Любезное предсказание старшего офицера Степана Дмитриевича о том, что пассажирка принесет счастье, по-видимому оправдалось.
Прошло уже десять дней, как мы ушли из Сан-Франциско, и все это время плаванье наше действительно было на редкость прелестное. Погода стояла отличная: теплая, без угнетающей жары. Солнце ни разу не закрывалось черными, мрачно нависшими тучами или клочковатыми, бешено несущимися, зловещими облаками и ослепительное, заливая ярким блеском океан, весело сверкало с далекой высоты чудного бирюзового неба, по которому двигались, гонимые воздушным течением, молочные перистые облачка необыкновенно изящных очертаний и прихотливых узоров, точно выведенных волшебным резцом. По временам они нагоняли друг друга и, соединяясь, представляли собой белоснежные фантастические города с церквами, узорчатыми башнями, деревьями, медленно плывущими по ярко-голубой лазури.
Далекий горизонт, куда ни взглянешь, чист. Не видно на нем этого маленького издали, темно-серого пятна, быстро вырастающего, по мере своего приближения, в гигантский столб дождевой шквалистой тучи, яростно несущейся среди внезапно наступившего затишья на судно, благоразумно поспешившее убрать свои паруса, чтоб не быть уничтоженным грозным шквалом.
И сам загадочный и таинственный дедушка-океан, вея приятной прохладой и выдыхая аромат озона, был в самом милостивом и благодушном настроении, как бы стараясь оправдать свою далеко не справедливую кличку “Тихого”. С ласковым рокотом, неторопливо и плавно катил он могучие светло-синие волны, бережно и покойно, словно добрый пестун, покачивая на своей мощной, коварной груди маленький трехмачтовый клипер.
И “Забияка”, стройный и красивый, похожий на птицу с распущенными гигантскими белыми крыльями, летел под всеми парусами, имея лиселя с правой, с ровным попутным мягким норд-вестом, узлов по девяти в час, рассекая с тихим гулом воду своим острым водорезом и оставляя за кормой след в виде серебристой ленты.
Светло, ясно и радостно кругом!
— Эка благодать! — говорят весело матросы, радуясь и спокойным вахтам, и спокойным ночам, не прерываемым окриками боцмана, призывающего “всех наверх”. — Так-то, братцы, плавать еще куда ни шло… Кабы завсегда да так!
— Ишь, шельма, как высоко забрался… Гляди-кось! — восклицает кто-то.
И матросы беспечно глядят вверх, где в прозрачном воздухе реет альбатрос.
— Рыбки наелся и отдыхает.
— Вон парусок-от белеет… Должно, купец…
— Купец и есть… Гличанин какой, а то из голландцев. Привышны они к морю… Им что на сухом пути, что на воде — все едино.
— Не то, что наш брат, российский…
— И пречудесно, господа! Ах, как пречудесно! — восклицает на баке фельдшер Завитков среди маленького кружка баковой аристократии: двух боцманов, подшкипера, баталера и писаря. — Теперь бы только сюда Анну Егоровну… так окончательно один восторг… Как вы об этом полагаете, Артемий Нилыч? — обращается фельдшер к боцману Матвееву.
— Ну ее к чертовой… тетеньке! Из-за их только неприятности! — недовольно промолвил боцман, которому еще сегодня утром попало от старшего офицера за ругань, раздававшуюся на баке во время обычной утренней уборки клипера, когда пассажирки спали и боцман, рассчитывая на их крепкий сон, дал полную волю своей артистической импровизации.
— А вы, Артемий Нилыч, уже потерпите, пока пассажирки. Что делать! — успокаивал боцмана фельдшер. — И напрасно вы насчет Анны Егоровны так выражаетесь. Очень она славная девица… Такая белая, рассыпчатая… Одно слово: бельфамистая… И разговор у нее деликатный… Сейчас видно, что видала людей…
— С ней подлец Чижиков шуры да муры. Все около нее липнет в каюте по своей должности. Ловок он, бестия, насчет девок. В Кронштадте двух горничных облестил! — не без зависти заметил рябой и некрасивый баталер.
— Станет она с вестовым заниматься! — воскликнул фельдшер, обижаясь за горничную. — Она не какая-нибудь кронштадтская чумичка, а понимает обращение, с кем и как… недаром в загранице жила. Какая ей компания вестовой!.. На нее офицеры и гардемарины зарятся… Так и сторожат, как она в палубе покажется, а вы: вестовой! Вчера вечером… смеху было, — продолжал Завитков и рассмеялся.
— А что?
