После завтрака в одном из дешевых ресторанов на набережной, посещаемых преимущественно матросами с многочисленных кораблей на рейде и в гавани, Чайкин и Дунаев поджидали в первом часу дня на пристани земляков с «Проворного» и в то же время любовались входом на рейд русского корвета под адмиральским флагом.

Оба бывшие хорошие марсовые на военных судах, они не без удовлетворенного чувства видели, как хорошо был выправлен рангоут на «Илье Муромце» и как быстро спустили на нем все гребные суда вслед за отдачей якоря.

— Небось ловко стал наш конверт на якорь! — не без гордости воскликнул Дунаев.

— То-то, ловко! — с таким же чувством произнес и Чайкин.

Глазела на русский корвет и собравшаяся на пристани толпа, среди которой преобладали синие рубахи и сбитые на затылки шапки военных и купеческих матросов всевозможных национальностей.

И в этой толпе похваливали корвет.

Наши земляки слышали, как англичане, скупые на хвалу, одобряли выправку «Ильи Муромца», и им это было очень приятно.

— Небось теперь матросикам на «Проворном» легче станет жить! — заговорил Чайкин.

— По какой такой причине? — скептически спросил Дунаев.

— Вельботные вчера сказывали, что ждут нового начальника эскадры. Вот он и пришел.

— Ну так что ж? Что новый, что старый, все они, братец ты мой, одного шитья.

— Новый, слышно, добер и справедливый человек.

— Все они добры, только не к нашему брату! — сказал Дунаев, не забывший прошлого. — Положим, я рад, что так вышло: по крайней мере здесь человеком стал! — прибавил он.

— Должна вскорости перемена выйти насчет матроса от царя. Он крестьян освободил… теперь и о матросиках вспомнил.

— Какая такая перемена?

— А чтобы не драть больше людей…

— Не драть? Откуда ты это слышал, Чайкин?

— Лейтенант Погожин насчет этого обсказывал старшему офицеру тогда в саду… Я слышал, как он говорил: «Теперича шабаш вашему безобразию… От царя, мол, указ скоро такой выйдет… Матросу права будут дадены!» — уверенно говорил Чайкин.

— Дай-то бог! Давно пора…

— Господь умудрил, и пришла пора…

Прошел час, что наши приятели дожидались на пристани, а баркас с «Проворного» не шел.

— Видно, сегодня земляков не пустят на берег! — вымолвил Дунаев.

— Подождем еще… Может, и приедут.

— А вот и концырь наш… К адмиралу едет являться!

И Дунаев указал на высокого пожилого господина в форме, который садился в шлюпку.

— Он русский?

— Нет, из немцев…

— И по-русски не говорит?

— Говорит. Богат, сказывают…

— А вон и гичка с адмиральского корвета отвалила. Видно, сам адмирал на ней…

Щегольская адмиральская гичка скоро подошла к пристани. Вслед за ней пристал и консульский вельбот.

Из гички выскочил адмирал в статском платье и за ним его флаг-офицер. К ним присоединился консул.

Он предложил адмиралу свою роскошную коляску, но адмирал отказался и вместе со своим флаг-офицером сел в извозчичью.

— С носом оставил концыря! — заметил Дунаев смеясь.

— А лицо у адмирала доброе! — промолвил Чайкин.

— Очень даже приветное! — подтвердил и Дунаев. — И гребцам отдал приказание, когда быть за ним, по-хорошему, не то что как другие… точно облаять хочет… Диковина! Вроде как был один командир у нас, редкостный командир… Ни разу не забижал… Недаром матросы его Голубем прозывали… Однако не было ему ходу по службе… В отставку вышел.

— Мне и Кирюшкин об одном таком сказывал…

— Кирюшкин? Иваныч? Пьяница?

— Он самый.

— Так мы с ним у самого этого Голубя на шкуне одно лето служили… Он, значит, про того же самого командира и говорил… Так Кирюшкин на «Проворном»… И цел еще… А я полагал, давно ему пропасть… Шибко запивал и до последней отчаянности…

— Он и теперь шибко пьет… с отчаянности… Но только добер сердцем… Меня пожалел тогда, как меня первый раз наказывали, просил унтерцеров, чтобы полегче… Его-то я и поджидаю… Хочется повидать его да поблагодарить…

— Добро-то помнишь?

— Как его не помнить!

— А редкий человек его помнит.

— Вот и баркас идет! — объявил Чайкин.

Баркас, полный людьми, показался из-за кормы корвета и медленно и тяжело подвигался на веслах к берегу.

— Закутят сегодня земляки! — усмехнулся Дунаев. — Давно я российских матросиков не видал! — прибавил он радостно.

Оба беглеца не спускали глаз с баркаса.

Баркас уже был недалеко.

— А вон и боцман наш! — проговорил Чайкин.

— Ишь галдят землячки… Рады, что до берега добрались!..

Действительно, с баркаса слышались шумные разговоры и веселые восклицания.

Баркас между тем пристал. Дунаев и Чайкин подошли поближе к пристани.

