1
В ноябре месяце одного из годов нынешнего столетия я приехал в город В… и на другой же день явился к своему начальству.
— Честь имею явиться… Назначен учителем в Чеярковскую волость.
— Очень рад… очень рад… Нам так приятно, когда образованные люди идут на такие места… Что от меня зависит, то, поверьте…
Словом, меня осыпали такими либеральными словами, что я решительно ничего не мог сообразить и чуть ли не с умилением глядел на сухощавую, худую фигуру моего начальника, одетого в черный сюртук, светлые панталоны, гладко причесанного с пробором посредине и висками вперед…
— Вы, конечно, имеете намерение и описывать… Очень рад… И если там найдете беспорядки, то, пожалуйста, прямо ко мне пишите… Я, знаете, люблю литературу… Только предупреждаю вас, вы едете в самую гадкую волость во всей губернии… Народ там пьяница… вор… Впрочем, сами увидите…
Затем, осыпанный комплиментами и разными пожеланиями, я ушел, рассчитывая через неделю отправиться к месту назначения…
В… — хорошенький городок и замечателен часто сменяющимися губернаторами и консервативными помещиками. Из других примечательностей разве можно указать на Ивана Петровича Пучка…
Я с ним не замедлил познакомиться. Сидел я вечером в своем номере за книгой, как — слышу в коридоре:
— Иван Петрович, куда?.. Сказано — не ходить, а вы всё лезете…
— Имею надобность, — послышался сиплый бас… — Пусти… Имею надобность…
И через минуту дверь отворилась, и на пороге явилась довольно оригинальная фигура…
Это был человек лет под сорок, с высохшим желтым лицом, на котором, однако, была самая приятная и добродушная улыбка… Большие черные глаза весело выглядывали из своих норок, а красновато-сизый большой нос чуть-чуть не касался подбородка, по которому бритва, должно полагать, уже очень давно не гуляла… Какое-то подобие теплого платья охватывало худощавую фигуру, низко кланявшуюся и словно из бочки говорившую:
— Имею честь рекомендоваться… Иван Петрович Пучек… В-кий чиновник… Оставлен за штатом и, имея крайность в деньгах, осмеливается прибегнуть к просвещенной благотворительности приезжего в наши Палестины гостя…
— Садитесь, Иван Петрович, будемте пить вместе чай…
— Очень приятно… Не ожидал такой чести…
Мы уселись и скоро за чаем разговорились. Нечего и объяснять, что Иван Петрович шибко придерживался рюмки и, вследствие этого, обстоятельства его жизни были так похожи на всем известные типы подобных господ, что я и не стану их повторять… Следовательно, с этой стороны Иван Петрович не был особенно интересен, и я поспешил воспользоваться его знакомством с городом…
Но, чуть я только спросил: «каков у вас губернатор», как Иван Петрович серьезно сжал губы, спрятав свою улыбку, пытливо на меня взглянул и с достаточной таинственностью спросил:
— Осмелюсь осведомиться, не присланы ли вы из столицы для узнания разных обстоятельств?.. В таком случае, я могу всё изобразить на бумаге… И не только, что о господине начальнике губернии, о предводителе и полицеймейстере, но даже и о столоначальнике казенной палаты, Алексее Феофилактовиче Благоноскине… О, смею вам доложить, это сущая скотина… Вообразите… Не дале, как на днях…
Тут Иван Петрович остановился и, снова пытливо взглянув на меня, заметил:
— Как вы, милостивый государь, будете понимать мои слова?
— Очень просто… Разуверяю вас, что я не прислан из Петербурга ни для чего, а просто еду в Глухов на место сельского учителя.
Мой собеседник улыбнулся, подмигнул глазом, снова оглядел меня с ног до головы и примолвил:
— Не верю!..
Я ему показал бумаги… Но он всё-таки снова повторял:
— Сельский наставник… Ха… ха… ха… Не верю и не верю!
Однако коньяк скоро заставил его поверить и развязал ему язык…
— Кто бы вы, милостивый государь, ни были… но на днях, именно четвертого числа сего месяца, Благоноскин украл посредством недозволенной взятки корову… Можете вы этому верить?.. И добро бы еще деньги, а то корову… Впрочем, тельную корову, которая к нему и приведена была в семь часов пополудни… О… это Иуда Искариотский, и я его допеку… Вы позволите мне завтрашнего числа изложить все обстоятельства дела на бумаге?..
— Ну, а прочие каковы?
