Какую роль нынче играет расположение предметов на выставках. — Что доказывает присутствие красоты и фантазии в этом расположении
Нет, говорил я себе, переглядывая одну за другой залы всемирной выставки, — нет, ретрограды теперь еще не одолели, и не на их улице покуда праздник. Франция еще не погибла, она все еще сидит на великом своем престоле. Пускай злая и завистливая старуха, английская «Times», хоть всякий день продолжает печатать по сто столбцов о том, как эта Франция, которая так давно у ней торчит бельмом на глазу, навеки побита и уничтожена, и ей только остается поскорее уходить со сцены, уступив место другим, более здоровым и свежим народностям; пускай немецкие лжепатриоты трубят ту же песню; пускай наши славянофильские Соломоны толкуют друг другу всласть о погибели западной, совсем изжившейся и износившейся расы, я бы всех их привел на нынешнюю всемирную выставку и показал им, что за роль там играет Франция. Смотрите, сказал бы я им, вот она, та Франция, которая погибла и сослана вами, как дрянная калека, в богадельню. Видите вы все это безмерное богатство, эти горы промышленных сокровищ, эти великолепные ряды художественных, чудных созданий? Понимаете вы, какая сила и ширина, какое могучее творчество и неистощимая изобретательность, какой все более и более двигающийся вперед талант горят в груди у этого народа? Нет, нет, так не погибают народы.
Пять миллиардов, уплаченных победителю точно шутя, две кровавейшие войны, шедшие по пятам одна за другою, все гасительные подвиги ретроградов, предпринятые в продолжение долгих лет на то, чтобы отравить и обезнервить великолепную французскую натуру, не способны были уменьшить беспредельное народное богатство и затушить столько же беспредельную энергию и жизненность народную. Ни на одну йоту не убавилась неугомонная предприимчивость и не иссяк поток огненного творчества, великий почин создавания. Другие считают этот народ основательно затоптанным, уже надежно сброшенным в грязь, а он себе идет да идет вперед, он себе роет и пробивает новые тропинки, он пролагает на каждом шагу новые пути, разметывая по дороге, как негодный сор, как отсталых калек, всех домашних врагов своих, черных — длинно-кафтанников, и белых — золотомундирников. Посмотрите на нынешний Париж, на нынешнюю Францию. Могучее, чем когда-нибудь, поднимается здоровая народная волна и с удесятеренною силой идет битва против предрассудка и подгнивших авторитетов. Женщина перестает быть там покорною рабой монастырского зачумляющего воспитания; она тоже, бросив в сторону поглощавшие ее домашние и светские и любовные мелочи, начинает выступать, с просветленной головой, на арену общей борьбы и движения. Потоки таланта и страсти кипят в бесчисленных журналах, с каждым днем все лишь размножающихся и стоящих настороже верными, указующими маяками. Человечность нарастает, но вместе с нею и непримиримая ненависть ко всему, что пытается тянуть назад и вздевать колодки — это ли погибель, это ли понижение народной жизни? Нет, Франция все еще прежняя, великая и передовая масса людская, и ни одна еще ее мышца не ослабела и не замолчала. И посмотрите, как по-своему, на свой собственный лад и собственною рукою справляется этот народ со всяким своим делом. Пускай ему представится какое-то обстоятельство, прежде не попадавшееся, пускай вдруг очутится у него поперек дороги какое-то новое, небывавшее прежде у него бревно — он мигом бросается туда, и усилиями железной энергии справляется с ним, но справляется по-новому, по-небывалому, не поворачивая головы ни к каким старым примерам и не ища там себе ни наставления, ни совета. И орудия, и способы действия, и манера справляться — все это каждый раз новые, продиктованные неистощимою силою творчества и создавания. Франция не погибла, она ни на единую ступень не сошла ниже прежнего, и венская выставка вышла точно всемирное торжество, нарочно выдуманное и устроенное для того, чтобы во всей ослепительности выказалось все величие этой европейской учительницы.
