Никодимцев прожил несколько недель в лихорадочной деятельности, организуя помощь голодающему населению волжских губерний. Он собирал сведения о размерах охватившего большую часть уездов бедствия, совещался с земцами, подсчитывал наличные запасы хлеба, вел переговоры с местными хлеботорговцами, торопил подвозкой хлеба с той хлебной пристани соседней губернии, где он купил большую партию зерна и муки. И в первом же донесении в Петербург он писал о необходимости новых крупных ассигновок, о большом районе, захваченном неурожаем, о том, что был голод, настоящий голод.

Первое время Никодимцев постоянно был в возбужденном, приподнятом настроении, в каком бывает деловой, энергичный человек, принимаясь за организацию распущенного, беспорядочного дела. И именно этот беспорядок, господствовавший в продовольственном деле губернии и вытекавший из замалчивания размеров неурожая и голода, из-за подозрения земства в преувеличении просимых им ссуд, из всех тех затруднений, которые ставились попыткам частной благотворительности, — вся эта лживая, ненужная и вредная бестолочь и держала Никодимцева в возбужденном, приподнятом настроении. Он видел, что все это можно было устроить гораздо легче и проще, если бы относились правдивее к фактам, что во всем этом была и преднамеренная злостность, а главное, никому не нужная ложь и целое море пустомыслия и пустословия. Он быстро сговорился с земцами, нашел и хлеб, но в особенности его радовало открытие на месте людей, которые живо откликнулись на его призыв к деятельности, которых не нужно было звать и просить и которые, очевидно, только и ждали, чтобы им позволили помогать людям, позволили накормить голодного, одеть нагого. Организовывалась раздача хлеба, устраивались столовые, на очередь ставился вопрос о закупке лошадей. Из центров посылались санитарные отряды, ехали студенты, фельдшерицы.

Осложнялось дело и в деревнях. Кое-где появилась цинга, спорадические случаи тифозных заболеваний, о которых Никодимцев слышал тотчас же по приезде, становились все чаще, начиналась эпидемия; земские врачи заговорили о голодном тифе. Никодимцев почти не выходил из саней. Осмотр столовых, заседания местных комитетов, посещение цинготных и тифозных деревень занимало целые дни, и постепенно он привык засыпать в широких, обитых рогожей деревенских санях и употреблять ночи на далекие поездки. Он даже полюбил эти ночные поездки, когда все засыпало кругом и молчаливые деревни не бились в душу с своими горями, с своими мучительными вопросами.

Был февраль, частые вьюги заносили дороги, и сплошь и рядом приходилось ехать шагом по мало проторенным деревенским дорогам. Туманной, серой пеленой мерцала снежная ночь, однообразно и жалостно вызванивал унылый колокольчик, унылые и жалостные слова доносились от скорчившейся на облучке полузасыпанной снегом фигуры о мужицкой нехватке, нехватке в земле, в хлебе, в лошадях и о божьем изволении, и о планиде, и «как бог, так и вы». И так все это гармонировало — и эти иззяблые, медленные, унылые слова, и эта тусклая, серая даль, занесенные снегом, словно копны в поле, деревенские избы, и печальные голые ивы, и все это какое-то озябшее, серое, унылое и печальное.

Так хорошо думалось под звон колокольчиков и так много думал Никодимцев в обшитых рогожей санях, и все одно и то же настроение, еще смутное и неопределенное, все глубже и глубже захватывало его.

То старое, чем он жил в Петербурге, уходило все дальше и дальше, и все ярче вставало пред ним новое и неизвестное. Казалось, он все дальше и дальше уезжал в новую страну, не имевшую ничего общего с той петербургской страной, которую он одну только и знал. Там, в Петербурге, все казалось так просто и так ясно, а главное, там было то сознание личного значения своего «я», которое могло наполнять жизнь и удовлетворять душу. Тут, в этой новой стране, все так смутно, неясно, так полно вопросов и загадок. И Никодимцев, почти никогда не выезжавший из Петербурга и подгородных дач, только теперь, войдя в местные дела и нужды, познакомившись с местными людьми и присмотревшись к деревне, понял, как он, петербургский человек, мало понимал Россию и какая особенная жизнь, идущая в стороне от Петербурга и не имеющая с ним ничего общего, тихо и незаметно совершается здесь, в этих глухих городишках, занесенных снегом деревнях.

То возбужденное и приподнятое настроение прошло, и какое-то новое, незнакомое ему прежде чувство одиночества, отчужденности и бессилия все яснее вставало в нем.

— Это, ваше превосходительство, — сухо и холодно говорил Никодимцеву земский врач, с которым он встретился в большом, пораженном тифом селе, — хорошие слова у вас в Петербурге придумали: «недород» и «недоедание». И не потому, ваше превосходительство, что неурожай и голод грубые слова, беспокойные слова, а потому что ваши слова справедливы. Я вот здесь двадцать лет в селе-то живу и знаю, что это уж в хороший год у исправного мужика хлеба до масленицы либо до крещенья хватит, а то все с Николы[25] покупают, а весной из пятидесяти-то дворов, может быть, в десятке избы топятся, есть что варить, — разве это голод был, двадцать-то лет? Простое недоедание… Также и недород-то, скота-то все меньше, земля-то на моих глазах тощает… Только что в нынешнем году недород побольше, а еды еще поменьше, вот и все, — было четверть лошади, а теперь будет восьмая, вот и все. Вот я и говорю, справедливые петербургские слова, ваше превосходительство, именно недород, именно недоедание.

Доктор смеялся злым, неприятным смехом.

— Только вот в чем Петербург ошибается, думает, что деревня, как, случается, улей в долгую зиму к весне ослабеет, подкормишь сытой — и опять пойдет мед таскать да роиться. Плохо стал роиться мужик-то, ваше превосходительство, и насчет меду как бы не лишиться. Бывает, гнилец в ульях-то заводится. Двадцать лет мужика-то наблюдаю, — на нет сходит.

Слова доктора неотступно стояли в голове Никодимцева. Поражала его в деревне не нищета населения и некультурность его — раскрытые дворы, низкие, нередко и курные избы, скот в избах, рубища вместо одежды, — поражала его та апатия, то серое, скучное выражение лиц, которое он наблюдал в голодающих деревнях и с которым говорили ему в избах: «Не родила землица, божье изволенье», «Кончается, батюшка, дочка, кончается, — не емши все»…

Колокольчик все звенит, все развертывается серая даль; те же ветлы, молчаливые леса, молчаливые деревни.

Никодимцеву хочется вырваться из-под гнета серых сумерек, и он начинает думать о Петербурге, ему вспоминается блестящий и яркий Невский проспект, пышная и шумная петербургская жизнь, последняя дипломатическая победа России над Англией и ореол могущества, который окружает в последнее время Россию, и вспоминаются язвительные слова доктора: «Гнилец, гнилец… на нет сходит мужик».

То сознание совершенного хорошего дела все реже является у Никодимцева, и все чаще охватывает его чувство одиночества, бессилия и ненужности.