Молодой мичман, приехавший с матросами, выскочил из баркаса и проговорил:

— Смотри, ребята! к восьми часам будьте на пристани!..

— Будем, ваше благородие! — дружно отвечали матросы и стали выходить, весело озираясь по сторонам.

Чайкин видел, как впереди прошли боцманы, два унтер-офицера и подшкипер, как затем, разбившись по кучкам, проходили матросы, направляясь в салуны, и увидал, наконец, Кирюшкина, отставшего от других и озиравшего своими темными глазами толпу зевак, стоявшую на набережной у пристани.

— Он самый, Кирюшкин и есть! — весело проговорил Дунаев, узнавший старого сослуживца.

— Иваныч! — окликнул старого матроса Чайкин.

Кирюшкин повернул голову и сделал несколько шагов в ту сторону, откуда раздался голос.

И хоть Чайкин и Дунаев были в нескольких шагах от него, он их не признал.

— Иваныч! — повторил Чайкин, приближаясь к Кирюшкину.

— Вась… это ты?

Суровое испитое лицо старого матроса озарилось нежной, радостной улыбкой, и он порывисто протянул свою жилистую, шершавую и просмоленную руку.

— И какой же ты, Вась, молодец стал… И щуплости в тебе меньше… Небось хорошо тебе здесь?..

— Хорошо, Иваныч…

— Лучше, братец ты мой, вашего! — промолвил Дунаев смеясь. — А меня не признал, Иваныч?

— То-то, нет…

— А Дунаева помнишь на шкуне «Дротик». У Голубя вместе служили…

— Как не помнить! Только тебя не признал. И ты в мериканцах?

— И я… Пять лет здесь живу…

Они все трое пошли в один из кабачков подальше, где не было никого из русских матросов.

— Так-то верней будет, — заметил Дунаев, — небось не узнают, что ты с беглыми!

— А мне начхать!.. Я было за Чайкина боялся, как бы его не сволокли на клипер… Бульдога грозилась… Но такого закон-положения нет, чтобы можно было взять? Ведь нет, Вась?

— То-то, нет! — отвечал Чайкин.

Дунаев приказал бою подать два стаканчика рома и бутылку пива для Чайкина.

— И вовсе он без рук остался, Вась… Его с клипера убирают… И Долговязого вон! Новый адмирал обоих их увольнил… Прослышал, верно, каковы идолы! И у нас на «Проворном» как узнали об этом, так креститься стали… Освобонили нас от двух разбойников… Таких других и не сыщешь… Теперь, бог даст, вздохнем! А тебя, Вась, Долговязый приказал было унтерцерам силком взять… Да как капитан побывал с лепортом у адмирала, так приказ отменил… «Не трожьте, мол, его». Да они и так бы не пошли на такое дело… Никто бы не пошел, чтобы Искариотской Иудой быть… Будь здоров, Вась! Будь здоров, Дунаев!

И с этими словами Кирюшкин опрокинул в горло стаканчик рома.

Проглотил стаканчик и Дунаев, отхлебнул пива из стакана и Чайкин.

Дунаев велел подать еще два стаканчика.

— Теперь форменная разборка над собаками пойдет! — продолжал Кирюшкин.

— Судить будут?

— Вроде бытто суда. Потребуют у них ответа… И как дадут они на все ответ на бумаге, гайда, голубчики, в Россию… Там, мол, ждите, какая выйдет лезорюция.

— Увольнят, верно, в отставку! — заметил Дунаев.

— То-то, другого закон-положения нет.

Снова Кирюшкин выпил с Дунаевым по стаканчику.

— Скусный здесь ром, братцы! — промолвил, вытирая усы, Кирюшкин. — Помнишь, Вась, в прошлом году вместе съезжали?

— Как не помнить… Вовек не забуду.

— Так из-за этого самого рому я все пропил…

— А ты бы полегче, Иваныч! — участливо заметил Чайкин.

— По-прежнему жалеешь?.. Ах ты, божья душа! — необыкновенно нежно проговорил Кирюшкин. — Но только сегодня за меня не бойся… Явлюсь в своем виде назло Долговязому…

Выпили Дунаев и Кирюшкин по третьему стаканчику, а после потребовали уже бутылку.

И с каждым стаканчиком Кирюшкин становился словоохотливее.

Он расспрашивал Чайкина о том, как он провел год, дивился его похождениям и радовался, что он живет хорошо.

Однако он в душе не одобрял поступка Чайкина и единственное извинение находил лишь в щуплости молодого матроса.

И когда тот окончил свой рассказ, Кирюшкин проговорил:

— Так-то оно так, Вась… Рад я, что ты живешь хорошо… и форсистым стал, вроде бытто господина, и по-здешнему чешешь… и вольный ты человек… иди куда хочешь и работай какую работу хочешь. А все-таки отбиваться от своих не годится, братец ты мой… В какой империи родился, там и живи… худо ли, хорошо, а живи, где показано…

— Неправильно ты говоришь, Иваныч! — вступился Дунаев.

— Очень даже правильно… Положим, Чайкин был щуплый и пропал бы на флоте, и ему можно простить, что он в мериканцы пошел. Но ежели ты матрос здоровый, — ты не должен бежать от линьков в чужую сторону… Недаром говорится: «На чужбине — словно в домовине».

