впоследствии, что посадил он где-то свой пароход на коргу или на мель и слухи о нем замолкли. Кажется, и сам хозяин старался, чтобы эти слухи не распространялись.

А суда, или по-байкальски, корабли, все плавают да плавают и корабельщики не боятся никаких слухов о неудачах их плавания. Они сами порасскажут желающему слушать, как ломает и коверкает их уродливые суда на Байкале.

— Иной раз, ваша милость, так бывало приспичит, что хоть вот ложись да умирай: машту (т. е. мачту) переломит, руль оборвет напрочь, носит, носит по волнам-то, а глядишь, Бог и помог: приснаровил как-никак, починился, приладился да и опять поплыл с омулями в Иркутск.

А пароходам на Байкале что-то все несчастливит. Что это такое, случайность или недостаток уменья вести дело?

Для постоянного и правильного сообщения Восточной Сибири с Забайкальской областью, в конце 1850 годов, началась на казенный счет постройка новой кругобайкальской дороги от Култука на Посольск, по берегу Байкала. О необходимости этой дороги разговоры шли чуть ли не с того времени, как открылась в Кяхте торговля с Китаем, то есть с 1727 года.

Но торговый люд этой дорогой не интересовался, потому что она на двести верст длиннее той, которая идет в глубине байкальских гор прямо на Кяхту, и ему казалось удобнее, вместо 700 верст хорошего экипажного пути, тащиться 400 верст по невообразимым крутизнам верхами. Платили купцы лишние деньги за провоз товаров по этой страшной дороге, ожидали по 10–15 дней прихода почты из Кяхты в Иркутск, тащились сами, нередко со своими семействами, по горам и падям и только добравшись до места, почесывались.

— А дорогой-то, ведь тово, больно-таки наломали бока-то, да и спина теперь тоже заныла…

— А может это и к ненастью? — задумчиво говорили купцы и рассуждение о трудностях пути на этом оканчивалось.

Лет 25 тому назад выискался между купцами человек, не ограничившийся разговорами, и без всякой поддержки от других, сам на собственные средства открыл кругом Байкала новый путь (тоже в глубине гор, прямо на Кяхту), по которому сообщение было несколько лучше, чем по прежнему. Открытую им дорогу так и прозвали его фамилией.

По этому пути верхами приходится ехать всего только четыре станции. Несколько раз мне случалось проезжать по этой дороге, поздней осенью, и я каждый раз весь путь ехал в маленьких саночках, на одной лошади; правда, немного страшно, когда на высоте горы вдруг сани раскатятся и голова закружится при виде страшной пропасти внизу, где шумит и воет Байкал, разбивая волны о скалы утеса; но мне кажется, на лошади верхом еще страшнее, потому что из саней все же можно выскочить, а с лошади этого сделать невозможно.

Ямщики-буряты имеют привычку прятать со станции санишки в лес, потому что лошади труднее подниматься в гору с санями, чем везти седока на себе.

Приедем, бывало, на станцию и начинаем просить сани; буряты божатся, крестятся по-русски, уверяя, что саней на станции никогда не бывало.

— Да нам и начальство не обязыват сани держать. Наша бурят и почта берхом возит, санем никогда не возит, — почесываясь, отговариваются они.

— Давайте сани! — прикрикнешь на них да и приврешь, для пущей важности, что в кармане есть подорожная по казенной надобности.

Куда деваются все отговорки и почесыванья! Сани как точно из земли вырастут.

На этом глухом тракте на станциях нет ни смотрителей, ни писарей, подорожных никто не читает и не спрашивает.

Иногда лошади измучатся во время пути, везя на своих спинах почтовые чемоданы, с серебряной монетой, в Кяхту, — и не могут довезти чемодана до станции. Почтальон преспокойно велит его сбросить со спины лошади и оставит на дороге без всякого караула. Кто возьмет? Пустыня! Глухая, безлюдная! Рысак разве случайно пробредет по этому месту и увидит чемодан, да что он с ним будет делать? Он и сам-то едва имеет силы передвигать ногами, да ему и девать серебро некуда.