— Прочие? (губы Пучка искривились, и добродушная улыбка окончательно исчезла с лица). Прочие… Начнем с господина Трукова… Знаете ли, кто у него всеми делами ворочает… С ним приехавший квартальный… Вы не понимаете, почему?.. Потому что у квартального есть сестрица и сестрица эта доводится господину Трукову, как бы это выразить… одним словом… квартальный… Все дела!! Вообразите!! Что же касается до Водопроводова — мошенник-с… Город обирает и плакать ему не велит… Нет-с, не могу дальше рассказывать, ибо не в моготу… Завтра я вам всё на бумаге занесу, а теперь позвольте вас оставить и засвидетельствовать вам свое почтение…
Через неделю я уже уехал на «стаечной» паре из города В… в свою волость… Выехал я на ночь и часу в первом ночи приехал в волостное правление. Навстречу выбежал сонный заседатель, и когда я вошел и попросил лошадей, то он мне ответил: сию минуту, — но когда узнал, что я учитель, то попросту сказал:
— Подожди, милый человек, до утрень… Куды теперь ехать… Вишь, на дворе мороз… Сосни… Ты из духовного звания?..
— Нет, дворянин.
— Так вы, значит, из чиновников будете?.. Верно, рюмочка полюбилась, что в учителя пошел?..
Я было замялся, но заседатель, желая меня ободрить, ласково потрепал по плечу и заметил:
— Ничего… этто не грех… блуд — грех, а водка не грех…
И затем сонный мужик ушел в другую комнату, пожелав мне доброй ночи…
Громкий разговор в соседней комнате на следующее утро разбудил меня. Слышались голоса:
— Как же это тепереча будет, Максим Фанасич? Должон я ее бить или не должон?..
— Бить не моги; зачем бить, веди ее к нам, наше дело ее бить.
— Нешто правление ее хозяин… Пытому она не смей супротив меня… Я ей онамнясь и говорю: ты Маланья, куды, говорю, ходила? В баню. Ладно. А зачим, говорю, солдата с тобой видели? Рубаху ему чинила. Кады?.. А тады… Я ее в ухо. Она меня… Хучь и не гораз, а съездила… Ну, и решите, Максим Фанасич, должон я ее бить или не должон…
Пока шли толки, я оделся и вошел в волостное правление… Там уже было человек с десять мужиков… Меж ними шли вполголоса разговоры, из которых ясно доносились слова: «Рупь сорок плати… Чем? Однова ездили в город, украли лошадь… Три рубля… Бедность — хлебушка ни…» — и т. п.
Жирный голова разбирал жалобу, а я тем временем подошел к заседателю, попросил лошадей, и меня скоро отправили дальше…
Дорога всё шла лесом… Мороз стоял сильный. Ямщик то и дело похлопывал руками и подгонял лошадей… На мои вопросы он отвечал неохотно. Должно полагать, неразговорчивый человек…
— Ты женат?
— Женат… Фью… Нннно… Ленивая…
— Как живется?
— Как?.. Известно как… А ты из дальних?..
— Из Питера…
— Земляки были. Сказывали, страсть-город. И по всему-то городу харчевни и музыка…
Вот снова село… Снова дали пару лошадей… Так я ехал до вечера на паре… Ночь всю ехал, на одной… Один ямщик попался разговорчивый. Всё рассказывал про Ганьку-разбойника, на днях попавшегося за убийство десяти человек в неделю и теперь сидевшего в остроге…
Под эти рассказы я заснул. Меня разбудил голос:
— Барин, слышь вставай… Вот и Чеярково!..
Я огляделся, — мы подъезжали к большому селу, черневшему среди снежной равнины. Ямщик мой лихо подкатил к волостному правлению, и я вошел в большую комнату, где сидели голова, заседатель и два писаря… У дверей стояло несколько просителей…
Я подошел к волостному голове и, поклонившись ему, сказал, что я прислан сюда учителем.
Толстый, матерой мужик, с дряблым лицом, с большой, седой бородой, подал мне руку и сказал:
— Ты из каких будешь?..
— Из дворян…
— Тек… А бумага при тебе есть?..
— Есть…
И я подал ему бумагу. Он посмотрел на нее, повертел и, будто не желая читать (а он читать не умел), обратился к писарю и сказал:
— Нукось, Фанасий, валяй…
И когда чтец дошел до моего чина и звания, то голова переглянулся с заседателем и после взглянул на меня не особенно доброжелательно.
— У нас всё были духовные студенты… Ну, а теперь Иван Лексеич бывший вучитель вот на священницкое место вышел в Борисове… Хватеру у дьякона имели… Как вы-то жить будете?.. Чай, в непривычку в деревни-то, — заметил, снисходительно улыбаясь, голова, глядя на меня… — Одначе обживешься… Будь знаком… Антипка, проводи вучителя к дьякону…
Но дьякон сам вошел в комнату и тоже дивился, узнав о моем чине.
— Вы из каких будете?.. Православный?
— Православный…
— Какже… «вич»… На «вич» все поляки…
— Я не поляк…
— Мм… Оно, конечно, случается…
И дьякон уж слишком недоброжелательно взглянул на меня.
Словом, с первой же минуты мои дворянские руки и мой чин возбудили в аристократии села большие подозрения и недоброжелательства.
