В наши дни (я не предвижу даже, как назовет их будущий историк), когда, повидимому, всякие деликат­ные вопросы сданы в архив, и неизвестно, скоро ли снова появятся на свет божий, когда даже такое слово, как «совесть», считается известной частью печати и обще­ства, по меньшей мере, предосудительным, — появление брошюры под названием: «Совесть. Страница из жизни помещика», — невольно возбуждает любопытство уже по самому своему необыкновенному для нашего времени заглавию.

За последнее время мы прочли бесчисленное количе­ство посланий и пророчеств (пророки объявлялись еже­дневно) и выслушали массу предложений из уст тех публицистов, которые сумели высказаться в одно и то же время «решительно и задушевно». Но напрасно стали бы вы искать во всех произведениях этого сорта хотя бы отдаленный намек на вопросы совести. Энергии довольно, откровенности много, решительности еще больше, руга­тельств — целое море, но о совести ни одного слова. Она, эта самая совесть, заставляющая иногда краснеть и мед­ные лбы, словно виноватая, спряталась куда-то, и оты­скать ее теперь на печатных страницах воинствующего слова так же трудно, как трудно, взяв в руки «Москов­ские ведомости», не встретить какого-нибудь нового про­екта правосудия или новой задушевной инсинуации пуб­лициста, князя В. Мещерского; эта газета не брезгает даже пером такого «литерата», когда ей нужно удовле­творить чувство личной ненависти.

И вот нашелся, однако, автор, который решился под­нять вопрос о совести. Нечего и говорить, что я с жад­ностью принялся за брошюру; правда, я дочитал ее несколько разочарованный, но, несмотря на это, брошюра, по моему мнению, заслуживает внимания, так как наво­дит на некоторые поучительные размышления.

Автор брошюры, трактующей о совести, выступает на публицистическое поприще не в первый раз; несколько времени тому назад он написал брошюру «Историческое призвание русского помещика», в которой делает воззва­ние к помещикам (и особенно, к крупным землевладель­цам), предлагая им презреть жизнью безделья, вернуться к опустелым усадьбам и, по мере сил, помочь народу в его экономическом и нравственном убожестве, которое автор рисует всем хорошо известными мрачными крас­ками. Не менее мрачными красками рисует автор и тех самых людей, к которым он обращается с теплым словом и, несомненно, с добрыми намерениями, рассчитывая, несколько наивно, что слово может убедить и переродить внезапно целый класс людей. Я не стану касаться прак­тических мер, предложенных автором в первой бро­шюре, которые, по его словам, составляют историческое призвание русского помещика и дают радикальное ле­карство для поднятия благосостояния народа; замечу только, что меры эти очень скромны, хотя сам автор и убежден, будто крупные землевладельцы, «устроившись в деревне со всевозможным комфортом, принесут делу большую пользу, тратя на него даже не более десятой части тех сумм, которые они тратили на безделье бес­цельной, quasi[1] веселой жизни в столице». Не в сущ­ности предложений здесь дело, а в наивной вере, что благородный призыв будет услышан. В подобных надеж­дах кроется одно из тех недоразумений, которыми так богата наша жизнь и которыми всегда пользуются реак­ционеры, доказывая, что не учреждения создают извест­ную нравственность и изменяют социальные отношения, а наоборот. С постоянным единодушием они проповедуют эту доктрину, и у них вопрос о реформах является сказ­кой о белом бычке; недаром во всех реакционных орга­нах печати слышатся отголоски речей покойного До­стоевского, проповедывавшего о «боге в самом себе», о «самоусовершенствовании», о «нравственной красоте», и т. п. Благодаря такой удобной «почве», ничего нет легче, как отвечать на запросы о реформах со стороны прогрес­сивной части общества: «Имей бога», «сперва усовершен­ствуйся», «заслужи», — и т. п. Кто будет оценивать сте­пень усовершенствования и заслуги — это вопрос, упускаемый обыкновенно из вида, но несомненно только одно, что каждый раз, когда я, например, заявлю какое-нибудь желание, ничего нет легче ответить мне, как от­вечают иногда родители детям: «Сперва заслужи», «усовершенствуй себя» и «тогда посмотрим». И вслед за тем, ничто, разумеется, не помешает продолжать эту сказку о белом бычке до бесконечности, трогательно при­зывать людей к самоусовершенствованию и надеяться, что слово, хотя бы слово Иоанна Златоуста, в самом деле может переродить человека и сделать его совесть более или менее чувствительной, несмотря на то, что те или другие учреждения регулируют общественную со­весть в ту или другую сторону.

