В напечатанном на первой странице воскресного нумера «Нового времени» объявлении о кончине Бориса Александровича Горского, последовавшей после «краткой, но тяжкой болезни», панихиды были назначены два раза: днем — в час и вечером — в восемь.
За четверть часа до первой вечерней панихиды покойник был переложен в белый глазетовый гроб (по третьему разряду) какими-то довольно жалкого вида, плохо одетыми и с испитыми лицами людьми, от которых разило водкой, — под наблюдением агента бюро похоронных процессий, молодого человека в приличном черном пальто и с цилиндром в изогнутой не без претензии на изящество грязноватой руке с поддельным брильянтом, с бритым веснушчатым, веселым и плутоватым лицом, которое тотчас же приняло серьезно-торжественное выражение, как только агент увидал в полутемной маленькой и холодной часовне, освещенной лишь несколькими восковыми свечами паникадила, за свечкой у большого, во всю половину стены, образа спасителя, — Леонтьеву, Ордынцева, Скурагина и трех артиллерийских офицеров, товарищей покойного, напрасно старавшихся быть печальными. Хотя они и любили Горского и жалели его, но все трое были так молоды, так жизнерадостны, что вид покойного не мешал им, после двух-трех минут воспоминаний о нем, тихо и сдерживая из приличия веселость, говорить о журфиксе у какой-то интересной барыни, куда они должны были ехать с панихиды и рассказать, между прочим, о романической причине смерти Горского.
Когда гроб поставили на катафалк и лица, перекладывавшие покойника, вышли, не зная, к кому из присутствовавших обратиться с просьбой на чай, — две сестры милосердия, ухаживавшие во время болезни за Горским, поднялись к гробу и, перекрестившись, заботливо и старательно, с бесстрастно-покорными лицами, занялись покойником, чтобы устроить и его и всю обстановку у гроба как можно лучше и порядливее.
Они выровняли покров, расправили его кисти, вложили в желто-восковые руки с отросшими вялыми ногтями на плоских пальцах почерневших конечностей небольшой образок, переданный им Леонтьевой, осторожно, с какою-то особенной почтительностью приподняли и положили на середину подушки сплюснутую у висков голову и, оглядев, все ли в порядке, хорошо ли лежит покойник, снова перекрестились и, сойдя с возвышения, бесшумно отошли к стене, чтобы остаться на панихиде.
Тогда к гробу поднялась Вера Александровна с цветами в корзинке и сделала из чудных роз и ландышей рамку, среди которой утопала голова. Муж и Ордынцев подавали новые корзины цветов, и Вера Александровна усыпала ими весь покров. Затем положила два венка: один от нее, другой — роскошный венок, неизвестно кем присланный и несколько раздражавший Леонтьеву, вследствие чего она, вероятно, и поставила его у ног.
Часовня мало-помалу наполнялась знакомыми покойного. Многие из них подходили к Леонтьевой, жали ей руки и молча отходили к стене. Разговаривали совсем тихо. Только порой выдавался громкий голос одного из трех молодых артиллеристов и, словно бы сконфуженный, внезапно понижался до шепота или смолкал.
Уж было десять минут девятого, а батюшка не приходил.
Леонтьев обратился к сестрам с просьбой послать за ним сторожа часовни. Одна из сестер вызвалась сходить сама и, словно бы извиняясь за опоздавшего священника, объяснила, что, верно, что-нибудь важное задержало, если батюшка опоздал.
В эту минуту в часовню вошла совсем молодая и миловидная девушка, видом похожая на горничную, в шляпке, в ватном дешевеньком пальто и в очень стареньких перчатках. В руках у нее был небольшой, но очень красивый венок из живых белых роз и лилий.
Бледная, взволнованная и сконфуженная, с красными от слез глазами, пала она ниц перед гробом и залилась слезами. Потом поднялась к гробу, взглянула, перекрестившись, в лицо покойника и с воплем припала к нему.
— Кто это? — спросил Ордынцев у Веры Александровны. — Вы знаете?
— Горничная меблированных комнат, где в прошлом году жил Боря… Не думайте чего-нибудь, Василий Николаич. Это была трогательная и безнадежная привязанность к брату, которая потом настолько овладела бедной девушкой, что брат должен был переменив квартиру… Вот эта простая, необразованная девушка не чета той, из-за которой лежит бедный Боря! — прибавила вдруг с озлоблением Леонтьева.