2
Я отыскал себе квартиру в самой середине села, у богатого мужика Семелькина. Самого не было дома, а сдал мне комнату его старший сын — умный с виду парень, лет двадцати пяти, бывший часто в Питере, а потому ходивший в высоких сапогах, жилетке и плисовых штанах…
Дом Семелькиных был лучший в Чеяркове, и моя комната была такая, что и желать нечего было лучше… Я скоро разложился на новоселье и познакомился с хозяевами, жившими рядом за перегородкой. Семья Семелькиных была большая: бабушка, мать, два женатых сына и куча ребятишек… Жили они тесновато, но в чистой комнате не располагались потому, что хозяин этого «не любит», как сказал мне Степан (старший сын).
Меня накормили, обогрели, обласкали… Когда я сидел за столом и загляделся на красного чёрта, что висел на стене в числе прочих лубочных картин, — жена Степана, молодая баба, подошла ко мне и сказала:
— Чать, тебе скучно будет, родимый. С дальней ты сторонки?.. Одинокий?.. Ешь… ешь… Бог с тобой!..
Меня так тронуло это ласковое приветствие, что я теперь всегда с удовольствием вспоминаю о Степане и Марфе Семелькиных; это были добрые люди и, как читатель после узнает, терпевшие каторжную жизнь в семье… Во все восемь месяцев моего учительства я всегда пользовался расположением этих людей…
На следующее утро, едва я проснулся, как пришел ко мне священник:
— Вы изволили приехать на место учителя… Вы будете русский?..
— Русский…
— Не католик?..
— Нет…
— А ваш чин и звание?..
Я сказал ему чин свой, и мы уселись и стали говорить. В разговоре ясно проглядывало любопытство со стороны батюшки. Ему непременно хотелось узнать, для чего я приехал и как я буду учить…
— А закону божию вы тоже будете преподавать?..
— Буду.
— Так-с… Затем прощайте… Когда к нам зайдете?
Когда я пришел в училище (плохая комната с сломанными скамейками и столами), мальчики встали. Их было человек двенадцать. Они глядели на меня испуганными глазами… На шкафу лежали розги. Я их взял и выкинул за дверь. Кто-то фыркнул… Однако мое действие произвело некоторый эффект…
— Как тебя звать? — спросил я одного.
— Матвей Ко-ло-сов… — задрожал мальчуган.
— Что, тебя били, видно, прежде?..
— Хлы-с-та-ли…
— Ну, братцы… Сегодня не будем учиться… Завтра приходите…
Я посмотрел, когда ушли дети, училищную библиотеку. Ни одной сколько-нибудь дельной книги.
Я пришел домой, разобрал свои книги и приготовился нести их завтра детям. За обедом старуха на меня косилась и всё спрашивала, к чему я сюда приехал, что мне была за охота из Питера ехать именно в Чеярково, и т. п.
После обеда (это значит в двенадцать часов, — хозяева мои обедали в одиннадцать), приехал хозяин… Он ездил куда-то по торговым делам и вернулся полупьяный…
Это был плечистый, рослый мужик с лисьими, плутоватыми глазами, одетый по-купецкому. Его история не безынтересна. Он был богат; торговал в Питере мясом, но прокутился, запил, спустил всё и теперь срывает злость на семье, и преимущественно на старшем сыне, которого он винит за то, что сын его «будто бы разорил». Из себя такой манерчатый, знающий марсалу и шипучку, он, видимо, рисовался передо мной…
— Теперь я говорю, что мне тысяча — тьфу… Десятками тысяч ворочали… Знаем обхождение… Знаем-с… Вы вот учитель, ну и учите хорошенько… А рюмочку хотите?..
— Нет, не пью!..
— Что вы… Виданное ли дело… Одну… Одначе вы всё-таки нет… А я пью… И много пью… Пытому мне тьфу деньги… Вот они… — И он мне чуть не под нос ткнул пачку засаленных ассигнаций, и ушел в кабак.
К вечеру он возвратился; стал кричать, ругаться и хватил в темноте ребенка. Поднялся плач, вой… Я вошел со свечой и увидел испуганные, тупые лица старухи бабушки и невесток, плачущих и испуганных ребяток и самого старика, еле стоявшего на ногах посередь избы.
— Падлец, а не сын… Я тебя в солдаты… В солдаты отдам! Воры! Все вы грабители. У-у-у!..
И он замахнулся и хотел ударить ребенка, но споткнулся, упал и скоро захрапел на полу.
Я попал в семью, где чуть ли не каждый день разыгрывались подобные сцены. Когда старик уезжал куда-нибудь по делам, все были рады и жизнь шла сносней… Но чуть он являлся пьяный — снова беда. В трезвом виде он был гораздо обходительней…
Через неделю пришел он ко мне и говорит:
— Вот что, барин. Ты хоть и барин, а уходи… Дом-то мой… Уходи отселева…
— За что же?
— Не хочу, чтобы ты жил…
— Ладно… уеду…
Однако Степан с женой стали просить не уезжать. «Вас он еще стыдится, — говорили они, — без вас же беда»…
Я остался, уломал старика, и скоро мне пришлось принять участие в чересчур тяжелой сцене.