Автор брошюры, которая у меня под руками, при несомненно честных намерениях, очевидно, стоит на точке зрения сказки о белом бычке, рассчитывая на дей­ствие своей проповеди и воззвания к совести. В новой своей брошюре он повторяет прежние свои положения об историческом призвании русского помещика и снова взывает к ним, рекомендуя возвратиться в осиротелые усадьбы, не увлекаться суетой света и честолюбия… Как бы в доказательство, что вся эта «мишура» ничего не сто́ит, автор обязательно знакомит нас со своей биографией. «Родился я, — пишет автор несколько странным языком, — в семье честной, дворянской, предки при свя­том Невском из варяг пришли, испоместило их вече Нов­городское, в бояре ставили цари московские, пожог их вотчины царь Грозный, Великий Петр в Венецию учить послал; мудрецов в роду не запомнили, а служили верой и правдою в знатных чинах царю православному.

По примеру дедов и прадедов, вероятно, и я бы слу­жить пошел. Добрым молодцем сиял бы, доспехами рат­ными, и закончил бы жизнь безмятежную сановником знатным, звездами украшенным, некрологом чувствитель­ным увенчанным. Да на роду так видно не было напи­сано. Порешили родимый мой батюшка с родимой моей матушкой, прогресса ради, в университет отдать».

Затем автор продолжает — уже обыкновенным лите­ратурным языком, — каким благотворным образом по­влиял на него университет. Сперва он попробовал жить, как живут другие, но не долго для почтенного автора продолжалось безмятежное порхание по театрам, при­дворным балам и дипломатическим раутам. «Эта жизнь была слишком несогласна с моим идеалом, и вот, совесть заговорила настойчиво, повелительно, при таких обстоя­тельствах, при которых людям с другими идеалами, она расточала бы, вероятно, свои сладчайшие улыбки». Почтенный автор оглянулся вокруг себя и увидел ужас­ную картину. Вот как описывает он:

«Помещики наши кутили, кутили, кутили и прожи­вались, проживались, проживались; полиция предупреж­дала, предупреждала, предупреждала; интеллигенция писала, писала, писала и говорила, говорила, говорила, а бедная молодежь в погоне за жар-птицею всё гибла, гибла и гибла».

И автор уехал в деревню, рассчитывая, что крестья­нин нуждается в друге, что ему нужен друг осмотритель­ный: «нужно, чтобы этот друг имел достаточно мате­риальных средств, чтобы помочь школе, завести библио­теку, основать для крестьян воспитательное заведение, учебную ферму или ремесленную школу; нужен друг, достаточно влиятельный в данной местности для того, чтобы защитить крестьянина от эксплоатации кулака, ка­батчика или сельского писаря, защитить его интересы в земском собрании, снабдить данную местность, сооб­разно с условиями, новыми кустарными промыслами или промышленными ассоциациями. Кто же соединяет в себе эти свойства? Мне кажется, что тут не может быть и минутного колебания, — конечно, помещик. Дело только за доброю волею ».

И почтенный автор, принявший такое решение, как видно, надеется, что призыв его заставит и других круп­ных землевладельцев последовать его примеру и делать крохотное дело, которое, в мечтах автора, является чуть ли не альфой и омегой для поднятия благосостояния крестьян.