— Поджидал этто Анну Егоровну артиллерист Евграф Иваныч в палубе, все выглядывал из своей каюты: не идет ли? Думал: никто не видит, а я притулился за машиной и жду… От фонаря вижу, как он, весь красный, глаза пялит. Ладно. Прошло так минут с пять времени, спускается Аннушка с трапа с чайником — за кипятком к камбузу, идет это тихонько, — а он ей рукой машет. “Не хотите ли, говорит, Аннушка, на мою каюту полюбопытствовать. Отличная у меня каюта. Я вам, говорит, разные вещицы покажу…”
— Ишь, дьявол… “каюту”! Рожа-то у него вроде швабры, а туда же! — воскликнул с веселым смехом боцман Матвеев.
— То-то мне и смешно было.
— Что ж она, пошла? — нетерпеливо раздались голоса.
— Не пошла… “Очень, говорит, вам мерси, но в каюту не согласна”. Так Евграф Иваныч только заржал от отчаянности и захлопнул двери.
Веселый смех над пожилым артиллерийским офицером разразился среди кучки. Все, видимо, были рады неудачному исходу его авантюры.
А фельдшер продолжал:
— Идет, значит, Анна Егоровна дальше, как к ней откуда ни возьмись гардемарин Касаткин… Тоже, вихрастый, ее сторожил.
— Пройти, черти, не дают!
— “Ах, какая вы, Аннушка, хорошенькая. Позвольте вас поцеловать, упользоваться случаем”. Это он тишком говорит, а сам, не будь дурак, облапил ее и пробует, значит, из какой-такой материи у нее кофточка…
— Ах шельмец!
— Она вырываться. “Оставьте, говорит, молодой человек”. А Касаткин ей: “Простите, говорит, очень вы мне нравитесь”, и чмок, чмок, — два раза в шею поцеловал, да и был таков…
— Ишь ты… отчаянный какой! — с сочувственным смехом промолвил Матвеев… — Будет ему от капитана, если Аннушка да пожалуется своей барыне… Он его отчешет да на сальник (салинг) на высидку пошлет…
— И поделом: не приставай! — заметил фельдшер.
— А тебе небось завидно?.. Однако пора и к водке свистать! Выноси-ка, баталер, водку! — сказал Матвеев, и аристократы бака разошлись.
Иван Иванович с секстаном в руке уже ловит “полдень”. Его помощник, молодой штурманский прапорщик, отсчитывает на часах секунды.
— Стоп! — произносит старый штурман и машет рукой. В колокол бьют “рынду”, и все проверяют часы.
А сам дедушка в новом люстриновом сюртучке, в сбитой на затылок фуражке, торопливо спускается к себе в каюту, чтобы закончить утренние вычисления. Чрез пять минут все готово. Полуденные широта и долгота получены. Мы точно знаем, в какой точке земного шара находимся и сколько прошли за сутки миль.
Суточное плавание отличное. Все довольны, начиная с капитана и кончая Васенькой, что мы “отмахали” более двухсот миль, что погода отличная, ветер попутный, и что, наконец, хорошенькая пассажирка часто показывается на палубе, что она тут, свежая, красивая и приветливая, один вид которой доставляет морякам удовольствие и как-то подтягивает их.
И сам дедушка, в первые дни ворчавший, что на клипере пассажирка, приглядевшись к ней, значительно смягчился. Правда, он ждал всяческих историй в кают-компании из-за нее (недаром Цветков уже ходил как полоумный, Степан Дмитриевич ежедневно душился, а капитан придирался без всякой причины к молодым офицерам), но находил ее вообще “молодцом дамой”. Ее не укачивает, держит она себя просто и умно, без всяких, как он выражался, “цирлих-манирлихов” и “не разводит антимонии”, как вообще дамы, изображающие из себя “разварную лососину”.
Вследствие такого отношения к пассажирке, Иван Иванович каждый день докладывал ей о пройденном расстоянии.
И сегодня, выйдя из капитанской рубки, где проверил хронометры, он подошел к пассажирке. Она сидела на юте, под тентом, в лонг-шезе, одетая в легкое серое платье, с морской шапочкой на белокурой головке. Офицеры завтракали. Она была одна и читала книгу. Красивый блондин Бакланов, стоявший на вахте, шагал по мостику, поглядывая на молодую женщину, но спуститься и заговорить с ней не смел. Того и гляди появится капитан — и тогда разнос. Уж было этих историй!
— С добрым утром, Вера Сергеевна!
— Здравствуйте, Иван Иванович! — радостно ответила она дедушке, протягивая маленькую, изящную белую ручку с обручальным кольцом на третьем пальце и бирюзой на крохотном мизинце, которую он почтительно пожал в своей морщинистой широкой лапе.
Ей очень нравился этот славный добряк Иван Иванович, простой и бесхитростный, относившийся к ней сердечно и ласково, без ухаживаний, и она всегда рада была, когда он подходил к ней сообщать о пройденном расстоянии.
— Сколько, Иван Иванович, прошли… Двести или больше?