3
— Ты расскажи-ка мне, Степан, из-за чего это отец к тебе всегда придирается? — спрашивал я как-то одним вечером Степана, распивая с ним чай…
— Известно из-за чего! Всё из-за денег, пропади они! Видите ли: ездил я в прошлом годе в Питер заместо отца, а он в те поры в головах был… Дал он мне три тысячи и наказал продать мясо да собрать долги с торговцев… А у нас на их долгов тысяч с пять было… Ладно. Отправился я этто в рождественский пост, справил дело и вернулся бытто к вознесенью. — Здравствуйте, мол, тятенька! А он — надо вам сказать — в головах шибко эту водку локал; связался этто с писарями, да то и знай — это мне наши же опосля сказывали — в правление носили штофы-то… Сидит он — как я этто вошел к нему — в самой ефтой горнице — допричь вас правление тут было — пьяный и таково зверем смотрит. «Здравствуйте, тятенька, мол». — «Подавай отчет, говорит, где деньги?» — Это он меня заместо всякого приветствия встрел. «Так, мол, и так, говорю, тятенька, вот теперче за мясо извольте все денежки сполна получить, а на три тысячи, мол, красок и зерен куплено — это мы к ярманкам, — а насчет долгов, то не собрал, потому, мол, нонече оченно трудно долги получить». Слушает он к примеру репорт мой и, вижу я, сердце-то в нем закипает. «Врешь, говорит, Степка, от людей знаю, что ты деньги мои спрятал… пять тысяч… Подавай, говорит, деньги!..» Я ему опять резоны. Да нешто он примет их? Зарядил, как есть, одно: спрятал, да и спрятал!.. На утро, как я ему подал репорт, он снова: «Подавай, говорит, деньги, что украл!» — «Что́ вы, мол, тятенька, в своем ли, говорю, разуме… Какие деньги?.. Вот и векселя…» А он, замест ответа, хлысть меня вот в это самое место под глаз… Опосля опять, да опять… С той поры, как видите сами, что ни день, то ссора… Я бы отделиться хотел. «Нет, говорит, подай денежки!..» Как забрал он что себе в голову, кажись колом не выбьешь…
— Ну, а на жену из-за чего он грызется?..
Но вместо ответа Степан махнул только рукой и ничего не сказал.
Сижу я как-то в своей комнате… Вдруг отворяются из сеней двери, и я слышу:
— Степка! Отдай деньги…
Степан молчит.
— Степка, подлец! Говаррю —отдай мне деньги… Убью!
В соседней комнате тишина.
— Вот тебе… вот…
И за перегородкой послышался шум. Я вошел к соседям и увидел отца и сына — обоих бледных, молчаливых, скрутившихся вместе на полу. Рука старика была в бороде у сына, который закусил зубами другую отцовскую руку. Бабушка только слегка охала и читала молитву. Остальные разбежались вон.
— Карраул… крраул!.. Режет!.. Режет!!. — вдруг заревел старик и, шатаясь, побежал на улицу…
Вернулись домочадцы и стали корить Степана.
— Бога ты, Степка, не боишься, — говорила мать. — На отца руку поднял… Что теперьче будет… Господи!
Марфа стала утешать мужа. Принесла ему выпить квасу и обмыть окровавленное лицо. Степан молча принимал услуги и сосредоточенно глядел в землю.
— Стерпел бы, Степа! Чать, не в первой!..
— Нешто не видишь, поедом ест… И у святого терпение лопнет… Что́ я ему, солдат какой достался?..
— Эх, Степа, беда!.. Хочешь исть-то?.. Бедный мой!
— Нет… Ну чево ревешь-то?
Но Марфа не слушала, а, глядя на мужа, ревела во всю прыть, закрывши свое печальное лицо передником. Две девочки (ее дочери), тоже заплакали, глядя на мать. И среди плача только слышались стоны, оханья да молитвы лежавшей на печи и совсем выжившей из ума столетней бабушки.
Я пошел в волостное правление и застал там всё начальство в сборе за штофом… Шли толки о случившемся происшествии. Старик Семелькин, окончательно пьяный, только и кричал:
— Выдрать его… В Си-биррь!.. В кандалы! Афанасий Митрич! Пошли за Степкой подлецом сейчас!..
Послали за Степаном и приготовили розги… На улице под окнами уже собралась толпа народу, и мальчики испуганно между собой перешёптывались…
— Острастку дать надыть… Нешто показано на родителя руку… сам посуди…
— Спросим, братцы, пономаря-то… Как он порешит…
Послали за пономарем и когда рассказали ему дело, то он решил:
— Грех превеликий… Пример нужен… С божьей помощью порите…
Вошел Степан. В лице у него кровинки не было… Словно пьяный подошел он к голове и, взглянув на розги, сказал:
— За что меня пороть будете?.. За что?..
— За то, что на родителя руку поднял… Нешто это дозволено?..