Нечего и говорить, что почтенные намерения автора останутся теми намерениями, которыми вымощен ад. Филантропическая его деятельность, заслуживающая, в частности, известного уважения к личным качествам автора, само собой, будет ничтожна, если принимать ее как серьезное средство к поднятию благосостояния, а горячее слово, обращенное к его собратам, останется, ко­нечно, гласом вопиющего в пустыне.

И винить ли за это тех людей, условия жизни кото­рых роковым образом ставят в невозможность последо­вать совету их собрата? Конечно, всякие «ламентации» по этому поводу бесполезны, а самые советы, подобные советам нашего автора, при всем их доброжелательстве, являются — комичными…

«Parole, parole, parole![2] — скажет в ответ собрат, презрительно перелистывая его брошюрку. — Зачем я по­ступлюсь своими преимуществами и вместо того, чтоб окончить «жизнь» безмятежную сановником знатным, «звездами украшенным», поеду в глушь, в Саратов, и стану возиться с ремесленными школами, о которых, кстати сказать, имею смутное понятие».

И он, конечно, будет тысячу раз прав, этот собрат, не отвечающий на честный, хотя и наивный призыв, — прав потому, что перерождения не совершаются по воле судеб и «в одну телегу не можно впречь коня и трепет­ную лань». Не такие златоусты, как почтенный наш ав­тор, призывали, а жизнь показывает, что проповедь часто остается мертва, когда не подкрепляется соответ­ствующими переменами отношений, обуславливаемыми, в свою очередь, известными порядками…

Я потому так распространился на эту тему, что в по­следнее время ужасно много расплодилось проповедни­ков, искренних, но еще более лицемерных, которые, повторяя обычные фразы о недостатке людей, об испор­ченности общества и народа, видят спасение в сантимен­тальной проповеди, вместо того чтобы видеть спасение в условиях жизни, регулирующих то или другое ее на­правление.

Все, начиная с «искренних» публицистов и кончая любым исправником, предписывающим, под страхом строжайшего взыскания, чувства любви и самоусовер­шенствования, словно не хотят видеть, что предписания бессильны там, где мерилом может быть не своя совесть, а совесть, приноровленная к требованиям известного на­строения единичных лиц. А так как видов строжайшего взыскания столько, сколько людей, предписывающих его, то не трудно угадать, какое разнообразие проявлений совести возможно у нас, на Руси, и в каком неловком по­ложении может оказаться даже самый благонамеренный административный Гарун аль Рашид, рассчитывающий на плодотворность своего слова и власти, хотя бы ею он был наделен с избытком. От этого мы видим нередко, что самые благие, повидимому, намерения общественных деятелей направить власть на общественную пользу, по большей части, становятся бессильными в том случае, когда они являются не результатом общественных уси­лий, не служат выражением известных желаний,— а представляют собою плод личного воззрения. Пере­ходя в жизнь через ряд исполнителей, интересы которых иногда прямо противоположны доброжелательным це­лям, эти намерения, в конце концов, доходят до места назначения в таком виде, что если бы возможны были теперь добродетельные Гарун аль Рашиды, которые могли бы путешествовать инкогнито, — они сами бы ужаснулись от происшедшей метаморфозы. Но Гарун аль Рашиды остались только в опере-буфф, и там даже в ви­доизмененной обстановке. Сохранить инкогнито даже ревизующему сенатору невозможно: ревностные полицейские будут как тень следить за начальством и всюду докладывать о благополучии.

Есть в самом деле что-то трагическое в этом бесси­лии разных советов и предписаний со стороны лиц, иногда и одушевленных добрыми намерениями, но не по­нимающих запросов жизни… Вообразите себе… ну хоть губернатора, того идеального губернатора, которого пы­тался изобразить Гоголь… Предположите, что он наделен всеми добродетелями, возможными на земле, и затем представьте себе его положение. Он пишет циркуляры, он усовещевает, просит, негодует и грозит. И, несмотря на мольбы, на угрозы, на атрибуты власти, он бессилен, трагически бессилен на добро, так как трудно «совме­стить несовместимое», невозможно одному быть всеви­дящим оком, как невозможно положиться на совесть других, если она, в силу вещей, находится в полном рас­поряжении вашей совести. Тот, кто дорожит свободой совести, ведь не продаст ее, а если и продаст, в силу компромисса, будет не живой силой, а изломанным су­ществом, лениво творящим волю пославшего.

