I
В этот жаркий ноябрьский день на «Кречете», стоявшем на рейде Гонконга, было особенное возбуждение.
Ждали прихода в Гонконг нового начальника эскадры, контр-адмирала Северцова.
Матросы, взволнованные и серьезные, таинственно шушукались на баке, разбившись кучками.
Переходя от одной к другой, пожилой и степенный фор-марсовой Аким Васьков уверенным и ободряющим голосом, пониженным до шепота, говорил:
— Он, братцы, произведет разборку! Он дознается! Только не трусь, ребята! Поддержи по совести, как я всю правду обскажу: «Так, мол, и так, ваше превосходительство!»
Только что окончена была генеральная чистка и «приборка». Клипер «Кречет» так и сверкал на солнце блеском меди орудий, поручней, люков и компаса. Труба была белоснежна. Борты заново выкрашены. Рангоут выправлен на славу. Палуба безукоризненна. О том, что на смотру не подгадят работами, нечего и говорить.
А между тем капитан, старший офицер, ревизор, старший механик и два вахтенные начальника, видимо, были встревожены. Испуганно притихшие, они сегодня не били матросов и не ругались с обычною виртуозностью.
Адмирал шел на корвете «Проворном», вызванном телеграммой в Сингапур неделю тому назад. Только из этой телеграммы на «Кречете» узнали о новом начальнике эскадры и его неожиданно скором приезде из России.
«Нового» не знали.
Никто раньше с ним не служил. Поело службы в черноморском флоте и оставления Севастополя Северцов несколько лет был морским агентом за границей и тридцати семи лет, только что произведенный в контр-адмиралы, был назначен начальником эскадры.
Быстро делавший карьеру, обогнавший многих старших по службе, Северцов, по кронштадтским слухам, был хладнокровный, сдержанный, молчаливый и строгий человек, особенно преследующий злоупотребления, и хороший моряк. Передавали, что он не «разносит» офицеров, но придирчиво требователен и служить с ним нелегко. Говорили, что он имеет состояние и потому относительно независим и служит из честолюбия. В последнее время на эскадру дошли слухи, будто бы Северцов подавал высшему морскому начальству докладную записку о необходимости реформ во флоте.
Знал Северцова только капитан «Кречета» Пересветов. Они были товарищи. Но Пересветов знал товарища только в корпусе. После выхода в офицеры служба их разлучила, и они не встречались.
Пересветов хоть и помнил, что Северцов в корпусе был хорошим товарищем, тем не менее очень волновался приездом товарища-адмирала, слухи о котором были не особенно утешительны для капитана, который более чем фамильярно относился к счетам по поставкам угля и провизии. Положим, он пользовался скидками на счетах единственно потому, что был образцовый муж и отец и желал кое-что припасти для семьи; сам он отличался скромностью своих потребностей и был расчетлив до скупости, — но все-таки едва ли будут приятны объяснения с товарищем-адмиралом, если бы обнаружились как-нибудь его семейные заботы.
«Уж слишком высоки были цены по счетам», — думал теперь Егор Егорович, почесывая свою лысину, и о чем-то конфиденциально шептался с ревизором, лейтенантом Нерпиным.
— Не беспокойтесь, Егор Егорыч… Все по форме… Не к чему придраться. Консулы удостоверяли цены. Чем же мы виноваты, если цены высоки! — успокаивал капитана молодой лейтенант, прокучивавший в портах шальные деньги. — И, наконец, откуда может узнать начальник эскадры? Разве мы, Егор Егорыч, делаем злоупотребления? Мы пользуемся не от казны, а от поставщиков… И многие капитаны и ревизоры так делают… Точно уже оно такой секрет… Никто за такие безгрешные доходы не попадал под суд, Егор Егорыч. Может, и новый адмирал, когда был капитаном, знал, где раки зимуют. Он богач, — ему не нужны деньги, а ревизору у него, вероятно, были нужны, Егор Егорыч!
И лейтенант так добродушно рассмеялся, и в его веселых серых глазах сверкала такая беззаботная уверенность, что капитан несколько успокаивался, и в его голове проносилась мысль: «Все-таки Северцов — товарищ и не станет придираться».
— А вы, Александр Иваныч, впредь будьте осторожнее.
— Есть, Егор Егорыч!
Но ни одни только счеты пугали трусливого капитана. Тревожило его и «несколько строгое» обращение с матросами, как деликатно называл Пересветов нещадную порку людей, и, главное, это недавнее наказание матроса Никифорова, которого пришлось отправить на берег в госпиталь после трехсот линьков.
Капитан очень дорожил старшим офицером, который был настоящим помощником и действительно «собакой» и который так вышколил команду, что «Кречет» был образцовым судном и работали на нем превосходно; но теперь капитан вдруг стал находить, что Леонтий Петрович чересчур увлекается… Вот этот случай с «подлецом» Никифоровым… Что, если адмирал узнает? Может выйти целая история…
И капитан, толстый, с изрядным брюшком, небольшого роста, лысый и «мордастый», с маленькими бегающими глазками, с большими усами полного, рыхлого и бритого, несколько бабьего лица, еще более струсил при мысли о приходе этого молчаливого товарища-адмирала («Черт знает, каким он стал теперь!») и о матросе Никифорове, который так некстати опасно заболел после недавней порки.
Ввиду неизвестности, что будет, капитан, казалось, еще более затосковал о жене и своих трех детях. По крайней мере, он несколько раз взглядывал на фотографии, висевшие в его каюте, вздыхал, торопливо крестился и снова ходил мелкими неспокойными шагами по клеенке.
— Леонтья Петровича позови! — крикнул он вестовому.
— Что прикажете, Егор Егорыч? — с почтительною официальностью, довольно сухо спросил старший офицер.
Он был еще более хмур, желт и раздражен, чем обыкновенно, этот худощавый, высокий блондин с светло-русыми баками и усами, мученик службы и дисциплины, беспрекословный исполнитель и один из тех «собак» — старших офицеров, который, не зная отдыха, заботился о безукоризненном порядке и умопомрачающей чистоте «Кречета», вечно «собачился» и, самолюбивый службист, наводил страх на матросов беспощадною строгостью, чтобы судно было в порядке и чтобы капитан не мог быть недовольным лихими работами команды.
— Присядьте, Леонтий Петрович. Как Никифоров? Посылали сегодня в госпиталь справиться? — тревожно спросил капитан.
— Плохо-с, Егор Егорыч. Доктор ездил! — угрюмо ответил старший офицер, присаживаясь в кресло.
— Что с ним?
— Скоротечная чахотка.
— Быть может, прежде был болен?
— Что уж тут обманывать себя: просто заболел от наказания. Запороли, Егор Егорыч!
— Эх, Леонтий Петрович!.. Не похвалят нас, если адмирал узнает.
— Очень даже… Можно и под суд попасть! — с мрачною правдивостью промолвил старший офицер.
— И как это вы так наказали матроса, Леонтий Петрович? — проговорил капитан с видом сокрушения и досады.
Баклагин взглянул в глаза капитана, и во взгляде старшего офицера промелькнуло изумление и презрительное негодование.
И Леонтий Петрович сказал:
— Доктор говорил, что трехсот линьков нельзя, и я доложил вам, а вы приказали исполнить ваше распоряжение, наказать Никифорова.
— Я, кажется, не приказывал запороть человека, Леонтий Петрович!..
— Конечно, я виноват-с, что буквально исполнил приказание капитана… Я и не стану отпираться.
— Но, бог даст, вам не придется, Леонтий Петрович. Можно попросить доктора… Он доложит, что… что Никифоров заболел не от наказания… Скажите доктору…
— Уж говорите об этом доктору сами!.. — негодующе вымолвил старший офицер.