— А того вы не знаете, как он меня ест. Что ни день, то порочит. Что ни слово — то «вор да мошенник!..» Что ни вечер, то драться… Год я терпел то… Просил разделу… За что ж драть-то?..
Больно тяжело было глядеть на эту безобразную сцену. Даже голова был в нерешительности и заметил старику:
— Семеныч!.. Ай не простишь?..
— В кандалы… Пороть… В Си-биррь!!
— Ну, брат, делать нечего. Воля родительская… Ложись!
— Братцы! Ай у вас закону нету?.. Ай у вас жалости нету?.. Что вы? Опомнитесь!
И он в отчаянии брякнулся на колени посреди комнаты.
Я стал просить за Степана, рассказав голове, как было дело, но голова только говорил:
— Мне что!.. Рази моя воля?.. Тьфу! Не хотел этто я в должность иттить!.. Только одна забота… Семеныч! Видишь, и вучитель просит… Прости, помирись-ко с сыном!..
— В Си-биррь!.. Порроть!!.
Но, на счастье, в это самое время раздался звонок и к крыльцу подъехал чиновник. Он узнал, в чем дело, и скоро Степана отпустили домой, наказав вперед с отцом не драться…
— А всё бы пример нужен! — оппонировал распоряжению власти пономарь.
— Да ведь отец-то каков? Сам пьяница!..
— Так-то так, васкоблародие, — поддакнуло начальство…
А старик, как только завидел чиновника, скрылся и, уже сидя в кабаке, рассказывал с своей хвастливой манерой:
— Простил подлеца… Сам чиновник просил… Для него только. «Уж ты, говорит, Семеныч, для меня уважь». — «Извольте, говорю, только для вас». И простил! Дай-ка полуштоф… Валяй!..
— Экий несообразный мужик! — говорили на селе.
4
Каждое утро мои ученики приходили меня будить и мы вместе отправлялись в училище… Как-то раз один из учеников принес мне два яйца, а другой — две луковицы.
— На́, Костентин Михалыч, ешь!..
— Зачем мне?
— Мамка прислала… Баит: снеси вучителю, вон чать на чужой стороне скучил…
— Спасибо, детки… Только не надо… У самого есть…
Таким простым манером мне оказывали добрые ребятки внимание… Иногда, смотришь, крынку молока несет мальчуга и обижается, если отказываешься.
С семи часов утра мы ходили в училище. И надо сказать правду, мои ученики учились с охотой, и с большим удовольствием слушали чтение рассказов и стихотворения Некрасова… И если кто-нибудь из них, бывало, мешал другим, то все в один голос так и напускались на маленького шалуна.
Только одно было плохо. Много хлопот было с отцами. Детей, желающих ходить в школу, было много, но не всегда, бывало, их пускали.
— Чего ты, Ванька, в училище не ходишь? — спросишь, встретив на улице, какого-нибудь востроглазого сопляка…
— Тятька,в училищу не пущает…
Обыкновенно мы шли вместе с мальчиком к отцу. В душной, низкой избе сидел, как водится, дед за лыком, отец за какой-нибудь работишкой да старуха на печи.
— Здоро́во… Бог по́мочь!
— Здоро́во, родимый! Садись… будь гостем…
— Что это вы Ваньку-то в училище не пускаете?..
— Глупенек еще, родимый… Мал… куда ему… Да и — не во гнев тебе будь сказано, — батюшко баил, что ты по псалтырю не вучишь… так какое же это будет вучение? И опять: сказывают — ты без розги вучишь! А нетто без розги вучать?..
Большого труда стоило уламывать мужика, но в конце концов он соглашался и только прибавлял:
— А уж ты его не жалей. Баловать будет — хлыстай… Без этого нельзя!..
Наше село — очень бедное село. Земли мало. Заработки на стороне плохие. Ходили в город на кожевенные заводы по пятнадцати копеек в день, так зато там работа больно «люта», хлеб дорог, словом мне приходилось видеть самую крайнюю бедность и безотрадное существование. Больных бывало много, но фельдшер наш, прозванный «гамазейной крысой», столько же смыслил в лечении, сколько и в малайской грамоте и от всех болезней прописывал белладонну и гумозный пластырь. Да и то, чтобы получить от него эти лекарства, следовало сперва дать гривенник.
Обыкновенно, когда уж круто приходилось мужику, хозяйка его шла к фельдшеру:
— Подь, голубчик, взгляни… Всего ломает, просто страсть, батюшко!..
— Это риматисм, — глубокомысленно замечал фельдшер и прибавлял: — А гривну принесла?
— Принесла, батюшко… На́…
И они шли к больному.
Охал мужик… Простудился он недели две тому назад, ездивши в лесную порубку… Из прежнего здоровяка на коннике лежал изможденный, еле дышавший человек.
— Что болит? — спрашивал фельдшер.
— Всё, отец ты мой… Всего разломало… Дюже болит… Помоги!