И, словно бы желая объяснить причину его, Вера Александровна прибавила:
— Я только час тому назад читала дневник Бори… Я вам дам его прочесть, и вы увидите, что за развращенная, равнодушная ко всему и ко всем эта Козельская… Какие ужасы описывает брат!.. И что она с ним делала!.. И вот такие убийцы остаются безнаказанными… Они еще, наверно, гордятся делом своих рук… Ведь из-за нее погиб мужчина… Это, в глазах еще многих, аттестат неотразимости…
Вера Александровна вытерла слезы и прерывающимся от озлобления и горя шепотом продолжала:
— О, что за развращенная и злая эта девушка, погубившая Борю!.. Тот боготворил ее, а она… Она каждый день ходила к нему, чтобы отдаваться, как животное… Получила свое и ушла… Ей становилось скучно… и она не скрывала этого… Вы понимаете, как все это действовало на брата?.. Какая гнусность!.. И в то утро, когда он, влюбленный, окончательно потерявший голову от ее ласк, потребовал решительного ответа, выйдет ли она за него замуж, она… расхохоталась… Она прямо сказала, что он для нее слишком глуп… Ее отношения к нему — одна физиология и больше ничего… Не нравится ему это… что ж?.. Она больше не придет… Она найдет менее сентиментального любовника, который не будет ныть… А ведь вы знали Борю, Василий Николаевич? Знали его восторженность?
Ордынцев кивнул головой.
— Через полчаса после этого объяснения Боря решил покончить с собой… И что за ужас разочарования пережил он… Это говорят последние строки дневника…
Вера Александровна смолкла и взглянула на лицо покойника.
Бледно-желтое, исхудалое, с вытянувшимся заостренным носом и почерневшими сжатыми губами, оно было полно выражения величавого спокойствия и какой-то таинственно-неразрешимой думы и, казалось, cтрого смотрело на сестру и словно бы осуждало ее за эти беспощадные обвинения.
И Вера Александровна точно слышала его голос, который говорил: «Не место им здесь!»
И она зарыдала, чувствуя себя виноватой перед покойником, точно он в самом деле мог слышать то, что она говорила.
В эту минуту вошли певчие и плотной кучкой стали з стороне. Чей-то низкий бас откашливался.
Сестра милосердия, ходившая за батюшкой, вернулась и объяснила Леонтьеву, что батюшка сию минуту идет… Его задержали…
— Давно бы пора… Уж половина девятого! — раздраженно заметил Леонтьев и прибавил: — Сколько надо ему заплатить?.. Скажите, пожалуйста, сестра.
— Он ничего не возьмет. Он не сребролюбец…
— Однако?
— Он отслужит сегодня панихиду и извиняется, что завтра не может… Он устал… Завтра вы попросите другого священника… приходского… и на сопровождение на кладбище тоже… Вот и батюшка.
В дверях показался высокий худощавый старик с седой жиденькой бородкой, в фиолетовой рясе, в сопровождении толстого, лысого пожилого дьячка и, не глядя ни на кого, подошел к аналою.
Наклонив слегка голову в сторону, где стояла Вера Александровна, просившая его служить панихиду, и небольшая кучка ее знакомых, он взглянул своими спокойными и благосклонными старческими глазами на присутствующих, словно бы этим взглядом хотел определить общественное их положение и степень религиозной восприимчивости, не спеша облачился в траурную ризу и тихим, приятным и значительным голосом начал панихиду.
Зажженные восковые свечи осветили маленькую часовню. Лицо покойника выделялось рельефнее среди цветов и казалось еще строже и вдумчивее.
Среди тишины, несколько минут спустя после начала панихиды, вошли Козельские — отец и Тина.
Они встали недалеко от дверей, у стены, по эту сторону гроба. Агент тотчас же подал им свечи.
Многие из присутствующих обратили внимание на элегантно одетую в короткой меховой жакетке молодую девушку с закрасневшимся от мороза красивым личиком. Артиллеристы зашептались. Увидела ее и Леонтьева и, изумленная и негодующая, смотрела на Тину.
Высоко приподняв свою головку в барашковой шапочке, из-под которой выбивались золотистые кудерьки, Тина глядела на покойника, и ни одна черточка ее лица не обнаруживала волнения, точно этот, еще недавно ей очень близкий человек, погибший из-за нее, был обыкновенный знакомый, потеря которого не причиняет горя.
Но на душе ее было жутко, и что-то больное поднималось в ней при виде разлагающегося трупа любовника, еще так недавно красивого, молодого, жизнерадостного, который осыпал ее страстными ласками.
И в то же время она не могла подавить чувство страха и брезгливости и скоро отвела свой взгляд.
— Какая наглость! Взгляни, Козельский здесь! — шепнула Вера Александровна мужу.
И Ордынцев увидал Козельского. Их взгляды встретились. И оба, сконфуженные, опустили глаза.
Тина заметила и негодующие взгляды супругов Леонтьевых, и недоумевающий, серьезный взгляд студента Скурагина, и еще выше подняла свою голову, и на лице ее появилось вызывающее, дерзкое выражение, точно бы дающее понять, что ей решительно все равно, что о ней думают все эти господа.