— И, наконец, адмирал может и не узнать… Не правда ли, Леонтий Петрович?
— Узнает.
— Почему?
— Команда заявит претензию…
— Верно, скотина Васьков мутит?
— И он, да и все недовольны…
— Так как же вы довели до этого команду?
— Вы думаете, один я?.. Ведь пищей недовольны, Егор Егорыч… Я думаю, будут претензии на вас и на ревизора… По слухам, новый адмирал… справедливый человек… И песня моя спета! — неожиданно прибавил Баклагин с каким-то равнодушием отчаяния…
— Не отчаивайтесь, Леонтий Петрович… Северцов все-таки — мой товарищ… Я доложу, какой вы отличный старший офицер…
— Очень вам благодарен, Егор Егорыч. Не беспокойтесь… Я все-таки буду проситься в Россию и… выйду в отставку, не ожидая, что выгонят… за то, что я безусловный исполнитель… Больше я не нужен, Егор Егорыч?
— Да что с вами, Леонтий Петрович?.. Я думал, вы меня успокоите, а вы…
— Валите теперь все на меня, Егор Егорыч?.. Быть может, ваш товарищ и удовлетворится вашими объяснениями о матросе Никифорове… Да, кажется, он скоро и помрет и не пожалуется…
С этими словами старший офицер ушел и, казалось, только теперь понял, что Пересветов не только плохой моряк и отчаянный казнокрад, но и трус, готовый ради спасения шкуры свалить свою ответственность на своего подчиненного, которого так лицемерно уверял в благодарных чувствах.
Баклагин, этот рыцарь исполнительности и строгости, не ожидал такого предательства от капитана, обязанного отвечать за все на вверенном ему судне.
И Никифоров, умирающий в Гонконге, и подлец капитан, чуть ли не отрекавшийся от своего беспощадного приказания, не выходили из головы старшего офицера. И он с угрюмой тоской думал о позоре суда.
Ведь он видел, что последние удары линьков ложились на синюю спину уже бесчувственного, притихшего человека. Он мог остановить истязание!
До такой исполнительности он еще не доходил в течение своей морской службы!
II
В пятом часу дня корвет «Проворный» под адмиральским флагом на крюйс-брам-стеньге вошел, попыхивая дымком, на гонконгский рейд и стал на якорь вблизи от «Кречета».
Капитан в полной парадной форме только что хотел идти на вельбот, чтобы ехать к адмиралу с рапортом, как сигнальщик доложил вахтенному офицеру, что адмирал отвалил от борта.
— К нам? — спросил капитан, возвращаясь от парадного трапа.
— К нам! — ответил молодой вахтенный офицер, взглянув на адмиральский вельбот.
Капитан рассчитывал поговорить наедине с адмиралом и «подготовить» его на всякий случай по-товарищески к строгости с командой старшего офицера. И, почти растерянный, он снова вернулся к трапу и приказал выстроить команду во фронт, вызвать караул и господ офицеров для встречи адмирала.
Через несколько минут, среди мертвой тишины, на палубу клипера вошел адмирал с новым флаг-офицером и приостановился, чтобы выслушать обычный рапорт вахтенного офицера.
— На клипере все благополучно! Воды в трюме — один дюйм. Больных нет.
Вслед за вахтенным офицером Пересветов с особенной служебной аффектацией подчиненного проговорил несколько взволнованным голосом, причем приложенные к треуголке короткие, толстые пальцы слегка вздрагивали:
— Честь имею донести вашему превосходительству, что на вверенном мне клипере все обстоит благополучно.
— Здравствуй, Егор Егорыч. Давно не видались! — проговорил адмирал, пожимая руку капитана.
С этими словами он направился к офицерам, выстроенным на правой стороне шканцев.
Невысокий, худощавый, без импонирующего адмиральского вида завзятого моряка, а напротив, скромный и простой, не производивший впечатления строгого начальника своим серьезным, моложавым и довольно красивым лицом с темно-русыми бакенбардами и усами, он несколько застенчиво, краснея, подавал каждому офицеру свою маленькую руку в белой перчатке.
Не промолвив никому ни одного из тех любезных или внушительных слов, которыми считают нужным начальники при первой встрече «ободрить» подчиненных, Северцов пошел к выстроенной по обеим сторонам шкафута команде.
Без той молодцеватости в посадке и без зычности в голосе, какими обыкновенно приветствуют матросов адмиралы, — «новый» без всякой внушительности и далеко не громко произнес обычные слова:
— Здорово, ребята!
— Здравия желаем, ваше превосходительство! — ответили матросы.
Но в этом ответе не было того громкого и веселого возгласа полутораста голосов, какой бывает обыкновенно на судах.
Адмирал заметил это. Заметил и напряженно-взволнованные лица людей.
По-прежнему молча спустился адмирал в палубу, молча и внимательно осматривал кубрик, шкиперскую и баталерную каюты, камбуз, заглядывал в некоторые офицерские каюты и только спросил врача, заглянув в пустой лазарет:
— И на берегу нет больных?
— Есть, ваше превосходительство. Матрос Никифоров в госпитале.
— Что с ним?
— Скоротечная чахотка.
— Опасен?
— Очень.
Адмирал пошел дальше, направляясь в машинное отделение.
От сердца капитана отлегло. Северцов, по-видимому, удовлетворился ответом.
И, сопровождая адмирала, Пересветов подумал: «Северцов не такой, как о нем слухи. Не будет придираться. И не к чему! Клипер — игрушка. И, если будет претензия, — он не поднимет истории. Все-таки товарищ, и крепко пожал руку, и не задается… Простой… И из-за чего ему так фартит!» — пробежала завистливая мысль.
Снова ни слова не говоря, адмирал осмотрел машинное отделение, залезал в коридор винтового вала, в трюм и, наконец, поднялся наверх и взошел на мостик.
Кажется, все в порядке, а он молчит, и неизвестно, доволен ли он или нет.
Это молчание беспокоило и капитана, и старшего офицера, и механика, и ревизора.
Адмирал сделал несколько учений. Смотрел и перемену марселей, и пожарную тревогу, и десант, и многое другое.
И ни слова.
Только во время артиллерийского учения подходил к офицерам, заведующим батареей, и интересовался:
— Как угол обстрела вашего орудия? Какова дальность полетов снаряда?
Моряки не умели ответить и конфузились. Никто об этом не спрашивал.
— Надо узнать! — тихо говорил адмирал, чтобы не слышно было замечания.
Адмирал, видимо, не понравился. Все только смотрит, такой серьезный и молчаливый и будто не радуется, что матросы отдают и крепят паруса с поразительной быстротой.
Раскрасневшийся и вспотевший капитан ждал, что хоть после учения, блестящего парусного учения, на котором матросы летали по вантам и разбегались, словно обезумевшие, молчаливый и серьезный Северцов заговорит и похвалит.
Но вместо того он тихо проговорил капитану:
— Напрасна такая быстрота.
Пересветов вытаращил изумленные глаза. Однако почтительно промолвил:
— Слушаю-с, ваше превосходительство!
— Все эти… эти фокусы — дурная старая привычка. И для дела бесцельны… И люди рискуют упасть! — прибавил Северцов, словно бы желая пояснить свое замечание.
— Точно так, ваше превосходительство! Ваше приказание будет свято исполнено, ваше превосходительство! — угодливо поддакнул ошалевший капитан.
Северцов пристально взглянул на товарища и густо покраснел. Что-то брезгливое мелькнуло в серьезных серых глазах адмирала.
— Прикажи собрать команду и удались вместе со всеми офицерами.
— Есть!
И Пересветов перешел к старшему офицеру, бледному и мрачному, стоявшему у компаса.
— Людей во фронт!..
— Есть!