Это всё, конечно, азбука, но эта азбука нарочно игно­рируется, как только дело коснется вопроса о людях и об условиях и как только начинается сказка о белом бычке…

В моей памяти восстает образ одного доброжелатель­ного губернатора. Он приехал в губернию после того, как предместник его слишком подтянул ее, так что выс­шее начальство нашло необходимым дать губернии ва­кацию и потому назначило на губернаторский пост чело­века мягкосердного и не обладавшего способностью одним видом своим наводить страх. И вот он приехал, доброжелательный администратор, и на первых же по­рах объявил всем, что он желает, чтобы всё в губернии шло «честно и благородно», чтобы подати взыскивались «добровольно», чтобы блюстители порядка вели себя «потише» и т. п., одним словом, губернатор был полон самых добрых намерений, и полагал, что, с божьей по­мощью, ему удастся обратить губернию если не в рай­ский сад, то, во всяком случае, в такую область, куда можно въезжать без трепета.

Когда он объявил непосредственным своим подчинен­ным, чтобы всё шло «честно и благородно», то подчи­ненные, хотя и безмолвно поклонились, но на лицах у многих появилась загадочная усмешка… Однако они с благоговейным вниманием выслушали следующее воз­звание к чувствам:

— Закон, милостивые государи, прежде всего. Я прошу, я желаю, я требую, чтобы вы, господа, дей­ствовали в пределах закона и принимали меры только допущенные законом. Закон, разумеется, не может предвидеть всех случаев, да и я не в силах войти во все мелочи, и потому предоставляю благоразумию и добросо­вестности каждого точное исполнение закона… Нам, представителям порядка, не приходится дискредитиро­вать его… Поняли, господа?

«Господа», разумеется, все поняли, но между ними, к общему изумлению, нашелся и такой, который не со­всем понял и робко заметил:

— Очень трудно, ваше превосходительство!

Администратор нахмурился.

— То есть, что вы хотите этим сказать? — прогово­рил он.

Старый исправник (это был он, как говорят в рома­нах), переменивший на своем веку много губернаторов и глядевший на жизнь с философией заматерелого слу­жаки, спокойно взирающего на правых и виноватых, если только есть предписание, — в ответ на вопрос губернатора снова повторил:

— Очень затруднительно, ваше превосходительство!.. Если точно исполнить закон, могут быть упущения по службе.

— Каким образом? — спросил его превосходитель­ство, усмехнувшись.

— Во многих отношениях… Например, взыскание недоимок или, например…

— В таком случае докладывайте мне, но сами за­кона не нарушайте! — перебил губернатор и, несколько смущенный, остался наедине со своей совестью.

Совесть говорила ему, что без податей государство существовать не может, та же совесть подсказывала ему, что как будто бы подати чрезмерны, и та же совесть подсказала ему, что, во всяком случае, они должны быть взысканы, иначе совесть начальства будет возму­щена.

А заматерелый исправник в то же время, возвратив­шись домой, весело передразнивал своим домочадцам нового губернатора:

— Закон… закон! — твердил он. — Ужо погоди, как из министерства нагоняй будет!

Однако, новые веяния не замедлили обнаружиться. Заметив, случайно, как полицеймейстер решал какое-то недоразумение с обывателем, так называемым «русским» упрощенным способом, его превосходительство на пер­вый раз сделал внушение, но предупредил, что если еще раз заметит нарушение закона, то, как ни жаль, а придется «по всей строгости законов»…

— Я, ваше превосходительство, ей-богу, только слегка. Если бы вы изволили знать, как с ними трудно!

— Знаю, но наше дело — преодолевать трудности!

— Но отныне, помня приказание вашего превосходи­тельства, я даже мысленно не позволю себе кого-нибудь ударить. Избави бог!

— Уж я прошу вас.