Да, учительницы. Это не я один говорю, это много раз повторяли прежде, и новый еще раз повторили теперь, по поводу нынешней выставки, и англичане, и немцы, всего более чувствующие себя ей обязанными. Кто выдумал всемирные выставки, у кого раньше всех блеснула в голове эта идея? Первая всемирная выставка была английская, но сами же англичане никогда не скрывали ни от себя, ни от других, что первые подумали о ней французы конца прошлого и начала нынешнего века. Три четверти столетия тому назад французы вздумали устроить всемирную выставку, где должна была воздвигнуться колоссальная картина искусств, наук, исторической жизни, всяческого творчества и домашнего быта народов земного шара. Но, как не раз случалось с Францией в ее начинаниях, эта грандиозная попытка не совсем удалась при рождении на свет, а новую мысль перехватили и осуществили другие: англичане. Потом, когда начались, наконец, эти всемирные выставки, кто, среди громадной пользы, доставленной каждым отдельным народом всем другим, — кто доставил этой пользы более всех остальных? Все та же Франция. Начиная с 1851 года можно, по признанию лучших и серьезнейших умов Англии и Германии (не говоря о самой Франции), начинать счет новой эры в промышленности и художественном творчестве главнейших европейских народов: так много пришлось перенимать у Франции, так много переустраивать у себя дома в промышленных и художественных учреждениях, школах, нравах, деятельности. Конечно, свет не на Франции клином сошелся, и не достались же ей одной в удел, вроде какой-то монополии, талант и творчество; она тоже, в свою очередь, получала громадную долю пользы от узнанных ею созданий других наций; но у нее вечно была опережающая всех способность — тотчас же пустить в оборот новый материал и добыть из него столько процентов, сколько навряд ли извлекают другие.
И во-первых, чтобы начать хоть с маленького конца, Франция научила Европу тому, с какою стройностью и красотой должны являться, на глаза всем, предметы, в том или другом отношении примечательные. Она научила, как можно и должно расставлять, раскладывать и развешивать массы предметов, назначенных для зрелища народных масс. Еще в прошлом столетии, в блестящих галереях парижского Пале-Рояля началось это учение: в Париж ведь целый свет ехал тогда любоваться и тратить деньги. И вот блеску и красоте внешней обстановки стали учиться у французов сначала англичане, а потом немцы. Франция мало-помалу выдрессировала другие нации, и европейские выставки превратились во что-то элегантное и красивое, начиная от базаров промышленности и от громадных магазинов, где из-за зеркальных окон с ворота величиною глядят тысячные шали, ковры, люстры, бриллианты и кружева, и до маленьких лавчонок, где сквозь маленькие рамы, выглядывают гирлянды нитяных мотков, пуговиц и стеариновых свечей. Впоследствии, когда приспело время всемирных выставок, Франция опять взяла указку в руки и стала опять учить, как надо постоянно во всем быть элегантным, стройным и красивым, от самых громадных групп и до самых маленьких пучков и связок, как не надо ничем пренебрегать, а напротив, на все обращать внимание, все соображать и улаживать, и постоянно думать о том, как бы подействовать на художественную струнку в каждом человеке. Вот в этом-то отношении парижская выставка 1867 года была истинным chef d'oeuvre'ом, a венская, нынешняя, тем и значительна, что последовала чудесному примеру и доказала, что французские уроки пошли Европе впрок.