— Леонтий Петрович! — чуть слышно, упавшим голосом прибавил растерянный капитан.
— Что-с?
— Уговорите Васькова… Скажите: сделаем унтер-офицером, если не будет претензий…
— На такую… подлость я не способен, Егор Егорыч! — зло прошептал старший офицер.
И словно бы обрадованно крикнул:
— Команда, во фронт!
Капитан и все офицеры спустились в каюты. Только вахтенный офицер, юный мичман Аркадьин, остался на мостике и, радостно взволнованный, посматривал на адмирала, остановившегося вместе с флаг-офицером посредине фронта.
«Узнает ли он наконец, что у нас творится?» — думал мичман.
Капитан стоял под приподнятым люком своей роскошной каюты, в которой еще недавно благодушествовал и чувствовал себя редким, заботливым мужем и отцом, когда подсчитывал, сколько «сбережения» привезет он домой. Уже тысячу двести фунтов отложил, и еще целый год впереди покупка угля и провизии. «Нельзя „дурака строить“, если семейный и предусмотрительный человек, и многие не зевают на брасах», — не раз думал Пересветов, подписывая счеты и получая от ревизора свою львиную долю.
Теперь Егор Егорович напряженно прислушивался к тому, что покажут матросы («И какая свинья Баклагин!» — подумал капитан), прислушивался, и испуг перед серьезными неприятностями все более и более охватывал его сердце вместе с завистливою злобой к этому товарищу, желающему выскочить перед высшим начальством. «Тихоня, молчит, а выдумал что? „Напрасна быстрота“. Где это слыхано?.. Он, слава богу, двадцать пять лет служит, и везде порют, чтобы матросы работали лётом, а Северцов — новые порядки. Скотина какая, а еще товарищ… Ни слова благодарности за порядок на клипере… Молчит… Того и гляди, напакостит мне… Испортит карьеру…»
Мысль эта гвоздила Пересветова. Он малодушно трусил и старался возбудить себя надеждой на объяснение с Северцовым. «Он поймет, что у него семья… Он поверит, что не по вине командира Никифоров так наказан. И эти высокие цены… Он ни при чем… Ревизор делает покупки… Ведь товарищ же он… Не посмеет утопить товарища…»
И Пересветов торопливо крестился, умоляя господа бога, чтобы адмирал оказался порядочным товарищем и не поднимал бы истории из-за матросских претензий… Пусть уберут Баклагина, и на клипере не будет порки…
В кают-компании царило подавленное молчание.
Старший офицер свирепо курил папиросу. Два лейтенанта, особенно расточительно наказывавшие матросов, вспомнили, что беззаконно наказывали даже унтер-офицеров. Сам ревизор, обыкновенно развязный и болтливый, притих, подумав, что еще не роздал матросам жалованья за прошлую треть. Был в меланхолии и старший механик Подосинников. Невесело глядел и доктор Моравский.
Только старый штурман и его помощник да несколько молодых мичманов без страха ожидали конца смотра нового адмирала.
— Никого не разнес… Редкий адмирал!.. — одобрительно промолвил один из мичманов, обращаясь к старшему штурману Василию Андреевичу, пожилому и коренастому плотному человеку с красноватым лобастым лицом, заросшим черными, едва пробритыми бакенбардами и густыми усами.
— Д-да… Кажется, серьезный человек. Не кипятится… Не болтает на ветер и не куражится: «Я, мол, молодой адмирал!» — ответил сам серьезный, основательный и добросовестный служака, «имеющий правила», как говорил Василий Андреевич про людей, которых считал порядочными.
И, помолчав, прибавил:
— Небось разберет основательно претензии. То-то капитан в тревоге. Еще какая выйдет история… Что обнаружится…
— Какая история? Что именно обнаружится?.. — резко и вызывающе спросил ревизор Нерпин, услышавши тихий разговор штурмана с мичманом.
— Многое-с! — сухо ответил Василий Андреевич.
— Например-с?
Штурман хотел было ответить, как с дивана вдруг мрачно и резко выпалил старший офицер:
— А хоть бы болезнь Никифорова, которого запороли… А гнилое масло у матросов?.. А… Да мало ли что… Или вы ничего не помните, Александр Иваныч?
Ревизор принужденно засмеялся. Мичманы изумленно взглянули на старшего офицера, который присутствовал при наказании Никифорова, и опустили глаза. Все молчали. Снова наступила в кают-компании тяжелая напряженность.
III
Среди мертвой тишины на палубе «Кречета» раздался негромкий, слегка басоватый голос адмирала:
— Есть ли какие-нибудь претензии, ребята?
И его серьезные глаза оглядывали особенно насупившиеся и встревоженные лица матросов…
Прошла секунда, другая, и из фронта вышел пожилой, побледневший матрос Аким Васьков и, остановившись перед адмиралом, проговорил:
— Имею претензию, ваше превосходительство!
— Как твоя фамилия?
— Васьков, ваше превосходительство.
— Говори…
— Мочи нет терпеть, ваше превосходительство. Вовсе нудно от дёрки и боя, ваше превосходительство… За всякий пустяк наказывают… Господин капитан и старший офицер, ровно с арестантами, обращаются и наказывают, можно сказать, без всякого закона… Недавно пороли матроса Никифорова, когда уж он в омертвении был… И, когда пришел в чувство, его отправили в госпиталь, и там он помирает, ваше превосходительство… И за треть левизор жалованья не выдает… Просил — так говорил: потом, мол… Шесть месяцев не выдают, ваше превосходительство. И, осмелюсь доложить, харч неправильный. Извольте обследовать мою претензию, ваше превосходительство.
— Я разберу… У кого еще претензия, ребята? — спросил адмирал.
Тогда сразу вышло несколько десятков матросов. Они заговорили сразу.
— По очереди! — промолвил адмирал.
Лицо его по-прежнему было серьезно и спокойно.
Все говорили почти одно и то же, что докладывал Васьков.
Жаловались на безмерную порку, если на секунду опоздают марсовые крепить или отдавать паруса, и на «бой с повреждением»; жаловались на гнилое масло, на тухлую солонину, на порченые овощи…
Претензию заявило человек сорок.
Адмирал терпеливо выслушал жалобы, и когда последний жалобщик окончил, Северцов сказал:
— Все претензии будут рассмотрены, ребята.
— Покорно благодарим, ваше превосходительство! — гаркнули вдруг весело матросы, как один.
— Защитите, ваше превосходительство! Прикажут за претензии отодрать до бесчувствия! — раздался вслед за окликом голос Васькова.
— Васьков, подойди!
Матрос вышел из фронта.
— Ты сейчас говорил?
— Точно так, ваше превосходительство!
— Почему ты предполагаешь, что тебя накажут?
— В прошлом году обсказывал на смотру такие же претензии начальнику эскадры, и как они изволили уехать, мне было дадено двести линьков, ваше превосходительство. В лазарет снесли опосля…
— За твои претензии не накажут. До свидания, ребята! — проговорил адмирал.
— Счастливо оставаться, ваше превосходительство! — крикнули матросы…
До капитана дошли некоторые жалобы. Он слышал эти веселые окрики и, совершенно растерянный, вышел наверх. Адмирал попросил вахтенного офицера велеть подать адмиральскую гичку к борту.
Все офицеры были во фронте, и караул вызван для проводов начальника эскадры.
Он подошел к капитану и отвел его к корме.
— К сожалению, я слышал очень серьезные претензии! — совсем тихо и снова нисколько не меняя своего покойного тона, сказал адмирал.
— Я слышал, ваше превосходительство, как команда бунтовала, стараясь…
— Если претензии справедливы, — тогда твое счастье, что команда и не подумала бунтовать… Матрос Никифоров засечен?
