I

Летом 1877 года необыкновенное смятение царило в среде представителей власти Чигиринского уезда.

Жандармы сновали по всем направлениям, точно сумасшедшие. Становые и исправник совсем сбились с ног и не имели покоя ни днем, ни ночью. Сам губернатор посетил уезд.

Что случилось?

Дело в том, что полиция через священников, которые, нарушая тайну исповеди, превратились в доносчиков, проведала, что среди крестьян составился опасный заговор, во главе которого стоят "нигилисты", народ отчаянный и способный на все.

Однако не было никакой возможности узнать подробности заговора, так как крестьяне, узнавши, что попы выдают, перестали ходить на исповедь. А между тем нельзя было терять времени: заговор разрастался не по дням, а по часам. На это указывало много тревожных признаков. Так, из опасения выдать себя в пьяном виде, заговорщики совершенно отказывались от употребления водки, а в деревнях, где они составляли большинство, решено было даже позакрывать кабаки. Это служило видимым доказательством того, что движение усиливалось. Но как проникнуть в его тайну и положить предел дальнейшему его распространению? Ни наугад произведенные обыски, ни сотни арестов не привели ни к чему.

От крестьян нельзя было добиться ни слова; даже розгами не удавалось заставить их говорить. Вооруженное восстание казалось неизбежным. Ходили слухи, что заговорщики, подобно парижским санкюлотам, тайно заготовляли пики и покупали топоры и ножи. Исправник отправил на ярмарку своих людей под видом торговцев железным товаром, надеясь таким образом проследить, кто будет покупать оружие. Но заговорщики угадали его намерение, и ни один из них не дал поймать себя на эту удочку.

Полиция была в отчаянии и решительно не знала, что предпринять. Но вот раз поздним вечером к исправнику является содержатель одного из кабаков, некий Конограй, с сообщением, что к нему заходил крестьянин по имени Приходько. От голода и усталости он еле держался на ногах и, сильно охмелевши от выпитого стакана водки, начал кричать, что скоро все будет "по-иному", что он уже "присягал", что он сам видел "бумагу". Очевидно, он был одним из привлеченных к заговору, и Конограю пришла в голову мысль через него и самому проникнуть туда. Но так как для этого требовалась, очевидно, какая-то присяга, то он и пришел к исправнику за разрешением дать ее. Исправник был вне себя от восторга. Он благословил его обеими руками и не только позволил присягать кому и в чем угодно, но обещал ему для поощрения и денег и земли. Конограй разыскал Приходька, разговорился, притворился сочувствующим и был допущен к присяге. После этого Приходько показал ему "бумагу", которая была не что иное, как устав тайного общества. Прочитав, Конограй обратился к Приходьку и сказал ему без всяких околичностей: "Слушай, я вижу, ты знаешь все. Теперь выбирай: или пойдем вместе к исправнику с этими бумагами, и тогда тебя простят и еще дадут сколько хочешь денег; или же тебе будет худо, потому что ведь бумаги не больно тяжелы и я могу снести их и сам".

Поставленный, таким образом, между двух огней, несчастный, вместо того чтобы убить Конограя, сделался предателем. Сам он знал не очень-то много, но и этого немногого было достаточно, чтобы постепенно добраться до остального. В самом непродолжительном времени полиция уже держала в руках все нити заговора и знала имена заговорщиков. Дело было нешуточное. Число посвященных достигало трех тысяч, и заговор, поставленный на военную ногу, распространялся на несколько губерний; сигнал к восстанию предполагалось дать в день одного из ближайших праздников.

Вся эта замечательная организация была создана в какие-нибудь восемь месяцев усилиями только одного человека, именно Якова Стефановича.

Он задумал план, поразительный по соединению смелости с бесстыдством, грандиозности и практичности - с полной беспринципностью. План этот состоял в том, чтоб поднять народ на весь существующий порядок и на самого царя - во имя царя же. Стефанович сочинил и сам себе вручил тайный царский манифест, призывающий народ к всеобщему восстанию, ввиду полного бессилия самого царя и его полного порабощения дворянством и чиновниками. Это была старая "самозванщина", облеченная в новую канцелярскую форму. Такой бессовестной мистификации и вместе такого могущественного орудия для того, чтобы волновать умы русской крестьянской массы, не придумала ни одна забубенная воровская головушка из разинской или пугачевской ватаги.