Как! — воскликнут многие, — да стоит ли говорить о такой мелочи, как раскладывание, расставление и развешивание товаров! Но дело в том, что совершенен каждый предмет только тогда, когда доходит до степени изящества, художественности, и нынешние люди понимают это в такой степени, что высшею наградою в любой группе явились не «диплом за достоинство», не «медаль за достоинство» или «за усовершенствование», наконец, даже не сам «почетный диплом» (это были награды сравнительно низшие), а везде и во всем — медаль «за художественность». Многие у нас еще этого не только не оценивают, но даже не понимают, даже знать не хотят, и вот отчего очень часто можно было видеть в разных местах русского отдела то же самое, что и в американском (ведь американцы тоже покуда порядочные прозаики): превосходные естественные или промышленные материалы, но до того безвкусные или до того безвкусно или неуклюже представленные, что никакое внимание не способно на них остановиться и увидеть в них предметы, достойные современной жизни. Нужно, чтобы чья-то другая, более художественная и взрослая, рука прошлась по ним и дала им окончательную форму или выставила их в настоящем свете. Какой именно облик и какая форма представления будет у предметов, у каждого в отдельности или группами — это не все равно, это не такое условие, через которое можно безнаказанно перескочить.
Есть еще пропасть людей, которые воображают, что нужно быть изящным только в музеях, в картинах и статуях, в громадных соборах, наконец, во всем исключительном, особенном, а что касается до остального, то можно расправляться как ни попало — дескать, дело пустое и вздорное. Что может быть несчастнее и ограниченнее таких понятий! Нет, настоящее, цельное, здоровое в самом деле искусство существует уже лишь там, где потребность в изящных формах, в постоянной художественной внешности простерлась уже на все сотни тысяч вещей, ежедневно окружающих нашу жизнь. Народилось настоящее, не призрачное, народное искусство лишь там, где и лестница моя изящна, и комната, и стакан, и ложка, и чашка, и стол, и шкаф, и печка, и шандал, и так до последнего предмета: там уже, наверное, значительна будет и интересна, по мысли и форме, и архитектура, и вслед за нею и живопись, и скульптура. Где нет потребности в том, чтобы художественны были мелкие, общежитейские предметы, там и искусство растет еще на песке, не пустило еще настоящих корней; там оно покуда — аристократический гость, изящное препровождение времени привилегированных, исключительных индивидуумов, иной раз талантливых и достойных всего нашего почтения, но горами отделенных — быть может, еще надолго — от массы народной. Они еще только блестящие выродки.
Поэтому-то всемирные выставки — громадные Jardins d'acclimatisation искусства и художественности, оспопрививательные заведения для спасения человечества от суши и ординарности, так долго наполнявших все внешние формы его ежедневной жизни.
Понимая такое значение нынешних выставок, нельзя не преклоняться с почтением перед Францией, которая с каждым днем все более обращается за помощью художника при совершении каждого промышленного своего дела. Там уже не выдумывают на фабриках и заводах кое-кто и кое-что, когда дело идет о создании или выборе форм; там нет даже и того, чтобы взять какого-нибудь беднягу юношу за несколько грошей и сделать его своим поставщиком любых рисунков или моделей. Там художники в почете, там они на высоком счету и в глубоком уважении, и их имя не прячется за фабричной маркой. Посмотрите французский каталог не только художественный, но даже промышленный (оба они чрезвычайно полны, чрезвычайно обстоятельны): тут везде вы найдете списки всех «Collaborateurs» главного производителя — если он, например, архитектор, — и всех «Coopérateurs» главного производителя — если это будет фабрикант фаянсов и скульптур из обожженной глины или фабрикант серебряных, золотых, бронзовых, стеклянных, деревянных предметов, обоев, ковров и т. д. И этим «сотрудникам» выставка дает медали десятками, дюжинами — вот как высоко ценится теперь художник и художественная изобретательность. Чтобы привести один только, но едва ли не самый блестящий и поразительный пример того почета и уважения, про которые я только сейчас говорил, довольно будет указать вот на какой факт. Парижский фабрикант Дек прислал на венскую выставку изумительную коллекцию предметов из обожженной глины (terres-cuites) и вместе прислал туда же фаянсовую доску, очень изящно сочиненную, где столбцом отпечатаны в глине красками имена всех десяти «сотрудников», сочинивших или разрисовавших предметы этой блистательной коллекции. В числе их есть даже имя одной женщины-художницы.