— Старший офицер недоглядел, ваше превосходительство…
— А мне не сказали, что есть больной в госпитале…
— Он на берегу…
— Попрошу тебя не наказывать людей за подачу претензий… И ты поймешь, что я вынужден просить тебя и старшего офицера съехать сегодня же на берег и ожидать окончания дознания… Завтра дознание начнется…
— За что же, ваше превосходительство? — почти умолял капитан. — Обращаюсь к товарищу… Не губи меня… Позволь объясниться с тобой наедине…
— Я попрошу к себе на корвет, я выслушаю тебя… Приезжай после сдачи клипера. Об этом получишь приказ.
С этими словами Северцов повернул к шканцам, сделал общий поклон офицерам, протянул руку капитану и отвалил от борта.
— На корвет! — проговорил адмирал, обращаясь к флаг-офицеру, севшему на руль.
Через полчаса адмирал в статском платье ехал на своем вельботе по направлению к городу.
— Верно, едет в госпиталь навестить Никифорова! — заметил мичман на вахте, обращаясь к своему товарищу, подошедшему полясничать о событии, о неожиданном отрешении от должностей капитана и старшего офицера.
— Если только застанет Никифорова в живых! — вдруг раздался из-под мостика необыкновенно суровый и в то же время тоскливый голос старшего офицера.
Капитан о чем-то шептался с ревизором в своей каюте, пока вестовой его укладывал чемоданы и сундуки. Сборы Баклагина не беспокоили его. Они — знал он — недолги.
К семи часам адмирал вернулся с берега. Вскоре на катере приехали с вещами старший офицер и первый лейтенант с флагманского корвета, чтобы в звании временных капитана и старшего офицера «Кречета» принять клипер. Они передали отрешенным адмиральский приказ по эскадре и передали словесную просьбу адмирала — пожаловать капитану после ответа на допросные пункты.
В десятом часу вечера, когда уже команда спала, сперва Пересветов, а потом Баклагин оставили клипер и уехали в Гонконг. Оба остановились в одном отеле.
IV
Следственная комиссия под председательством командира адмиральского корвета окончила дознание, в все дело было представлено Северцову.
Ранним утром сидел он над ним в своей роскошной адмиральской каюте и внимательно прочитывал вороха исписанной бумаги.
Адмирал наконец окончил последний лист.
Дознание вполне выяснило, что на «Кречете» никто не чувствовал себя человеком, до того жестоко было обращение с командой. Особенно была значительна объяснительная записка бывшего старшего офицера Баклагина. Она еще с большею беспощадностью раскрывала тяжелое положение матросов, чем показания самих жертв. В этих показаниях чувствовалась как бы недосказанность и смягченность, словно бы уже счастливые, что избавились от капитана и старшего офицера, они не хотели губить их и ежели и не прощали им, то, во всяком случае, готовы были щадить их.
Никифорова адмирал не застал в живых. Но Баклагин описал возмутительную картину наказания, а матросы словно бы не хотели класть настоящие краски.
Особенно удивило Северцова данное комиссии показание Васькова.
Этот часто наказывавшийся матрос, на словах ненавистник капитана и старшего офицера, был удивительно сдержан в своих показаниях. Он даже скрыл, что после какого-то резкого ответа он получил триста линьков и пролежал месяц в лазарете. Скрыл он и то, что у него было надорвано ухо и вышиблено несколько зубов.
Обо всем этом с педантическою подробностью было указано в записке старшего офицера, а потерпевший словно бы щадил мучителя.
Кроме несомненных фактов жестокости, не вызываемой даже серьезными поводами, дознание обнаружило и самые наглые злоупотребления.
Оказывалось, что Пересветов, товарищ адмирала, был в стачке с ревизором и механиком по казнокрадству, а ревизор — уже один обкрадывал матросов.
«Я им покажу! — подумал адмирал, убежденный, что он покажет отменный пример силы закона, если отдаст под суд нескольких офицеров. — Пусть виноватый — не только товарищ, а хоть бы брат: не пощажу!» — решил молодой адмирал и сам восхитился своим нелицеприятием.
И тем не менее бесспорно жестокий старший офицер находил в его уме какое-то снисхождение…
— Николаев!
В каюту вошел белобрысый матрос, только что назначенный вестовым к адмиралу.
— Попроси сюда флаг-офицера!
— Есть!
Через минуту в каюту вошел Охотин, приехавший с новым адмиралом из России; Северцов взял его флаг-офицером по рекомендации одного приятеля.
— Что прикажете, ваше превосходительство?
— Попросить сигналом ревизора «Кречета».
Охотин направился из каюты, как Северцов окликнул:
— Владимир Сергеич!
— Есть, ваше превосходительство.
И, сразу «осадив» и красивой, легкой походкой приблизившись к адмиралу, пригожий и румяный, черноволосый с маленькими усиками флаг-офицер смотрел в глаза Северцова серьезно, внимательно и спокойно, стараясь во всем подражать своему начальнику. Даже и говорил тихо и сдержанно.
— Когда сделаете сигнал, поезжайте на берег на моей гичке и пригласите от моего имени Пересветова приехать сейчас.
— Есть! А если не застану дома? Прикажете оставить записку, ваше превосходительство?
— Непременно. И зайдите к Баклагину. Попросите его приехать ко мне после полудня.
— Слушаю-с. Больше никаких приказаний, ваше превосходительство? — осведомился Охотин, точно щеголяя и своим бесстрастным видом, и своею предусмотрительностью.
— Нет, Владимир Сергеич!
Северцов снова задумался и лениво отхлебывал чай.
И наконец спокойно, решительно, с довольным сознанием рыцаря служебного долга, не останавливающегося ни перед чем, прошептал:
— Лес рубят — щепки летят!
Несомненно, что в щепках адмирал видел виноватых людей, по-видимому, не испытывая к ним ни снисхождения, ни жалости.
И когда его превосходительство решил в своем уме, как он искоренит безобразия на эскадре, если и на других судах увидит что-нибудь подобное, что увидел на «Кречете», и окончил пить чай, — в комнату вошел ревизор.
Бледный, далеко уж не с наглыми и смеющимися глазами, молодой и щеголеватый лейтенант Нерпин сделал несколько шагов и, поклонившись адмиралу, которого теперь ненавидел как виновника своего несчастия, проговорил упавшим голосом:
— Честь имею явиться, ваше превосходительство!
Адмирал слегка наклонил голову, но руки не протянул.
И Нерпин сделался еще бледней.
— Из показаний видно, что вы вместе с капитаном при посредстве консулов получали в свою пользу деньги, остававшиеся от разницы между фиктивной и действительной ценою… Вы отрицали это в своих показаниях… А между тем и капитан с механиком сознались… Кроме того, матросы показали, что им выдавалась скверная провизия… Вы остаетесь при прежних показаниях? — спрашивал Северцов тихо и, казалось, нисколько не волнуясь.
— Нет. Все правда, ваше превосходительство.
— Что вас вынудило? Были какие-нибудь особенные причины?
— Никаких. Кутил, ваше превосходительство! Да и многие ревизоры и капитаны пользуются доходами и за это не обвинялись… И я не считал, что делаю преступление. Я только пользовался процентными скидками!.. Казна ничего не теряет…
— Не теряет? А более дорогие цены? А дурная провизия матросам?
— Цены даются консулами. А провизия редко бывала дурной…
Адмирал поднял глаза на Нерпина. По-видимому, он действительно не сознавал всей гадости, которую делал.
И Северцов продолжал:
— Положим, вы не понимаете настоящего значения этих скидок… Но на вас есть обвинения более тяжелые… Многие показывают, что вы не выдавали следующих им денег…
Ревизор молчал.
— Ответьте. Ведь это не правда? Вы не обкрадывали матросов?