Пройдет иногда целая ночь и к полудню другого дня ямщики приедут к оставленному на дороге чемодану: лежит на том же месте, как и был оставлен.

На станциях буряты живут в зимовье; для проезжающих на некоторых станциях есть особые избушки; в избушке копошится какая-нибудь старушонка, имеющая исключительную обязанность кипятить для проезжающих горячую воду и отапливать избу.

О самоварах на этом пути нет и помину, да и старушонки живут тоже не на каждой станции; чаще всего проезжающим прислуживает кто-нибудь из ямщиков и варит для чая воду, в таком котле, при виде которого иной, непривыкший к таким неудобствам человек, потеряет всякое желание пить чай.

Бо́льшая часть едущих по кругобайкальской дороге берут с собою медный чайник, чайную посуду и съестные припасы. На станциях, конечно, ничего нет: ямщики питаются одним кирпичным чаем и ржаным хлебом.

В ноябре 1864 года почтовые станции с этого тракта были переведены на новую дорогу, идущую из Култука на Посольск по берегу Байкала; но дорога была еще не окончена и на долю проезжающих выпало, в тот год, много горя и трудностей.

Многие, отправившись по этому неоконченному пути, возвращались назад, нанимали протяжных извозчиков, для того чтобы ехать по старой дороге.

Отчего поспешили перевести станции на новый тракт до окончания дороги, мне неизвестно. В то время я тоже испытал несчастие ехать по этому пути и от Култука до Посольска, 200 верст, ехал семь дней.

Помню, на одной станции мне встретился ехавший из Посольска знакомый купец и рассказывал следующее.

— Здесь, в анбаре, на станции лежит еще неперевезенная на ту станцию груда чемоданов, их будут перевозить не менее двух дней; а завтра опять должна подойти почта. Она снова сложится здесь, потому что отсюда начинаются такие крутизны, каких даже по старой дороге нет. Лошадь по ним едва может подниматься одна, а с чемоданом в 5–6 пудов взбирается с величайшим трудом. Мучается бедная лошадь, мучаются несчастные ямщики, и чтобы поднять чемоданы на гору, употребляют Бог знает какие усилия: привязывают они к чемоданам веревки, укрепляют их к хомуту лошади, сами тоже тянут за веревки и такими общими усилиями кое-как втягивают, один за одним, чемоданы на гору. Под гору спускают их прямо с крутизны кубарем, сами скатываются на войлоках, за ними следом лошади тоже скатываются, упираясь передними ногами. Спустившись под гору, снова начинается му́ка — втаскиванье чемоданов. Выезжают буряты со станции, обыкновенно, рано поутру, лишь только начинает светать, а на следующую станцию приезжают поздним вечером. Это 25 верст они едут с утра до ночи. Возвращаться обратно ночью они не могут и потому, что кони не в силах идти, и потому, что в темноте можно сломать себе шеи. Утром на следующий день они выезжают и добираются до станции к полудню; ехать в тот же день, следовательно, поздно, — придется ночевать на дороге и потому опять ожидают утра. Таким образом, не окончив перевозки одной почты, они видят приход почты другой, и неизвестно, когда все это перевезется. Для проезжающих лошадей нет, выжидайте случая уехать на обратных и то за тройную цену.

Посольский купец уехал с тем ямщиком, который привез меня, а мне выпало на долю ждать попутного ямщика и я прожил на станции двое суток; к полудню на второй день из Посольска привезли какого-то солдата, курьера: он ехал по 50 вер. в сутки — хорош курьер! Кони, бывшие под ним и под провожавшим его ямщиком, внушали полнейшее сострадание: ребра их все были на виду, спины перетерты, с множеством болячек. Бедные животные едва передвигали ноги. Рано утром на третий день я, к великому моему несчастью, должен был сесть на измученное животное, на другое сел проводник; но через десять минут я сошел с лошади и предпочел идти всю станцию пешком…

В настоящее время уже почти окончен этот новый тракт и скоро о трудностях кругобайкальского пути останется только одно воспоминание.