Люди, строившие выставку, воображали себе, что не будет там ничего важнее и великолепнее их срединной ротонды и всего в ней помещенного. Этого, однакож, не случилось. Я уже говорил выше, что такое, в архитектурном отношении, эта прекрасная ротонда. Относительно всего там находившегося надо сказать то же самое: от начала и до конца почти все сплошь так-таки никуда не годилось. Мне кажется слишком неудачною и странною даже самая мысль поставить одно какое-то «главное» здание или отделение для каких-то «главных» произведений на таком состязании, где условия для всех должны быть равные, как для лошадей перед скачкой, и где устроители не должны подавать никакого своего мнения, ни за, ни против: не их дело судить и оценивать, на то есть судьи. Пожалуй, иные возразят, что ротонда была назначена не для лучших, а для крупнейших по формату предметов: но это неправда, потому что рядом с действительно очень рослыми (и столько же неизящными) произведениями было тут много вещей, групп, товаров и витрин самых небольших размеров. Итак, это была зала для всего самого превосходного и примечательного, по мнению организаторов и архитекторов. Но на деле этого не вышло.
В ротонде поместились точно нарочно, чтобы засвидетельствовать дурной вкус директора выставки, барона Шварца, и двух главных архитекторов, австрийского — Газенаура и английского — Скотт-Росселя, все самые неизящные и неудачные произведения целой выставки: всякие нелепые игрушки, вроде пирамид из мыла, неуклюжих колонн из гуттаперчи, какие-то шпицы из свинца и стали, рогатые киоски со спиртом и духами, некрасивый большой фонтан с разными мифологическими фигурами посредине, безобразные башни с часами, громадные группы и статуи для двух швейцарских монументов, некрасивое столпотворение из несносных колоколов, модель полуклассической биржи для Брюсселя, плохие по наружности и звуку органы — и вот все в таком же роде. Исключение составляли выставка серебряных скульптурных вещей венского серебреника Германа, великолепная же группа, целый квартал, с гору величиной бронзовых статуй, отлитых на французском заводе Тьебо, киоск с шелковыми вышивками по салфеткам и платкам, на манер грузинских, пражского фабриканта Лёвенфельда, беседка с брокателями, попелинами и другими шерстяными материалами хемницкого фабриканта Вильгельма Фогеля, быть может, еще одна или две сколько-нибудь значительные выставки — вот и все. Какой крупный процент для громаднейшей в мире ротонды!
Фогель состроил беседку очень оригинальную: в сущности это был просто куб, с колонками по углам, с куполом наверху, но любопытно было вот что: внизу, кругом каждого угла этого домика, шло по полукруглому большому налою, и тут положено было по громадной переплетенной книге, открытой для перелистывания каждого проходящего: всякий лист представлял какой-нибудь великолепный аршинный образчик шерстяной материи; выше же, в самой беседке, каждая сторона имела особое назначение и носила особое название: на одной — материи в европейском вкусе, на другой — в азиатском, на третьей — назначенные для вывоза в далекие страны, на четвертой — смесь всяких мелких шерстяных производств, и все это подобранное и расположенное цветистыми и элегантными полосами.
Лавесьер сделал точно крепость какую-то из своих медных предметов, боковые башни были составлены из нескольких десятков крупных и мелких труб, поставленных стоймя: в середине над проходом, вместо купола, висел плоский медный котел; перила у подъемного будто бы мостика образованы были из пушек стоймя, и тут от одной до другой, вместо веревки или поручня, шел медный витой канат, какой употребляется на корабли и на подводные телеграфы. Вся постройка сделалась до крайности оригинальна.
Про скульптурные группы ротонды австрийские и французские я буду говорить впоследствии, когда дело дойдет собственно до скульптуры.