Краска разлилась в лице Нерпина. В нем был тупой страх пойманного животного, и больше ничего.
— Я эти деньги раздам завтра же.
— А если бы я не узнал, то не роздали бы?!. Таким офицерам не место во флоте…
— Я подам в отставку, ваше превосходительство! Не губите, умоляю вас… Не позорьте… Ведь жизнь впереди. Верьте, я больше не поставлю себя в такое положение.
Он был жалок, этот умоляющий, готовый на всякие унижения человек, чтобы только избавиться от оглашения позора — невыдачи жалованья матросам… Это он считал позором… Но ведь он уплатит, немедленно уплатит…
Адмирал слушал и не чувствовал в сердце сожаления, а ум, напротив, говорил, что такой молодой человек и такой бесчестный не имеет никакого права на прощенье.
И Северцов, не поднимая тона своего тихого и монотонного голоса, сказал:
— Оправдать или обвинить вас — дело суда, а я не смею по долгу службы замять вопиющего дела… Не смею. Прошу вас завтра же сдать должность, удовлетворив жалованьем матросов, списаться с клипера и ехать в Кронштадт. А я представлю управляющему министерством, чтобы всех привлеченных к делу предали суду…
— Ваше превосходительство!.. Разве, погубивши меня, вы… вы спасете что-то?.. Искорените привычку?.. Ну, если я вор, так и выйду в отставку… А другие?.. Они занимают видные места… Все знают, откуда дом, называемый угольным, у адмирала Бедряги… Ведь вы не погубите его… О ваше превосходительство!.. Не отдавайте под суд! — с какой-то настойчивостью отчаяния и страха воскликнул Нерпин.
— Объясните все это суду… Он примет во внимание… А я не смею, лейтенант Нерпин… Поймите это… Можете идти…
— Понимаю, понимаю, ваше превосходительство… Понимаю, что это жестоко, ваше превосходительство!
И с этими словами ревизор выбежал из каюты.
Адмирал, казалось, тоже не мог понять, как этот офицер, без всякого самолюбия и не имевший чувства чести, но все-таки не дурак, не мог понять непоколебимой справедливости адмирала и унизительно молил о пощаде.
Точно он мог рассчитывать, что адмирал, уже заслуживший репутацию рыцаря без страха и упрека, будет делать поблажку бесчестным и вредным для флота людям…
И Пересветов, этот естественный вор и палач, тоже воображает, что адмирал, потому что он товарищ, должен мирволить бесчестному. Кажется, мог бы не красть и не запарывать людей! Кажется, мог бы сообразить, что в России новые веяния.
Так просто, благородно и прямолинейно рассуждал Северцов и не без удовлетворенного чувства вспомнил свою безукоризненную службу, щепетильную честность и независимость, благодаря которой он не только не затерялся в толпе, а сделал блестящую карьеру, и в тридцать восемь лет — адмирал, начальник эскадры, а его товарищи только капитаны второго ранга…
И адмирал присел к письменному столу, взял большой лист почтовой бумаги и так начал рапорт морскому министру:
«С глубоким сожалением имею честь донести вашему высокопревосходительству о позорном деле, дознание о коем при сем препровождаю…»
Не успел адмирал написать и страницы своим размашистым почерком, как в каюту вошел флаг-офицер и, осторожно приблизившись к столу, остановился, выжидая, когда занятый адмирал поднимет голову.
Через минуту Охотин доложил:
— Капитан второго ранга Пересветов приехал с берега, ваше превосходительство! А капитан-лейтенант Баклагин явится к вашему превосходительству в два часа.
— Просите Пересветова ко мне. И скажите на вахте, чтобы никто не входил ко мне.
— Есть!..
V
— Здравствуй, Егор Егорыч!.. Садись…
И Северцов пожал руку товарища и проговорил:
— Ты, как умный человек, поймешь, конечно, что я должен дать ход дознанию. Знаешь: дружба — дружбой, а служба — службой, — прибавил адмирал, хотя в корпусе никогда ни с кем не дружил.
Егор Егорович тяжко вздохнул, вытер вспотевшую лысину и, словно бы еще не теряя надежды на товарища, старался скрыть свой страх и даже попробовал улыбнуться, когда вздрагивающим голосом проговорил, подсапывая носом:
— Что же, ваше превосходительство, ты хочешь сделать с товарищем?
— Предложить ехать тебе в Россию, Егор Егорыч… А уж там… морское начальство решит: предать ли тебя суду или нет…
— А ты… ты, Николай Николаич… что напишешь? — с мольбой в глазах спросил Пересветов.
— Правду, конечно, Егор Егорыч…
— А именно?
— Прошу суда…
— За что же?.. Ты, значит, поверил показаниям матросов?..
— Не одним их показаниям… Они еще были очень мягки. А показания Баклагина противоречат твоим… Жестокие наказания ты приписываешь только бывшему твоему старшему офицеру…
— И я показывал справедливо… Я никого не засекал… Я, по данному мне уставом праву, приказывал виновных наказывать линьками… Старший офицер увлекался… Это он смотрел, как наказывали Никифорова.
— Баклагин хоть имел мужество не щадить себя, а ты, Егор Егорыч, извини, ведь в своих ответах говорил неправду.
— Я не отрицал, что ревизор меня запутал, Николай Николаич!.. Что ж… я виноват… Но за это не отдают под суд… И, Николай Николаич… Ты богатый человек и несемейный… А я… Ты думаешь, я запутался в этих делах ради наживы для себя?.. Клянусь, из-за семейного положения… Николай Николаич!.. Ведь я — сам-пят!.. А содержание… Нехорошо, не спорю… Но один, что ли, я?.. Разве нет смягчающих обстоятельств… Что ж ты хочешь по миру пустить мою семью… Так ведь это… того… не по-товарищески… Отдашь под суд… меня выгонят… без пенсии… Ты говоришь: строгость на клипере… Так ведь везде на флоте строго… Прежний адмирал в приказах объявлял благодарность… И всегда я был на хорошем счету. И всегда порол… А теперь я вдруг — изверг… Хорошо… Ну, изверг… Ты приказал не наказывать строго… Не гнаться за быстротой… Ну, я исполню твои приказания… И с этими процентами со счетов, и уголь… Черт с ними… Ну уж если тебе надо показать твою строгость и ретивость молодого адмирала, так отошли меня в Россию по болезни… А то и позор, и нищету… О господи! За что?
И Пересветов больше не мог говорить. Рыдания вырвались из его груди.
«И какой же ты подлец!» — думал адмирал, взглядывая на рыдающего Пересветова, и словно бы не догадывался, что и этот жестокий человек с матросами и казнокрад может быть любящим семьянином. Он забыл, что можно избавить флот от таких капитанов и без того, чтобы сделать их несчастными и, главное, забыл, что не лица виноваты, а система.
Но адмирал хотел «показать пример» и проговорил:
— Мы разно смотрим на службу, Егор Егорыч. Ты меня не убедишь. Флот наш должен обновиться…
— Из-за того, что я буду с семьей нищим? Я запорол, как ты говорить, Никифорова…
— Да… И за это, и за злоупотребления должен потерпеть кару…
— А ты не запорешь, а сделаешь несчастными многих людей… и скажу как бывшему товарищу: знаешь ли почему? Можно сказать?
— Говори, пожалуйста.
— Из-за своей карьеры… А ты разве не порол марсовых, когда был старшим офицером на «Андромахе» в Черном море?.. Тогда мода была такая… А теперь ты… Что ж, отдавайте под суд, ваше превосходительство! — с отчаяньем в голосе крикнул этот возбужденный страхом трус.
И, злобно бессильный, Пересветов взглянул на адмирала и вышел из каюты.