Принцип стефановичевского плана - обман народа, хотя бы для его же блага, и поддержание гнусной царской легенды, хотя бы с революционными целями, - был безусловно отвергнут партией и не имел ни одного подражателя. Но энергия имеет непреодолимую обаятельность, в особенности для русских, среди которых людей с энергией так мало. Кроме того, план Стефановича имел еще одно преимущество, не зависевшее от потакания монархическим предрассудкам: это была первая и пока единственная попытка создать народную организацию на почве не общих теорий, а местных стремлений, какими были в Чигиринском уезде борьба общинников против индивидуалистов-"душевиков".

Как бы то ни было, одно время Стефанович был едва ли не самым популярным человеком в партии. Его речь на суде была большой неожиданностью как для его друзей, так и для посторонних. Страсть ходить обходами сыграла с ним плохую шутку. Проведя мужиков для блага революции в Чигиринском деле, он на процессе пожелал провести правительство для блага свободы, напустив на себя личину монархизма. Он осекся и был одурачен правительством, и последняя вещь оказалась ему горше первыя.

В описываемое время Стефанович был в апогее своей славы. Его Чигиринское дело не удалось. Правительство, имея в руках все документы, арестовало более тысячи человек, в том числе почти всех вожаков. Немногим удалось скрыться. Вскоре и Стефанович был арестован при помощи засады, устроенной на пути в то время, как он вместе со своим приятелем Львом Дейчем отправлялся на какое-то свидание с несколькими уцелевшими участниками заговора. Иван Бохановский, печатавший все документы и прокламации, относившиеся к заговору, был задержан несколькими днями раньше. Арестованные были заключены в киевскую тюрьму, где их содержали с величайшими предосторожностями. Суда над ними ждали летом 1878 года, и никто не сомневался, что главным виновникам не избежать смертной казни.

II

Это лето я проводил в Петербурге. Здесь мне часто приходилось бывать у Александры Малиновской [Арестована зимой 1879 г. Умерла в казанском доме умалишенных. (Примеч. автора.)], талантливой художницы, бывшей одним из самых преданных членов нашей партии. Впрочем, никаких деловых сношений у меня с ней не было, так как она, хотя и оказывала важные услуги организации, работала не в той группе, к которой я принадлежал. Но невозможно было устоять против чарующего обаяния этой артистически изящной натуры и ее увлекательной беседы, полной остроумия и блеска. И я был не один среди нашего брата нелегальных, позволявший себе это маленькое нарушение правил конспирации.

Итак, я часто к ней захаживал. Однажды, придя немного раньше обыкновенного, я не застал хозяйки и решил ждать ее возвращения. Несколько минут спустя в комнату вошла Маша Коленкина, бывшая большой приятельницей киевских "бунтарей" и Малиновской.

Мы разговорились. Полчаса прошло незаметно. Вдруг в передней раздался громкий звонок. Это не могла быть Малиновская, так как я знал ее звонок; не мог быть также никто из "наших", потому что "наши" так не звонят. Так позвонить мог только человек, власть имеющий. Это оказался попросту рассыльный с телеграммой. Телеграмма была адресована на имя хозяйки, но Коленкина вскрыла ее, не дожидаясь прихода своей приятельницы, что меня нимало не удивило, так как я знал, что они были очень дружны. Но я не мог не изумиться, когда увидел, что Маша, всегда сдержанная, взглянувши на телеграмму, вдруг вскочила с места, захлопала в ладоши, стала прыгать и бесноваться в припадке неистовой радости.

- Что такое? - с удивлением спросил я ее.

- Смотрите! смотрите! - воскликнула она, подавая мне телеграмму.

Я прочел ее; адрес, затем всего три слова: "Родился мальчик, радуйтесь", - затем подпись, и ничего больше.

- Чего же вы так ликуете, - спросил я, - или уж так вы мальчиков любите?

- Какой тут мальчик! - воскликнула Маша, махая руками. - Да они бежали из тюрьмы!