— Этто риматисм… дда!
И лекарь начинал ощупывать больного; трогал голову, жал ноги, тер живот и велел высовывать язык.
— Чаю напейся… да скорей… Вот порошки… прими. А назавтра всё пройдет.
Но по большей части назавтра хозяйка ревела на всю улицу, потому что хозяин умирал, и приговаривала:
— Умер… сиротой оставил… Отколь домовинку (гроб) справишь? Отколь попу на погребенье дашь?.. Бедная я… У-у-у-у…
— Случай вышел… Как есть необразованный народ. Поздно хватились, — говорил в тот же день фельдшер, играя в правлении с писарями в три листика.
— Подлинно необразованный… А намедни пришла сюда баба и, как бы вы думали, Левонтий Ваныч, с чем?.. Хлюст-с: фалька с бардадымом — пятачок пожалуйте!.. Пришла и спрашивает: «Кады, говорит, будет некрутчина?». Сказал я ей. Что́ же глупая сказывает: можно ли, мол, малолетку в солдаты продать… Бедность, мол… То-то… Сдавайте.
— Фу ты… Неуч!.. И добро бы лечились, как люди… Дашь им тинтуру беладонна, ну и думаешь, людям дал… порядок знают; порошок в два раза примут, так ведь нет: ровно бы скот какой, так и норовит с маху его сожрать… Помирил… Гуляйте-с!
Был в округе и доктор. Жил он в городе; только у нас в селе его никогда не видали, и только одна слава была, что доктор есть. (Всё это, конечно, было до земства.)
Еще в В… мой начальник говорил, что в Чеяркове — пьяница народ. И это пустяки! Пить — пили, но чтобы особенно шибко — этого я не замечал. Да и пить, признаться, не на что было. По́дать да недоимки до того всех обчистили, что как войдешь куда-нибудь в избу, то только и слышишь:
— Хлебушко ноне дорог… О господи!..
— Чай, в Питере у вас не то, что у нас… Вишь — бедность!
— Жрать, прости господи, нечего. А тут опять недоимка!..
— Ты почто лес воровал? — спрашивает голова как-то у ледащего мужичонки.
— Для лесу… Дровец надыть. Божий лес, божий, батюшка…
— А ты не воруй!.. Не приказано!
5
Наступила масленая неделя, и на селе стало шумней. Из дома в дом ходили в гости. Пили и ели. И ко мне пришли дьячок и писарь. Сели. Я послал за полуштофом.
Писарь, видимо, рисовался передо мной и хотел показать, что он тоже кое-что знает. Потому и повел такую канитель:
— Таперча, Костентин Михалыч, вы вот в Питере были. Чай, там эта самая водка ни по чем?
— Рупь — ведро! Ничего не сто́ит! — отрезал уже подгулявший дьячок.
Писарь только на него покосился и сказал:
— Снова обращусь к вам и спрошу: чай, там в Питере-то хорошо?
— Благолепно! Но только, полагаю, супротив Москвы ему ни в жисть, потому там церквей… церквей! Господи! — снова перебил дьячок.
— Но как же вы про ефто можете знать, когда вы не токмо что в Питере, или в Москве, а дальше Мурома носу не показывали?
— А по книгам… Слава богу. В книгах всё описано…
— Всё не то! Теперче — снова обращаюсь к вам, Костентин Михалыч, — сказывают, бытто в Питере есть колонна… И бытто в такую она вышину идет, кабысь конца ее не видать. В облаках, слышно, теряется. Как вы об эвтом судите?
— Этто Александровская! Как же, знаю! — опять перебил дьячок.
— Дайте им сказать… Много-то вы знаете!
— Побольше тебя… Службу церковную знаю. И опять же…
И мои гости так заспорили, что дело чуть не дошло до рукопашной. Спасибо, старик Семелькин пришел и увел их к себе. Прощаясь, писарь заметил:
— Не обессудьте… Праздничное дело… Милости просим к нам!
А дьячок снова пристал:
— Чудно́е дело: на «вич» все католики!
Вечером опустела наша изба. Хозяева ушли в гости. Вышел и я на улицу; посидел у ворот и уже хотел идти в комнату, как услышал у сарая голос Марфы и старика Семелькина:
— Так как же будет, Марфуша?.. Ай меня вовсе не любишь? Ай не согласна?
— Бога вы, тятенька, не боитесь… Пустите!
— Не трожь! Будешь покорна — озолочу и Степку пошлю в Питер с полным моим доверием. Одену тебя, ровно кралю… Платков надарю!
— Не смущайте же… Стыдились бы пустую речь говорить!
— Марфа, Марфа, слухай меня… Не супротивничай. Худо будет… В солдаты Степку сдам!
— За ним пойду!
— Ах ты, тварь ехидная. Н-ну, берегись, бер-регись!.. Марфуша! Денег хоть?..