Она выше этих обвинений. Она не считает себя виноватой в смерти Горского.
Вольно же было ему стреляться? Разве она могла предполагать, что случится то, что случилось? Ведь она не раз говорила Горскому, что не выйдет за него замуж и что она отдается ему, пока он ей нравится, как красивый мужчина, не придавая этой связи какого-нибудь обязательства ни с его, ни с ее стороны…
Она была правдива и откровенна с ним, и он знал ее взгляды, должен был понять характер ее отношений… Не гимназист же он?
Так рассуждала Тина еще сегодня утром, когда прочла в газете известие о смерти Бориса Александровича, и не чувствовала угрызений совести, успокоенная доводами ума, говорившего ее себялюбивой, эгоистической натуре, что она не виновата в том, что Горский оказался таким малодушным человеком.
И Тина без колебаний согласилась, когда отец, крайне недовольный печальной развязкой, предложил дочери ехать на панихиду вместе с ним.
— По крайней мере меньше будут трепать твое имя! — строго сказал он Тине.
Он сердился на дочь, не столько возмущенный ее взглядами и поведением, о котором он догадывался уже из того, что она «бегала» к Горскому, сколько ее отношением к нему, дерзким и вызывающим, и боязнью, что имя его дочери будут «трепать».
— Мне это все равно! Вероятно, и твое имя треплют, рассказывая о твоих похождениях, и ты, как умный человек, не обращаешь на это внимания, — ответила Тина.
— Мое имя не могут трепать! И тебе нет до моих похождений никакого дела! — крикнул вспыливший Козельский, припомнивший, как вчера за обедом Тина нарочно допрашивала о ночных заседаниях.
— Такое же, как и тебе…
— Я отец твой!..
— А я твоя дочь! — насмешливо сказала она и вышла из кабинета, оставив отца в бессильном гневе.
И без того он был не в духе благодаря вчерашней встрече с Ордынцевым.
Тайна его связи с Анной Павловной и тайна его убежища открыты. Придется устроить «гнездо» в новом месте и взвалить себе на шею новые расходы, если Ордынцев окажется таким неджентльменом, что уменьшит или даже вовсе не будет давать Анне Павловне денег на содержание ее и детей. Не менее беспокоила Козельского и мысль о том, что «святая женщина» может узнать об этой связи, если Ордынцев станет рассказывать о том, что видел. Он жалел жену и не хотел доставлять ей лишнего горя. Ради этого он и старался по возможности тщательно скрывать от нее свои авантюры.
А тут еще эта дерзкая Тина! Нечего сказать, хороша дочь! Скорей бы выходила она замуж! — снова пожелал Николай Иванович, решительно не понимавший, отчего это она чурается брака, когда замужем ей несравненно удобнее выбрать любовника, который не станет стреляться… Гобзин был бы покладистым мужем. И от такого мужа, и притом наследника миллионов, она отказывается! А теперь, если эта история самоубийства разнесется в городе благодаря репортерам, Гобзин, пожалуй, во второй раз уже не сделает предложения.
Встреча с Ордынцевым на панихиде тоже не содействовала хорошему настроению Николая Ивановича.
«Положим, Ордынцев разошелся с женой, — рассуждал Козельский, внимательно и серьезно слушавший молитвы и по временам крестясь, когда другие крестились, — и, следовательно, не имеет ни малейшего права требовать от своей жены супружеской верности и быть в претензии на ее любовника, а все-таки лучше было бы с ним не встречаться или по крайней мере не так скоро после вчерашнего…»
И Козельский бранил в душе и себя за то, что явился на панихиду, и Тину за то, что она смела говорить об его похождениях, не выходит замуж за Гобзина и ведет себя совсем неприлично, и покойника за то, что он стрелялся и лежит на столе, давая случай репортерам сплести историю, в которой будет красоваться en toutes lettres[18] имя его дочери.
И все это: и встреча с Ордынцевым, и Тина, и покойник, и репортеры как-то соединялись в его голове в одно общее представление об его расстроенных делах и о необходимости их поправить как можно скорей.
Пока Никодимцев вряд ли может сделать для него многое — разве только дать приличное место. Рассчитывать же при его содействии провести какое-нибудь сомнительное предприятие рискованно. Вот если бы другим зятем был Гобзин…
Раздалось полное тоски заунывное пение: «Со святыми упокой!» Многие опустились на колени. Опустился и Николай Иванович. Тина стояла.
Многие плакали. Девушка, принесшая маленький букет, безутешно рыдала, напрасно стараясь сдержать свои рыдания, и, стоя на коленях, припала головой к полу.
Тина обратила внимание на эту маленькую фигурку девушки, коленопреклоненной в нескольких шагах от себя, и когда девушка поднялась и Тина увидала ее полное скорби, заплаканное, хорошенькое, хотя и вульгарное лицо, ревнивое чувство внезапно охватило Тину.