Адмирал густо покраснел и стал продолжать рапорт.
VI
Пересветов возвращался на берег в Гонконг, хотя и очень расстроенный, но все-таки, по крайней мере, он знал, что с ним хочет сделать адмирал. Известность положения не так волнует, как неизвестность. И, несмотря на объявление Северцова, что он будет просить высшее начальство о предании своего товарища суду, Пересветов не терял еще надежды, что в Петербурге не поднимут дела и не отдадут под суд, а отнесутся «полегче».
И министр, и другие более или менее влиятельные старики адмиралы посмотрят на эти обвинения в жестокости и в злоупотреблениях проще, трезвее и спокойнее «подлеца» Северцова, который готов погубить товарища из-за честолюбивого желания отличиться беспощадной карой.
И когда Егор Егорович представлял себе многих адмиралов, с которыми был знаком не по службе только, а бывал у них в домах и играл с ними в преферанс, когда он вспомнил, что очень любим тестем, тоже старым адмиралом, то Пересветов еще более надеялся, что его не погубят. Ведь многие из них, когда были капитанами, запарывали не одного только матроса и не были без кое-каких слабостей в хозяйстве экипажа: и пользовались даровыми рабочими — матросами, и делали экономии на обмундировании и довольствии нижних чинов. И, когда делались адмиралами, эти капитаны, наводившие прежде трепет на матросов, становились мягче и уж не пользовались — да и не могли — тем, чем пользовались раньше по обычаю, о котором хотя и не говорилось громко, но который не считался чем-нибудь позорным. Вот распустить команду, не держать судна в порядке, долго крепить паруса, ничего не понимать в своем деле — это позор!
Так как же эти почтенные и уважаемые служаки-адмиралы покарают того, кто делал то же, что делали в свое время и они, и попался «в передрягу» только потому, что имел несчастие нарваться на бессердечную, скрытную «собаку» Северцова и что появились какие то новые веяния — черт бы их побрал! — о которых, однако, не объявили приказом по флоту.
Такие размышления занимали Пересветова, когда он ехал по заштилевшему рейду на адмиральской гичке. И после первой остроты отчаяния и страха за будущее его и его семьи он оправился настолько, что мог обсуждать свое положение.
И тогда-то Егор Егорович мог вспомнить и общность взглядов, правил и привычек большей части дружной морской семьи, воспитанной тем же корпусом, и брезгливость выносить сор из избы, брезгливость да и боязнь, как бы не вызвать неудовольствия высшей власти, и главное, — добродушную снисходительность к своему же моряку, если он попал «в неприятности» не по морской службе и не по серьезному нарушению дисциплины.
«Тогда суди и наказывай!» — мысленно произнес Пересветов.
И будущее теперь казалось ему не таким уже отчаянным, как представлялось после беседы с адмиралом.
Если Егор Егорович и не возносился чрезмерными надеждами, то все-таки надеялся не на что-нибудь ужасное, а только на «пакости», хотя и большие.
Уж если и не замнут совсем дела о нем, чтобы не «опрохвостить» этого выскочку-адмирала, имеющего, по-видимому, высокого покровителя в высших морских сферах, — то дадут домашнюю головомойку министр и начальник штаба и будут держать на службе до выслуги полной пенсии и уволят, по прошению, в отставку с производством в контр-адмиралы.
Но чем более смягчалась кара в уме Пересветова при мысли о своей отличной службе, еще недавно засвидетельствованной предместником начальника эскадры, о родственных узах с адмиралом-тестем и о знакомстве со многими адмиралами, которые были не бессердечными, а хорошими и добрыми людьми и «не зевали при случае на брасах», — тем несправедливее казалась эта кара и тем ненавистнее становился в его глазах Северцов.
Но особенно злился Пересветов на бывшего своего помощника Баклагина.
По мнению бывшего капитана, Баклагин именно благодаря его показаниям и нежеланию помочь своему капитану был главным виновником того, что вся эта история открылась и с подлым удовольствием раздута адмиралом Северцовым.
Нечего и говорить, что о запоротом Никифорове и о тысяче двухстах фунтах, лежавших в виде чека в кармане, Пересветов в эту минуту не вспомнил.
Зато Егор Егорович злился и, не понимая, чем, кроме подлости или несосветимой глупости, объяснить эти откровенные разоблачения «собаки», старшего офицера, спрашивал себя:
— Какая цель такой подлости? Кажется, я ему ничего дурного не сделал, и… такой подлец!
VII
Пересветов вернулся в отель, сбросил сукно, облачился в чесунчу и стал отпиваться содовой водой с brandy[12]. После нестерпимо палящего зноя на улице — в прохладном, полутемном номере Пересветов несколько отдышался, пересчитал изрядную сумму денег в золоте, написал жене длинное письмо о «подлости» товарища-адмирала и о скором приезде и вышел в контору отеля, чтобы сдать письмо и справиться о дне отхода первого парохода в Европу.
В это время в конторе появился бывший ревизор, лейтенант Нерпин. Вещи его были внесены китайцем-боем гостиницы.
— Под суд еду, Егор Егорыч! Прямо в Россию и под суд, Егор Егорыч! — воскликнул, здороваясь с Пересветовым, молодой красивый лейтенант в щегольском статском платье.
И в лице и в голосе Нерпина была вызывающая, неспокойная наглость, и в преувеличенном смехе слышалась искусственность.
— Как же-с… И вас под суд — скажите пожалуйста! И всех нас, грабителей; вас, меня и Подосинникова, старшего механика… С ним и не говорил этот новый прохвост, а приказал передать — уезжать. Верно, и Баклагина отправит в Россию… Он, дурак, сам себя, говорят, описал извергом… Сегодня Баклагина зовет к себе Северцов… Верно, Баклагин еще порасскажет. Может, за откровенность грозный судья и не потребует примерного наказания… Всех, говорят, выдал в своем показании… Нечего сказать, по-товарищески, Егор Егорыч… Каков-с?!
Пересветов озлобленно промолвил:
— Да… Признаться, не ожидал такой… мерзости…
— А еще фыркал… Придирался ко мне… Ревизор, мол, худо кормит… Помните, из-за солонины чуть было скандала не сделал!.. Хорош товарищ… Вроде этого Иуды адмирала. И пожалуй, еще Иуда оставит Баклагина на эскадре… А ведь мы воры… ужасные воры… Он ведь так-таки и намекал мне об этом. Так и хотелось дать ему в морду… да удержался… Не захотел в матросы из-за мерзавца. И какой же скот его превосходительство… Реформатор… Неподкупный… Долг выше всего… Независимый!.. Имеет деньги, так и зудит, подлец. А как сам-то выскочил в адмиралы?.. Я слышал от ревизора на «Проворном».
— А что? — с замирающим любопытством спросил Пересветов.
— Из-за одной пожилой дамы, жены… (и Нерпин даже назвал фамилию какого-то сановника). И карьера оттого… Нелицеприятный! Независимый! — лгал Нерпин, перевирая слышанную им сплетню.
Пересветов теперь уж не останавливал лейтенанта, который хоть и в статском платье, а все-таки не смел по долгу дисциплины так ругать начальника эскадры, и капитан прежде, разумеется, не позволил бы подчиненному таких речей.
Егору Егоровичу, напротив, было приятно слушать брань и сплетни на Северцова, да еще без свидетелей и в конторе иностранного отеля, в которой сидел англичанин-хозяин (конечно, «подлый» и «воображающий о себе»), разумеется, ни слова не понимавший и только недовольно пучивший и без того слегка выпяченные голубые глаза, словно бы находя, что для разговоров место не «office»[13], а «parlour»[14].
Но еще приятнее и успокоительнее было то, что ревизор, по-видимому, не был в отчаянии и, казалось, далеко не верил возможности быть под судом.