— Двести двадцать две мильки-с пробежали, Вера Сергевна… Отлично идем… Погода — прелесть, чтоб не сглазить! И подлинно вы нам счастие принесли, Вера Сергевна…
— И вы комплименты стали говорить, добрейший Иван Иванович?.. С каких это пор? Ведь вы, кажется, не любите дам на корабле? — прибавила с лукавой улыбкой молодая женщина.
Дедушка несколько смутился.
— А уж вам разболтали наши молодцы? Экие сороки! Что ж, скрывать не стану-с, Вера Сергевна… Говорил в этом роде, точно говорил-с.
— Почему же не любите? Или вы вообще женщин не любите? — допрашивала, смеясь, молодая женщина.
Старый штурман запротестовал самым решительным образом против такого обвинения.
— Что вы, что вы, Вера Сергевна! За что мне не любить дам? У меня в Кронштадте и свои дорогие дамы остались, жена и две дочери, — с чувством подчеркнул старик, — так как же мне не любить дам-с? Напротив, я их очень почитаю и уважаю, особенно таких, позволю откровенно сказать, таких милых и достойных, как вы, Вера Сергевна! — прибавил дедушка с рыцарской любезностью.
И, пуская затем в ход все свое красноречие, Иван Иванович “забрал ходу” и продолжал:
— Но дамская сфера, так сказать, не море, а берег-с. На твердой земле, в полной безопасности, — вот-с ее назначение, а не на палубе судна… Мало ли что случается в море? Вот теперь, слава тебе господи, все благополучно… Вы сидите себе спокойно, вас не укачивает… да и какая это качка! А как вдруг засвежеет, как начнет трепать-с! Нам, морякам, ничего. Поставили штормовые паруса и жди, пока штормяга отойдет, а даме и боязливо, и неприятно, и докучно-с. Ну и жалко, очень даже жалко в таком случае даму. Она ведь создание деликатное… нервы чувствительные… И лежит, бедненькая… “Ох да ох”… Смотреть больно… В этом смысле я и говорил… Поверьте, милая барыня… И, наконец, дама даме рознь…
Разумеется, пассажирка “поверила” и поблагодарила Ивана Ивановича за доброе о себе мнение, и дедушка, поболтав еще несколько минут, отошел от молодой женщины, вполне уверенный, что “заговорил ей зубы” и что она не знает истинной причины его нелюбви к даме на корабле.
Не говорить же ей, в самом деле, что все наши ребята, как коты по весне, ошалелые бегают. Сама может догадаться… Видит, как за ней увиваются все, начиная с капитана!..
“А прехорошенькая! Недаром всех с ума свела. Прехорошенькая дамочка! И вся такая беляночка!” — усмехнулся про себя Иван Иванович.
И старый штурман, вообще степенный и строгих правил человек, которого никогда не видали на берегу в обществе “космополиток дам” или туземных разноцветных красавиц, неожиданно смутился и сердито крякнул, точно прочищая горло. Целомудрие его было оскорблено. Глупые мысли насчет пассажирки полезли в его старую голову. Он покраснел и нахмурился.
— Э-э-э-э. И вы, дедушка, того?.. Иду я из лазарета и вижу, — заговорил доктор, хитро улыбаясь маленькими глазками.
Дедушка совсем смутился и, досадуя на свое смущение, с напускным равнодушием спросил:
— Что ж вы такого видели, Антон Васильич?
— И вы начали приударять за пассажиркой, а?
Иван Иванович испуганно повернул голову. Доктор говорил так громко, что пассажирка могла услыхать. По счастью, ее не было.
— Скрылась, скрылась… Сию минуту с капитаном ушла завтракать… Отравит он ей завтрак своими старыми анекдотами… Ишь ведь как вы любезничали с барынькой… хе-хе-хе! Ловко! Представляется женоненавистником, а сам…
— Да полно вам врать вздор, Антон Васильич. Это мичманам да разве таким саврасам, как вы, впору любезничать, а не мне… Я просто сказал ей, сколько мы прошли миль. Только и разговору было.
— Рассказывайте, рассказывайте, Иван Иваныч… Видел я… Ведь пассажирочка-то преаппетитная… И ручки, и ножки, и бюстик… Небось, дедушка, и вы молодость вспомнили… Глазенапа-то запускали на белоснежную шейку?.. Признавайтесь…
— Тьфу, бесстыдник… А еще женатый! Вот вернемся, жене скажу!
— А что ж, говорите… Грех разве любоваться на чужой товар?
— Ну вас… Отстаньте! — сердито проговорил старый штурман и поспешно спустился вниз, слыша сзади веселый мелкий смех циника доктора.
“И впрямь саврас!” — мысленно обругал доктора возмущенный дедушка и, сердитый, молча садится в кают-компании завтракать, предварительно выпив объемистую рюмку джина.