Полицеймейстер ушел не вполне просветленный, но всё-таки значительно успокоенный. И вот чувствует он, проезжая по глухой улице, где красовался беспорядок в виде кучи мусора, как чешется его рука и сколь необ­ходимо дать ей волю. Но в ушах его еще звучат недавние слова — и бедный исполнитель чувствует тоску сомнения в сердце. Как тут быть?.. С одной стороны — «закон», с другой — «беспорядок»…

— Эй вы, любезнейший! — обращается он к меща­нину, давно нарушавшему правила чистоты по своей крайней бедности. — Что же это вы с мусором?

— С каким мусором, ваше высокоблагородие?

— Да с этой горочкой… Ведь я вас просил давно…

Соседи стоят, разинув рты. Такой дипломатический язык был для них неожиданной новостью — и, нату­рально, «улица» пришла тотчас же в изумление.

— Ужо очищу!

— Пожалуйста, любезнейший, не заставьте вас просить.

С этими ласковыми словами добрый начальник, к вящему изумлению публики, берет мещанина за ру­кав и, словно бы собираясь беседовать с ним о предме­тах политики, ведет его в проулок и там, находясь только в обществе нескольких свиней и теленка, неожи­данно отступает два шага назад и делает то движение наотмашь, которого больше всего опасаются русские обыватели, дорожащие переносицей.

— Чтобы к вечеру… скотина! У меня смотри!

— Беспременно… помилуйте!..

В тот же вечер предусмотрительный исполнитель со­брал своих подчиненных и сказал им:

— Если вы будете драться — выгоню вон. Слышали?

— Слушаем, ваше высокоблагородие!

— Чтобы никого!

— Никак нет, ваше высокоблагородие!

— Подождите… Я говорю, чтобы не слыхал!..

— Слушаем, ваше высокоблагородие…

— Как же вы будете наблюдать за порядком?..

— Честью, ваше высокоблагородие… Добрым сло­вом…

— А если доброго слова будет мало?..

— Тогда…

И штат блюстителей порядка умолк, опустив глаза на манер первых любовников Александринского театра во время любовных признаний…

Они друг друга поняли, и совесть каждого подска­зала, что́ делать. Доброжелательный администратор не успевал писать циркуляры и делать увещания… Уже со многими было поступлено по всей строгости законов и, казалось, умиротворение губернии достигло своего возможного зенита, как вдруг в один прекрасный день он получает напоминание о скорейшем взыскании недоимок и о принятии законных мер…

Исправник уже тут, тот самый исправник, который сомневался в законе…

— Отчего не взыскано?..

— Народ бедный, ваше превосходительство!..

— Оно, конечно… но всё-таки вы уж как-нибудь…

— Слушаюсь! — весело подхватывает почтенный старик…

— Только вы смотрите, не нарушайте закона…

— Помилуйте, ваше превосходительство!..

И вслед за тем поскакал в уезд. Что́ было в уезде, какие сцены происходили в деревнях, об этом едва ли нужно говорить читателю, всё это вещи хорошо извест­ные, но, в конце концов, недоимки были собраны, и сияющий старик весело доложил о том его превосходительству.

Узнал ли доброжелательный губернатор стороной о том, что́ произошло в умиротворенном им крае, или по веселому виду исправника догадался, но только, к изумлению подчиненного, он принял это известие сурово и даже не поблагодарил за усердие…

Прошел год, и доброжелательный губернатор подал в отставку… Трудности положения совсем доконали бед­нягу, и, вдобавок ко всему, он так «распустил» губер­нию, что надо было снова подтягивать. Обыватели молча посматривали, когда городовые оделись в новое платье и обнаруживали необыкновенную деятельность в ожида­нии приезда нового… Казалось бы, их должна была интересовать новость дня, но они выказали непонятное равнодушие, за что, впрочем, и были опозорены местным «Листком», обличавшим их в недостатке «самодеятель­ности»… А «доброжелательный» губернатор уехал в Петербург и жаловался на то, что «людей нет» и что «мы не созрели»…