«Положим, Нерпин и легкомысленный человек, но неглупый и ловкий», — думал Егор Егорович и сказал бывшему ревизору:
— Едем, Александр Иванович, на одном пароходе…
— Обязательно с вами, Егор Егорыч… И старший механик вместе, Егор Егорыч…
— Обсудим, как показывать в Петербурге… А вы еще уверяли: не узнает! — не без упрека прибавил Пересветов.
— Да ведь вольно было вам, Егор Егорыч, признаваться… И Подосинников тоже… И какие доказательства? Книги и документы в полном порядке. И какие злоупотребления, если по совести разобрать? Ну, отдавай под суд! Я на суде скажу, что мы не воры… Да, не побоюсь многое сказать… Пусть мне докажут, что мы — воры оттого, что не отдали скидки со счетов поставщикам или консулам. Я объяснил этому упрямому подлецу!.. Он говорит: «Объясните суду». И объясню… Увидят! — не без горячности говорил Нерпин.
— А бог даст, до суда и не дойдет. Что мусор-то перекапывать!
— То-то и я иногда так думаю. А вы как думаете? Под носом у адмирала ревизор на «Проворном» не купит в Гонконге по шести фунтов за тонну угля? И разве скидку не спрячет? Так меня за что под суд!
Наконец Нерпин замолчал, и хозяин обратился к русским офицерам:
— Вам, кажется, я нужен?
Тогда Нерпин стал спрашивать о дне ухода парохода в Европу и о цене мест в первом классе.
Кстати, подошел Подосинников, и Нерпин взял три билета и сказал бывшему своему капитану:
— А вы, Егор Егорыч, одолжите своему ревизору двадцать пять фунтов… А то не хватит до России. В Кронштадте возвращу.
Пересветов поморщился и обещал дать деньги.
— Только в дороге… А то, пожалуй, просадите деньги в Гонконге, Александр Иваныч.
Все трое вышли, направляясь в свои комнаты.
Нерпин обещал сейчас же зайти к Егору Егоровичу и в подробности рассказать, как «точил» адмирал. «И все тихо так, спокойно. Этакий фарисей!»
VIII
В эту минуту в дверях своего номера показалось хмурое лицо Баклагина.
Все раскланялись с ним.
— Вы к адмиралу, Леонтий Петрович? — спросил Пересветов.
— К искариоту? К этой скотине? — задал вопрос и ревизор.
— Потрудитесь вежливее говорить при мне о русском адмирале, — сухо, резко и повелительно произнес Баклагин. — Вы еще флотский офицер, — прибавил бывший «собака» старший офицер.
Нерпин скрылся в свой номер, а Пересветов проговорил:
— На пять минут, Леонтий Петрович!
— Что вам угодно, Егор Егорыч?
И он отворил двери и просил войти своего бывшего капитана.
— Пожалуйте!
И Баклагин указал на кресло.
Пересветов опустился на кресло. Присел и Баклагин.
— Леонтий Петрович! Что вы со мной сделали? — обиженным тоном спросил Егор Егорович.
— Что сделал с вами? — переспросил Баклагин серьезно.
— Вы подвели меня, Леонтий Петрович. И за что? За что?
— Я не имею привычки подводить. Не понимаю. Как я вас подвел?
— Да вашими показаниями, Леонтий Петрович.
— Вы тоже давали их?
— Конечно.
— Так при чем же мои. Я отвечал на вопросные пункты по совести и по правде.
— А за вашу правду я иду под суд, Леонтий Петрович.
— Значит, и я буду под судом. И за себя. Люби кататься, люби и саночки возить. И вы не за мою правду пойдете отвечать суду, а за что — вы сами знаете. Я в показании говорил о своей жестокости, о том, как я наказывал. О вас, конечно, не говорил. Это ваше дело говорить за себя.
— Но вообще это не по-товарищески, Леонтий Петрович.
— Что не по-товарищески?
— Да как же — эти ненужные подробности о наказаниях… И зачем?.. И ведь вы, Леонтий Петрович, усердствовали… Могли бы и остановить меня, если бы я требовал строгих наказаний, а вы все: «слушаю-с» да «слушаю-с»… И теперь… я во всем виноват… И, наконец, вы даже не хотели исполнить просьбы, чтобы не было претензий, и сказать доктору… А у меня семья, Леонтий Петрович! — прибавил Пересветов.
— У меня другие правила-с. Таких просьб не считал возможным исполнить… Я не ожидал таких просьб от капитана… А что я был жесток не менее вас — знаю… И правду об этом написал в показаниях потому, что не считаю нужным скрывать то, что делал. Надеюсь, можно понять?
Но, по-видимому, Пересветов не понимал.
Пересветов поднялся с кресла.
Имея вид оскорбленного и обиженного человека, он проговорил именно то, из-за чего и пришел к Баклагину перед его отправлением к адмиралу.
— Согласен… Не хотели покрыть меня, Леонтий Петрович… У вас другие правила… Вижу, что вы во многом меня обвиняете… И сознаю, что виноват в смерти Никифорова, и… ну, знаете, как нахально действовал ревизор, и я… одним словом… Но, Леонтий Петрович!.. Вы знаете мое положение… Знаете адмирала и что мне грозят… И я прошу вас…
В голосе Пересветова звучала просительная, приниженная нотка. Лицо его имело выражение побитой собаки.
Баклагин отвел глаза и, вставая, нетерпеливо и удивленно спросил:
— В чем же дело?
— Вы едете к Северцову…
— Да, потребовал…
— Так не говорите обо мне, Леонтий Петрович… Не прибавляйте адмиралу его злобы к товарищу…
— Да что же вы смеете думать обо мне? — вдруг вскрикнул как ужаленный негодующий Баклагин.
И лицо его стало бледным…
— Вы… вы… верно, людей судите по себе?.. Так вы ошибаетесь! Я не скрываюсь за спиной другого…
Пересветов торопливо ушел, недоумевающий и испуганный бешеным окриком Баклагина.
С брезгливым чувством взглянул Баклагин на слегка сутуловатую фигуру бывшего своего капитана и чрез минуту вышел из отеля и поехал на пристань.
IX
У пристани дожидал Баклагина вельбот с «Проворного».
Леонтий Петрович вскочил в шлюпку, взялся за суконные гордешки руля и сурово крикнул:
— Весла!
С первого же взгляда вельботных на хмурое и серьезно-строгое худощавое и осунувшееся лицо Баклагина, на длинной фигуре которого «вольное» платье сидело и мешковато и неуклюже, и с одного его отрывистого и повелительного окрика гребцы сразу почувствовали и поняли, что повезут «собаку» старшего офицера. И с первых же гребков навалились вовсю, словно бы хотели показать «собаке», как гребут матросы с «Проворного».
Вельбот быстро шел, разрезая, словно ножом, воду. Гребцы, раскрасневшиеся от гребли и от палящего солнца, гребли артистически, с небольшими и равномерными паузами между гребками, во время которых все гребцы, как один, откидывались назад и поднимались.
И мрачное лицо Баклагина слегка прояснилось.
Прояснилось оно, и когда вельбот приближался к «Проворному» и к «Кречету».
В него и впились загоревшиеся глаза бывшего старшего офицера. И он словно бы выискивал чего-нибудь оскорбляющего его морской глаз, но не находил, и глаза светились любовным взглядом старшего офицера, который восхищался стройным своим клипером с его чуть-чуть наклоненными тремя высокими мачтами, с безукоризненно выправленным рангоутом и белоснежной каймой выровненных коек поверх борта…
И Баклагин отвел глаза, угрюмый и грустный при мысли, что клипер, за которым он так неусыпно доглядывал и заботился, который лелеял и любил, как близкое и дорогое существо. — теперь не его клипер… И все кончено… Служба, которую он любит, невозможна… И еще позор суда…
Да… Он был жесток…
И в смерти Никифорова, и в той почти молитвенной радости матросов, вызванной уходом капитана и его, он словно бы прозрел всю силу своей жестокости.