Все, исключая механика да батюшки, торопятся окончить завтрак, чтобы выйти наверх и поболтать с пассажиркой, если она выйдет на палубу и не будет читать, желая избавиться от слишком большой внимательности господ моряков. Старший офицер, надушенный так, что пахло на всю каюту, торжественно сосредоточен. За эти десять дней он решительно пришел к заключению, что ему следует сделать попытку: предложить руку и сердце. Он, во всяком случае, “партия недурная”. Человек с положением в некотором роде, офицер на виду. Через год вернется, наверное сделают командиром. Глупо было бы отказать! Он все настойчивее думал об этом решительном шаге, нередко восхвалял пассажирке прелести семейного счастья и только затруднялся: устно или письменно сообщить ей о своем великодушном намерении.
“Положим, — рассуждал он, мечтая о браке с хорошенькой вдовушкой, — она покамест не только не делает никаких авансов, но даже довольно равнодушно слушает его и подчас даже подсмеивается, но, быть может, это одна женская дипломатия! Знаем мы женщин, слава богу! — самодовольно усмехнулся при этом Степан Дмитриевич. — Правда, она со всеми одинаково любезна и приветлива, всегда умеет как-то ловко отклонить слишком восторженные комплименты (Степан Дмитриевич это на себе испытал), но не тонкое ли это кокетство?.. Она в некотором роде дьяволенок, эта вдовушка. С ней надо ухо востро… И не для отвода ли глаз она часто спорит с этим влюбленным мальчишкой, легкомысленным Цветковым, играет с ним в четыре руки и заставляет его читать ей вслух. Ведь не может же ей нравиться такая взбалмошная таранта! А он-то, чего доброго, воображает, что победил пассажирку. Вот-то попал пальцем в небо!” — заносчиво думал Степан Дмитриевич и, припомнив это, не без досадливого чувства взглянул теперь на курчавого красивого мичмана, который рассеянно, видимо чем-то взволнованный, лениво ковырял вилкой.
В свою очередь, и влюбленный мичман про себя посмеивался над ухаживанием Степана Дмитриевича и полагал, кажется, не без некоторого основания, что человек, у которого “рожа вроде медной кастрюльки”, “толстые ноги колесом” и вдобавок воображающий себя красивым мужчиной, — едва ли может обратить на себя какое-нибудь внимание такой умницы и такой изящной женщины, как Вера Сергеевна. Его раздражал и возмущал не этот “брам-брас” Степан Дмитриевич, а “хлыщ” и “нахал” Бакланов. Вот кто терзал до глубины души ревнивого мичмана! Как он на нее нахально смотрит своими большими голубыми глазами, ска-а-а-тина! Как он смеет так смотреть на нее, мер-за-вец! Он от всей души ненавидит этого спокойного, самоуверенного, красивого блондина, особенно со вчерашнего вечера, когда Бакланов пел в кают-компании романсы и пассажирка долго слушала и хвалила его “бархатный баритон”. А он обрадовался — давай еще и еще… И все больше: t'amo, t'amo[9] … подлец эдакий!
Бедный мичман рвал и метал. Он похудел и побледнел за эти дни от бессонных ночей, посвящая их неистовому строчению самых лирических стихов, и по временам так свирепо на всех глядел, точно сейчас готов в ссору. Вдобавок и капитан к нему придирался — то и дело разносил…
С товарищем и приятелем милордом у них стали тоже натянутые отношения. Еще бы! Цедил, цедил: “ничего осо-бен-ного”, делал вид, что не обращает на пассажирку никакого внимания, а теперь не отходит от нее, старается острить… думает: умно… Болван эдакий… А еще жених… Клялся, что любит по гроб свою невесту, а сам… Рыжая каналья!
Нет, все они циники, все с подлейшей стороны смотрят на женщину и не понимают, что можно любить благоговейно, бескорыстно, не бывши любимым… Один только он любит ее святой, чистой любовью.
— Ты что это, сэр, в виде рыцаря печального образа? Или капитан призывал в рубку? Разнес опять? — спросил, процеживая лениво слова, милорд.
— А тебе что? — резко спросил мичман, и в его черных глазах блеснул огонек.
— Ровнешенько ничего.
— Так чего ты спрашиваешь?
— Простите-с, не буду! — иронически промолвил милорд и благоразумно умолк.
Дедушка беспокойно взглянул на Цветкова и покачал головой, словно бы хотел сказать: “Начинается!”
Взглянул и Степан Дмитриевич на мрачную физиономию обыкновенно веселого и жизнерадостного мичмана и, чтобы отвлечь его от милорда, заговорил о чем-то с ним.
Завтрак быстро окончен. Все уходят наверх. В кают-компании остаются только дедушка, допивающий свой стакан красного вина, отец Евгений, механик в новом сюртуке и Цветков. Наконец батюшка и механик ушли отдохнуть, и старый штурман с молодым человеком остались одни.