И она не без презрительного любопытства оглядела с ног до головы девушку и нашла, что у нее топорное лицо и что она скверно сложена.
«Хорош был, нечего сказать! Я и в то же время эта… какая-то горничная или швея!» — с брезгливостью подумала Тина.
Поклонница физиологии, она, разумеется, не сомневалась, что «эта» была так же близка с Горским, как и она.
«Все эти влюбленные порядочные-таки свиньи!» — решила Тина, возмущенная и оскорбленная тем, что Горский, уверявший в какой-то особенной любви, обманывал ее. И она питала теперь злобное чувство к своему бывшему любовнику.
Как только что певчие начали «Вечную память!», Козельский решил уехать, чтоб не пришлось столкнуться с Ордынцевым и раскланиваться с ним.
— Едем! — шепнул он Тине.
Они вышли на двор больницы, где их ожидала карета.
Оба всю дорогу молчали. Козельский был поражен спокойствием дочери во время панихиды. Хоть бы одна слезинка! А ведь бедный Горский любил ее! И она кокетничала с ним, отличала его между другими поклонниками и держала при себе для флирта.
«Бессердечная!» — подумал отец и, возмущенный, негодовал, что теперь «дети» не похожи на «отцов» и совсем не умеют любить.
Они вернулись домой к чаю и застали Никодимцева. Он с утра был у невесты и обедал у Козельских, так как Ордынцев известил, что обедать у приятеля не может.
Когда Тина присела к столу, и мать и сестра не хотели расспрашивать ее о панихиде, чтоб не взволновать ее, и приписывали ее спокойный вид выдержке и присутствию Никодимцева.
Но после двух чашек чая она сама начала рассказывать и, между прочим, не без насмешливого подчеркивания рассказала о том, как «какая-то горничная или швея рыдала всю панихиду».
Никодимцева коробило от этого тона. Он решительно не мог определить этой странной девушки — таких он не встречал. И чем более он присматривался к ней, тем она становилась ему несимпатичнее, хотя и была сестрой Инны.
— Немудрено, что о Борисе Александровиче так плакали. Его все любили. Он был такой славный, такой добрый, — заметила Антонина Сергеевна, чтоб смягчить рассказ дочери. — Он у нас часто бывал… Вы, верно, помните его, Григорий Александрович, у нас на вторниках?
— Как же, помню… Такое открытое, милое, жизнерадостное лицо. Ему жить бы да жить… От какой болезни он умер? — обратился Никодимцев к Антонине Сергеевне.
— А не знаю… Тина! От чего умер Борис Александрович?
— От собственной неосторожности! — поспешил ответить Козельский. — Разряжал пистолет, и пуля попала в легкое… Сделалось воспаление и… бедного молодого человека не стало. Ну, конечно, в газетах появится какая-нибудь романическая сплетня по поводу этой смерти! Нельзя же не воспользоваться случаем! — прибавил Козельский.
«Неужели отец не знает причины этого выстрела? Или он лжет для Григория Александровича?» — подумала Инна и решила рассказать ему всю правду, чтобы он не думал, что она от него скрывает что-нибудь.
И когда после чая они ушли в ее комнату, она объяснила Никодимцеву, что бедный Горский стрелялся из-за безнадежной любви к сестре.
Никодимцев был поражен.
— Тебя удивляет ее спокойствие? — спросила Инна.
— Да…
— Она очень сдержанная и… и не любила его…
— Однако, сколько я мог заметить, кокетничала с ним?
— К сожалению, ты прав…
— И даже очень?
Инна махнула утвердительно головой.
— Бедняга Горский! — проговорил Никодимцев и после паузы вдруг громко прибавил: — Я понимаю его!
Инна взглянула на Никодимцева с каким-то страхом.
— Ведь нет ничего ужаснее, как разочароваться в любимом человеке. Не правда ли, Инна?
— Да! — проронила молодая женщина.
— А Горский, верно, думал, что твоя сестра тоже любит его. По крайней мере мог думать?
— Мог! Сестра легкомысленно с ним поступала!
— Легкомысленно… это не то слово. Она поступила — ты извини меня — безжалостно, вводя в заблуждение человека… А в молодости все впечатления острее, и Горский не перенес разочарования. Он, верно, сам был правдивый человек и верил в правдивость других… И ему показалось, что жить не стоит… не к чему. Конечно, этот выстрел был порывом отчаяния: если б у него были какие-нибудь серьезные интересы в жизни или если б он пережил первый момент, этого выстрела не было бы. Странная девушка твоя сестра, Инна. И какое у нее спокойствие! Как ты не похожа на нее! — порывисто вдруг прибавил Никодимцев.