- Кто они? где? как?

- Стефанович, Дейч и Бохановский! Из Киева.

- Все трое?

- Все, все!

Тут уж и я не мог удержаться на месте.

Через несколько дней получилось письмо, извещавшее о скором прибытии Стефановича и Дейча в Петербург.

С большим нетерпением ждал я встречи с ними, особенно с Стефановичем, с которым несколько лет тому назад у меня были деловые сношения.

Я попросил приятеля, имевшего встретить его на вокзале, привести его ко мне, если возможно, тотчас по приезде.

Я жил тогда по паспорту одной высокопоставленной особы, имел в своем распоряжении комнату с отдельным входом и был на самом лучшем счету у дворника и хозяйки.

В назначенный день я сидел дома в ожидании Стефановича, который должен был приехать с десятичасовым поездом. Но я знал, что, прежде чем направиться ко мне, ему нужно где-нибудь переодеться и "очиститься", то есть отделаться от шпионов, в случае если бы они последовали за ним со станции. Таким образом, он вряд ли мог быть у меня раньше полуночи. Но уже с 11 часов мною начало овладевать сильное нетерпение, и я ежеминутно посматривал на часы.

Время тянулось страшно медленно. Дом, где я жил, выходил на длинную-предлинную улицу, по которой должны были подойти мои гости. Я вышел посмотреть, не идут ли они.

Была одна из тех волшебных петербургских ночей, которые принадлежат к числу величайших красот нашей столицы. Вечерняя и утренняя заря, казалось, целовались в бледном, беззвездном небе, с которого струились потоки нежного, розоватого, фантастического света; а легкие, золотистые облака медленно плавали в атмосфере поразительной прозрачности. Как любил я прежде эти белые ночи, когда, бывало, один в маленькой душегубке, с двуперым веслом в руках, скользишь посредине величавой Невы, точно вися в пространстве между необъятным сводом неба и бездонной глубиной другого свода, отражавшегося в черной поверхности реки. Зато как же возненавидел я потом эти предательские, жандармские ночи!

Невозможно было оставаться на улице, так как я мог привлечь к себе внимание какого-нибудь случайного шпиона или околоточного, обходящего свой участок, - перспектива не особенно приятная в подобную ночь. Я вернулся домой.

Нетерпение мое росло с минуты на минуту. Но когда наконец пробило двенадцать часов и все еще никого не было, я начал испытывать настоящую пытку, известную только русскому революционеру, который, отпуская даже на самое короткое время друга, брата, жену, не может быть уверен, что не расстался с ними навсегда. Воображение начало уже рисовать мне самые мрачные картины, как вдруг, спустя минут десять после полуночи, раздался стук отпираемой калитки, за которым послышались шаги на моей лестнице. Я отворил дверь. Это были они. Я тотчас узнал Стефановича. При аресте с него был снят портрет, как это делается со всеми политическими заключенными. После побега его карточки были розданы агентам полиции, которым было поручено искать его, и понятно, что некоторые из них попали в наши руки. Без всяких слов я бросился к нему на шею и сжал его в своих объятиях. Затем, горячо поблагодарив приятеля, я ввел Стефановича в комнату, не спуская с него любящего взгляда. Я едва верил своим глазам. Мы считали его безвозвратно погибшим. Петля палача была уже накинута ему на шею. И вдруг этот человек стоит тут как ни в чем не бывало, жив, бодр, снова готовый к борьбе и деятельности.

Вышло как-то само собой, что мы сразу стали говорить друг с другом на "ты", как старинные приятели. Мы вспомнили о наших прежних сношениях. Он не рассчитывал встретиться со мной в Петербурге, так как в провинции ему передавали, что я был еще в Женеве. Знакомый уже с подробностями его побега, я спросил его, каким образом ему удалось благополучно пробраться сквозь стаи шпионов, переполнявших все станции.

Он улыбнулся и тотчас стал рассказывать. А я все смотрел на него, на этого страшного человека, который, не смущаясь ничем и только благодаря своей несокрушимой энергии, сумел сделаться безусловным властелином целых тысяч этих упорных, подозрительных крестьян и легко мог бы очутиться во главе грозного восстания.