Баклагин не переставал думать о том, о чем до смерти Никифорова, в которой себя обвинял, и не думал.
Как он, Леонтий Петрович, — казалось, не злодей же, — сделался таким жестоким и самым неумолимым исполнителем, особенно когда сделался старшим офицером?
Он считал себя честным и правдивым человеком. Он был добродушен и ласков с вестовым и с матросами на берегу, но на судне…
Конечно, без наказаний нельзя во флоте. Но ему теперь казалось, что можно было бы и легче… Он точно не видел, что жизнь на «Кречете» действительно была арестантской… И, кроме того, матросов обкрадывали. Он возмущался, но и только…
«И Пересветов ведь прав!» — с тоской думал Баклагин. Он, старший офицер, действительно усердствовал, во имя чего и перед кем? Мог бы и остановить тогда Пересветова, когда доктор говорил, что Никифоров не выдержит стольких линьков. Мог бы… Должен был… И капитан послушал бы своего старшего офицера, как слушал всегда и во всем по морскому делу. Баклагин ведь знал, что когда засвежеет или придется штормовать, то трусивший и мало находчивый капитан всегда беспрекословно приказывал то, что под видом почтительных советов приказывал старший офицер.
А между тем…
И какая слепота! Он не догадывался, что ревизор делится… Он не думал, что Пересветов такой форменный подлец… Его же одного обвинял в жестокости и о чем же приходил просить… В какой гнусности подозревал его, не знающего подвохов и лакейства!
Он служил со многими и всякими капитанами, но такого позорного человека, такой подлой душонки не видал, слава богу…
«Проворный» был в нескольких саженях.
Баклагин стал еще мрачнее. Ему было оскорбительно-неприятно встречаться с знакомыми на корвете…
«Что, Леонтий Петрович? Запороли человека и пожалуйте к адмиралу!» — казалось Баклагину, встретят его на «Проворном», на котором с командой не так обращались, как на «Кречете».
— Шабаш! — скомандовал Баклагин.
Он оставил на банке три доллара.
— Гребцам! — промолвил Баклагин загребному и поднялся на корвет.
X
Командир «Проворного», бывший на палубе, подошел к Баклагину, крепко пожал руку и деликатно, ни словом не упоминая о служебной серьезной неприятности, с приветливостью сказал:
— Ну как нашли корвет со шлюпки, Леонтий Петрович? Вы ведь дока… и я дорожу вашим мнением, вы знаете?
— В отличном порядке, Иван Иваныч… Красавец корвет… А я, извините… Адмирал потребовал… Адмирал…
— Да… да, ждет вас… Он, как я знаю, очень ценит в вас отличного морского офицера, Леонтий Петрович, и рыцаря правдивости! — прибавил капитан, который, как председатель следственной комиссии, знал об этом и счел долгом обратить на редкое показание Баклагина внимание адмирала.
Баклагин мысленно поблагодарил командира и попросил вахтенного офицера послать доложить адмиралу.
— Он приказал просить к нему, Леонтий Петрович, без доклада.
Баклагин вошел в адмиральскую каюту.
— Пожалуйте, Леонтий Петрович…
С этими словами Северцов привстал, протянул свою маленькую белую руку и указал на кресло у письменного стола, в глубине каюты, у открытого большого иллюминатора в корме, из которого точно в рамке виднелось море и бирюзовое небо.
— Прикажете папиросу, Леонтий Петрович? — предложил адмирал, пододвигая ящик.
— Очень благодарен, ваше превосходительство. Я привык к своим! — без всякой аффектации почтительности или благодарности, просто, видимо, не путаясь предстоящего объяснения, проговорил Баклагин тем покойным, слегка официальным тоном, каким говорил обыкновенно с начальством.
И достал из кармана объемистый портсигар, вынул толстую папироску и, вложив в янтарный мундштук, не спеша закурил.
Этот хмурый человек словно бы не знал, что может ему предстоять и в какой служебной зависимости находится от адмирала — до того Баклагин был непохож на испуганного или на представляющегося испуганным подчиненного. Северцов несколько удивленно посмотрел на Баклагина. И вместе с невольным уважением, которое вызывал Баклагин в Северцове, он словно бы рассеивал престиж молодого адмирала в его же глазах. И это сознание было неприятно Северцову. Он как будто терял с Баклагиным тон, которого надо было держаться справедливому, строгому и нелицеприятному адмиралу.
Баклагин невольно помешал внутреннему покойному довольству адмирала. И Северцов, при всей гордости своею независимостью, казалось, был бы более доволен, если бы Баклагин показал себя менее независимым и более чувствующим престиж адмиральской власти, безукоризненной справедливости и редкого повиновения голосу долга.
Его превосходительство несколько секунд помолчал и, слегка краснея от самолюбивого самоудовлетворения тем, что собирался сказать, с обычным своим серьезным спокойствием проговорил:
— Я считаю своим долгом прежде всего выразить вам благодарность за то мужество откровенности, с каким вы ответили на вопросные пункты. По крайней мере, вы не побоялись серьезной ответственности и сознались во всем.
— Я говорю правду, ваше превосходительство, не в ожидании благодарности! — ответил Баклагин.
Северцов покраснел. Он понял, что Баклагин не только не обрадован благодарностью, а, напротив, отклоняет ее.
И, сбитый с позиции, он уже несколько нервнее проговорил:
— Из вашего показания видно, что наказания были жестоки. Вы знали, что закон, допуская телесные наказания, не имел в виду истязаний…
— Знал, ваше превосходительство.
— Но, быть может, вы исполняли приказания капитана?..
— Я и сам наказывал, ваше превосходительство.
— А кем наказан покойный Никифоров?
— По приказанию капитана, но в моем присутствии. И смерть матроса — моя вина… Я мог бы остановить наказание и доложить капитану, но я этого не сделал.
— Почему?
— Прошу разрешения не отвечать вашему превосходительству! — мрачно сказал Баклагин.
Он подумал: «И как смеешь ты залезать в мою душу!» И адмирал показался ему далеко не симпатичным.
И в ту же минуту Северцову Баклагин показался грубым и не понимающим такого справедливого адмирала, как он.
— Мне очень жаль, что в вас эскадра лишится хорошего морского офицера, но я все-таки обязан представить все дело высшему начальству и просить о предании всех прикосновенных суду.
Баклагин молчал. Ни проблеска желания просить о чем-нибудь адмирала.
И он уже с меньшим спокойствием прибавил:
— Впрочем, я буду просить министра, чтобы вас избавили от суда… Я ведь знаю, что вы были только исполнитель в наказании Никифорова… И ваша прежняя служба…
— Прошу ваше превосходительство отдать меня под суд. К чему же нарушать справедливость ради меня, ваше превосходительство? Я виноват, и дело… суда покарать! — холодно и сухо ответил Баклагин.
Северцов покраснел и, едва сдерживаясь, несколько возвышая голос и раздражаясь, сказал:
— Это уж мне предоставлена власть. А вас покорнейше прошу отправиться в Россию и явиться к начальству. С богом!
Адмирал поклонился, но не подал руки Баклагину и, когда остался один, почувствовал себя словно облегченным и снова испытывал чувство удовлетворенности и сознания своего престижа.
Баклагин поставил на свой счет памятник матросу Никифорову и после этого вернулся в Россию.
Суда ни над кем не было. Все прикосновенные остались на службе. Только Баклагин сам подал в отставку.