Так и прекратился разговор, осветивший мне причину безобразной ненависти отца к сыну. По избам уже стали тушить огни… Марфа сидела на своей постели и горько плакала. Скоро собралась домой вся семья, и всю ночь из-за перегородки ко мне доносились вздохи, ужасающий храп, икота и пьяные возгласы:
— Не позволю… ни… ни… Еще стаканчик!.. Шалишь!..
Часто отворялись двери в сени, и Марфа нередко ходила за квасом и, подавая мужу, соболезновала:
— Эка, родимый, надрызгался… Срам!
Наступил пост. Заходили все в церковь. Снова наша сельская жизнь вошла в свою обычную колею. Как-то раз приходит ко мне один мальчишка и, обдергивая свой кафтанишко, смотрит на меня и будто что-то хочет мне сказать.
— Ну что, Федя… Говори…
— А бить не будешь?
— Глупый… Нешто я кого бил?
— Нешто ты антихрист?
И, проговорив это, мальчишка словно сам законфузился и потупил свои черные глазенки в землю.
— Кто это тебе сказал?
— Да бабушка баит, что ты антихрист и что ты нас с колокольни будешь бросать. Этто — баила бабушка — вучитель только наперво добрый, а опосля он вас всех с колокольни побросает…
Я много смеялся и постарался разъяснить мальчику, что я не антихрист. Впрочем, меня, конечно, не удивляли подобные слухи. Еще прежде говорили, что я будто приехал из Питера для делания фальшивых бумажек «путому, что у него лучина вплоть до утра горит», — а дьячок после второго полуштофа даже раз сказал: — «Православные, берегитесь! В католичество приехал совращать!..»
Даже люди более образованные — окрестные помещики (с которыми я позднее познакомлю читателей), и те говорили разные несообразности, вроде таких: «А слышали, батинька… В Чеяркове учитель газеты получает и письма из столицы… к чему бы это ему приехать?» — «Ммм… Для описания, а быть может, прислан от министра узнать, как, мол, помещики между собой думают…»
Значит, легендам обо мне удивляться было нечего. И на селе мало-помалу слухи эти пропадали. Я познакомился со многими крестьянами, писал им письма, иногда даже лечил, и таким образом жизнь моя шла обычной колеей до тех пор, пока раз ко мне не пришел сельский староста и не сказал:
— Во́ что. В воскресенье будет сход у церкви… Некий человек хочет супротив тебя говорить… Ему хоцца самому в учителя… Приходи-кось сам… А он уже многих стариков подговорил…
На следующий день часов в шесть утра я пошел в церковь… После обедни народ собрался перед церковью… Большая толпа была, и шел в ней гул… Наконец вышел мой соперник и заговорил:
— Православные! Вот что я хочу вам сказать. Как ваша воля будет — так тому и быть! Нешто детей вы своих не хотите учить уму-разуму? Нешто любо вам, коли учат их не в страхе божием?
— Не хотим! — заревела толпа.
— А что видим мы? Дети наши стали баловать и не знают никакой острастки. Мы, бывало, учили допричь, так всегда розгами вразумляли… А теперь что? Никакого страху нет. Это порядок или нет?
— Что и говорить! Где ж тут порядок! — загалдел народ.
— Так как же теперь?.. Люб я вам в учителя, аль нет?
— Да у нас есть вучитель!
— А страх божий!
И поднялся страшнейший шум. Кто говорил одно, кто другое. Только и слышалось:
— Палата прислала… Палата и знает… Чем он не вучитель?
И через несколько времени все разом заголосили:
— Нет… Не надо нам другого. Он вучит хорошо и детей не бьет!.. Дети его любят… Не надо нам никого… Пусть он у нас и будет!..
Таким образом мой соперник потерпел фиаско, и я зажил отлично.
А между тем дома собиралась гроза… Через недели две прибежала ко мне Марфа, совсем растерявшаяся, и закричала:
— Спасите! Отец с топором лезет!
Я вышел и увидел совсем пьяного старика, идущего с топором на сына…
— Покоришься ли ты мне или нет?
Степан было бросился в дверь, но старик догнал его и пустил топором. По счастью, топор пролетел мимо…
Все сидели испуганные… Никто не смел сказать сло́ва… Бешеный, с блистающими глазами, с дрожащими губами, старик шептал:
— Покорись, говорю… Покорись… Марфа… Где Степка?.. Куды убег Степка?..
Кое-как уложили старика спать, а наутро он отрезвился и первым делом спросил:
— Где Степка?..
— Ушел…
— Куды ушел?..
— Бо зныть куды… Сказывает — житья от тебя нету…
— А Марфа?..
— И Марфа ушла… Бесстыжий ты этакий человек! Что ты наделал!..
И старуха-жена стала причитывать…
Однако на другой день Степан с женою вернулись, и снова пошла такая же кромешная жизнь, как и была. Наконец терпение сына окончательно лопнуло, и он стал просить чиновника выдать ему билет на жительство в городе.