— Говорится и другое: «Рыба ищет, где глубже, а человек — где лучше».

— Да еще лучше ли здесь-то? Небось тоже люди живут…

— Люди, только поумнее… А что ж, по-твоему, у вас на «Проворном» лучше? Так на нем и терпи?

— То-то, терпи… Как ни терпи, а ты все со своими российскими… Русским и останешься… А то что ты теперь? Какой нации стал человек?

— Американской! — не без гордости проговорил Дунаев.

— И ты, Вась, станешь мериканцем?

— Стану, Иваныч.

— Ну, вот видишь… мериканец! — не без презрения протянул Кирюшкин, имевший очень смутные понятия о странах, в которых бывал. — Какая такая сторона Америка?.. Какой здесь народ? Вовсе, можно сказать, оголтелый! Всяких нациев пособрались, и… здравствуйте! друг дружку не понимают… Здесь никакого порядка! Шлющий народ… — не без горячности говорил Кирюшкин, значительно возбужденный после пятого стаканчика рома.

— Здесь, может быть, больше порядка!.. — попробовал возразить Дунаев.

— По-ря-док!? Нечего сказать, порядок! — протянул Кирюшкин. — Шляются, галдят на улице… и все неизвестно какого звания.

— Да полно вам спорить! — вступился Чайкин, видя, как горячился Кирюшкин, и хорошо понимавший, что его не разубедить.

— Мне что спорить… Я российский и российским и останусь. А тебя, Вась, мне жалко, что ты в мериканцы пошел. Не будь ты таким щуплым, я сказал бы тебе: возвращайся на «Проворный»… А тебе нельзя… И очень тебя жаль, потому… как ты жалостливый. И я за твое здоровье… выпью еще. Эй, бой черномазый! — крикнул Кирюшкин, обращаясь к негру.

— Будет, Иваныч.

— Один стаканчик, Вась… Дозволь…

— Право, не надо, Иваныч… Как бы тебя Долговязый опять не наказал, как вернешься.

— Я в своем виде. И я никого не боюсь. А я тебя очень даже люблю, матросик. Жалеешь ты старую пьяницу! А ведь меня, братцы вы мои, не жалели! Никто не жалел Кирюшкина. Поэтому, может, я и пьяница.

— А ты, Иваныч, брось.

— Бросить? Никак это невозможно, Вась.

— Я, Иваныч, бросил! — проговорил Дунаев. — Прежде здорово запивал, и бросил.

— Как мериканцем стал?

— Вначале и американцем пил! — засмеялся Дунаев.

— Почему же ты бросил?

— Чтобы при деле надлежаще быть.

— И я свое дело сполняю как следовает. А ежели на берегу, то что мне и делать на берегу? Понял, Вась?

— Понял, Иваныч. А все-таки… уважь… не пей больше!

— Уважить?

— То-то, уважь…

— Тебя, Вась, уважу… Во как уважу… Изволь! Не буду больше, но только вы, братцы, меня караульте, пока я на ногах…

Чайкин предложил Кирюшкину погулять по городу.

— Ну его… Что там смотреть!

— В сад пойдем.

— Разве что в сад… Только пустое это дело!

Дунаев запротестовал: увидит какой-нибудь офицер, что Кирюшкин гуляет с ними, его не похвалят.

И они все остались в кабаке.

Кирюшкин сдержал слово и больше не просил рома. Через несколько часов он совсем отрезвел, и когда Чайкин и Дунаев, обещавшие к шести часам обедать со Старым Биллем, поднялись, то Кирюшкин твердо держался на ногах.

— Ну, прощай, Иваныч! — дрогнувшим голосом проговорил Чайкин.

— Прощай, Вась! Дай тебе бог! — сказал Кирюшкин.

И что-то необыкновенно нежное и грустное светилось в его глазах.

— Не забывай Расеи, Вась!

— Не забуду, Иваныч…

— Может, бог даст, и вернешься потом?

— Вряд ли, Иваныч.

— А ежели манифест какой выйдет?

— Тогда приеду… Беспременно…

— То-то, приезжай.

— А ты, Иваныч, брось пить… Я любя… Выйдешь в отставку, что тогда?

— Что бог даст… Вот вернемся из дальней, — сказывают, в бессрочный пустят.

— Куда ж ты пойдешь? В деревню?

— Отбился я, Вась, от земли, околачиваясь пятнадцать лет в матросах. Что я буду делать в деревне? В Кронштадте останусь… Прокормлюсь как-нибудь.

Прощаясь с Кирюшкиным, Дунаев полушутя сказал:

— А здесь бы ты, Иваныч, в поправку вошел… Оставайся… Я тебе место предоставлю…

— В мериканцы поступать?

— То-то, в мериканцы…

— Лучше последней собакой быть дома, чем в вашей Америке… Оголтелая она… То ли дело Россия-матушка… Прощайте, братцы! А я к своим пойду!

Они вышли вместе из салуна и разошлись в разные стороны.