Он был среднего роста, худой, с впалой грудью и узкими плечами; физически он, должно быть, был очень слаб. Мне не приходилось встречать человека более некрасивого; но это некрасивое лицо было привлекательно. В его серых глазах сверкал ум, а в улыбке было что-то лукавое и тонко насмешливое, как и в характере украинского народа, к которому он принадлежит.

Рассказывая о какой-нибудь удачной хитрости, придуманной с целью сбить с толку полицию, он смеялся от всей души, обнаруживая при этом два ряда прекрасных зубов, белых, как слоновая кость. Вся его наружность, с этим морщинистым лбом и холодным, твердым взглядом, выражала решимость и непоколебимое самообладание. Я заметил, что в разговоре он вовсе не прибегал к жестикуляции.

Мы говорили об общих друзьях, которых он посетил по дороге, о проектах, с которыми он прибыл в Петербург, и о многом другом.

"Che il tacer e bello, si com'era il parlar cola dov'era" [Молчать хорошо, как и говорить, когда это нужно (ит.).].

Нельзя было не изумляться трезвости его суждений по разным вопросам, которые он рассматривал всегда с очень оригинальной и практической точки зрения, в особенности же - его знанью людей: достаточно было ему нескольких дней знакомства, чтобы определить человека; хотя надо сказать, что в его характеристиках всегда была склонность к пессимизму. Заря давно уже занялась, когда мы прекратили наконец нашу беседу и устроились кое-как на ночлег.

III

Стефанович пробыл в Петербурге целый месяц. Мы часто видались друг с другом, и я имел полную возможность хорошо познакомиться с ним; а узнать его - значило полюбить. Это натура оригинальная и чрезвычайно сложная. Он, несомненно, человек большого природного ума и редкой силы характера. При благоприятных обстоятельствах такие люди делаются творцами истории. Он обладает в высшей степени редкой способностью управлять массами, что обнаружилось в Чигиринском деле. Но он не из тех, которые неуклонно идут к цели, подобно пушечному ядру, опрокидывая и сокрушая все на пути. Нет, он предпочитает действовать скрытно, он уступает, когда это нужно, но с тем, чтоб при первом удобном случае наверстать свое. Некоторые считают Стефановича коварным. Это едва ли справедливо. Он хитрит только в "политике". В личных отношениях, с друзьями он прост, искрен и прямодушен. Вообще это человек чрезвычайно сдержанный, вполне замкнутый в себе самом. Говорит он мало, на собраниях - никогда. Слушает обыкновенно с низко опущенной, точно во сне, головой. В теоретические препирательства он никогда не вступает, относясь к ним с величайшим презрением, и если ему приходится присутствовать при чтении какой-нибудь "программы" или "объяснительной записки", то он нередко буквально засыпает, о чем свидетельствует его громкий храп. Это исключительно человек дела, но не дела в узком смысле этого слова, подобно людям, которые ни минуты не могут оставаться без какой-нибудь работы. Он умеет ждать. Это человек широких планов, лучший тип организатора, какого я когда-либо встречал. Его ясный и необычайно практичный ум, твердый и осторожный характер, знание людей и уменье обращаться с ними делают его особенно пригодным для этой трудной роли.

Большой скептик по отношению к людям, он в то же время способен на дружбу, граничащую с обожанием. Самым близким его приятелем был Л. Они всегда жили неразлучно, исключая моментов, когда этому мешали "дела". В таких случаях они ежедневно обменивались длинными письмами, которые они сохраняли, ревниво оберегая их от всякого постороннего взора и тем давая повод к постоянным шуткам на свой счет со стороны товарищей.

Несмотря на все превратности жизни, Стефанович никогда не порывал связей со своим отцом, старым деревенским священником, что было довольно опасно в положении человека, из-за которого целые города переворачивались вверх дном, если только полиция подозревала там его присутствие. Он очень любит и почитает своего отца и часто говорит о нем, с особенным удовольствием сообщая анекдоты из его жизни и цитируя отрывки из его писем, обнаруживающих его твердый, непосредственный ум и честное, прямое сердце.