Дело это устроилось, и скоро Степан с семьей перебрался в город и зажил счастливо. Но не долго продолжалась эта счастливая жизнь. Подошла рекрутчина, и его сдали в солдаты по желанию отца. Марфа, несмотря на все обещания старика, не отстала от мужа и, захватив детей, пошла за ним мыкать свою жизнь, полную горя и забот…
Вслед за этими событиями я перебрался к другому мужику. Там были совсем другие люди, и жизнь моя на новоселье была такая тихая, спокойная, хозяева мои были такие честные, хорошие люди, что я потом с горем расстался с ними.
6
Только вошел в свою избу, как хозяин мой, крестьянин Андроныч, встретил меня:
— А тебе, Костентин Михалыч, привез грамотку нарядкинский мужик.
— Ну-ка, дай мне грамотку.
Мне подали письмо, и я прочел следующее:
«Милостивый государь!
Хоть я и помещик, но смею честью заверить, человек гуманный и вовсе не похож на Ипполита Иваныча Бизюкова, владельца Угрюмовки, который, чтобы попасть в земскую управу, напоил на прошедшей неделе всех господ дворян. Нет-с, я не такой! Можете у всех спросить. А потому, узнав о вашем прибытии из Санкт-Петербурга, и зная, что вы приехали преимущественно для описания статистики и образа жизни местных дворян, осмеливаюсь вас покорнейше просить сделать мне честь, навестить меня завтра, для чего я вам пришлю тарантас. Я бы и сам приехал к вам, если бы не ушиб ногу вчера на охоте так, что не могу свободно ходить. Приезжайте, и вы доставите как мне, так равно и моей супруге, большое наслаждение, а мы вам сообщим столько сведений, что вы можете написать целый роман. Господи, что здесь за народ! Трущобный, как выразился Всеволод Васильевич Крестовский. Достойный талант-с. Приезжайте же. Жду. Ваш покорный слуга.
Аркадий Поспелов.
Сельцо Нарядкино».
Мне ничего не оставалось делать, как решиться ехать после такого занимательного письма.
— Аль в гости тебя зовет нарядкинский барин? — спросил меня Андроныч.
— Да. А ты его знаешь?
— Знать-то знаю. О прошлом лете луга у него снимали.
— Что, каков человек?
— Барин, как есть барин… Ничего себе. Однова ездили мы к нему в лес, дровец нарубить надоть было. Ну, так к ему пробрались. Поймал, сам поймал, прах его побери.
— Ну и что же?
— И поймавши, — продолжал Андроныч, — стал он такую речь держать: «Ну, говорит, канальи, теперь я могу вас отдать посредственнику, и вас за ваши дела в кандалы закуют. Выбирай же, кого хочешь, посредственника, мол, или я сам тут же расправлюсь по двадцати пяти, да чтобы шито-крыто опосля было?» Мы стали смекать друг с дружкой. Нас было четверо. Вот Микитка — ловкач парень — и говорит: «А что, братцы, нешто ляжем? Пусть его барин потешится». И енцш мы опосля еще торговаться, чтобы, мол, дрова-то у нас остались. «Ладно, мол, — это нарядкинский-то барин говорит. — Только за эфто же самое я вам по пяти накину». — «Не много ль будет?» — этто Микитка докладывает. «Как, говорит, хотите. Воля, мол, ваша, потому нонече слобода», — посмеивается нарядкинский барин… Порешили… Легли. Сам с кучером в очередку хлыстал, по тридцати отпустил. «Ну, теперь, говорит, братцы, с богом, ступайте домой и дрова везите. А напредки захотите, милости просим… по тридцати или к посредственнику; я, мол, не люблю распутства, ежели вы, как есть, находитесь слободные христиане…» Чудаковат ефтот нарядкинский барин, — заключил Андроныч.
— А что, он стар?
— Годов сорока с небольшим будет. Из себя кряжеватый. Ничего, видный барин.
— А его крестьяне любят?
— Хм… любят!? Пошто любить-то… Как тебя хлыстать станут, нешто ты станешь любить?.. То-то, Костентин Михалыч… Одначе, пора спать. Прощай. Спи с богом…
На следующий день я поехал к этому оригинальному барину. За мной приехал от него крепкий тарантас с тройкой таких же крепких малорослых лошадей. Казалось, всё, начиная от здорового колеса до толстого кучера, говорило о кряжистости нарядкинского барина.
7
Я бойко подкатил к крыльцу одноэтажного пузатого деревянного дома, выкрашенного дикой краской; перед ним был небольшой лужок, вокруг которого, в недалеком от него расстоянии, стояли в симметрическом порядке господские службы. В передней меня встретили два заспанных лакея и из полурастворенной двери выглянул какой-то сопливый мальчуган и быстро скрылся. Я вошел в залу и едва успел взглянуть на тяжеловатую мебель и на картины воинственного содержания, развешанные по стенам, как в залу вошел, прихрамывая, низенький господин в сером широком пальто и, протягивая мне руки, приветствовал зычным голосом: