БЕДНЯЖКА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТЬ

А судебное следствие? А дознание? Почему забыл я о главном и выдвигаю на первое место второстепенное? - могут спросить меня читатели.

Да просто потому, что в России судебная процедура вовсе не главное, она играет лишь побочную, вспомогательную роль. Самое важное - надежно запереть узника, держать его в "строгом заточении". А судить, расследовать улики, устанавливать его вину или невиновность - со всем этим спешить некуда, можно и подождать.

Вот случай, вполне достоверный и легко поддающийся проверке, который служит великолепным примером методов царского судопроизводства.

В 1874 году студент саратовской семинарии Пономарев был брошен за решетку по обвинению в принадлежности к тайному обществу. В бумагах одного из руководителей движения, П.И.Войнаральского, была найдена записка с фамилией Пономарева. Этого оказалось достаточно, чтобы арестовать студента. На допросе он отрицал всякое знакомство с Войнаральским, говоря, что не имеет ни малейшего представления, откуда последнему стала известна его фамилия. А так как он решительно не признавал за собой никаких проступков, его обвиняли в "упорствовании", понуждали сознаться и в конце концов отправили в тюрьму и посоветовали "поразмыслить". Нельзя сказать, чтобы власти не дали ему достаточно времени всесторонне обдумать свое дело, ибо он "размышлял" целых три года. Примеры такого упорства являются далеко не редкими среди политических заключенных. Но самое интересное в этой истории произошло в 1877 году, когда Пономарев, представший наконец перед судом, пригласил в защитники известного петербургского адвоката Стасова. Адвокат, разумеется, прежде всего попросил показать ему "вещественное доказательство", то есть записку, в которой будто бы была написана фамилия его клиента. Записка была представлена - и что же вы думаете? Фамилия оказалась вовсе не Пономарев! Вследствие некоторого сходства в написании фамилии студента приняли за кого-то другого и арестовали не того, кого искали! С такой нерадивостью отправляется правосудие, так цинично и пренебрежительно относится царская юстиция к правам подданных. Три года понадобилось для того, чтобы исправить ошибку, которая в любой стране была бы исправлена через двадцать четыре часа.

Но вернемся к нашему прерванному рассказу.

В первый же день после своего ареста номер Тридцать девять предстала перед прокурором. От него она узнала, что полиции было известно о ее посещениях Н., а из найденных у нее писем Н. было ясно, что они были в дружеских отношениях. Подозрения полиции, вызвавшие ночной обыск, подтверждались попыткой номера Тридцать девять уничтожить одно из писем своего товарища. С чувством большого облегчения она поняла, что кроме этого полиции ничего больше не известно. Тем не менее девушке предъявили обвинение в принадлежности к руководимому Н. тайному обществу, имеющему целью "ниспровержение существующего строя" и "разрушение собственности, семьи и религии". Девушка, разумеется, все отрицала. Тогда ее обвинили еще и в других преступлениях, спрашивали о связях, которые она якобы поддерживала с революционным движением. Но и на эти вопросы она отвечала отрицательно.

- Очень хорошо, - сказал наконец прокурор. - У вас будет время подумать. Надзиратель, уведите номер Тридцать девять обратно в камеру.

Номер Тридцать девять вернулась в свою каморку, радуясь, что легко отделалась и что у полиции так мало улик против нее. Она приободрилась и была полна надежд.

Ей дали спокойно пораздумать; она не могла жаловаться: ничто не отвлекало ровного течения ее мыслей. Прошла неделя, потом другая, третья. Прошел целый месяц, и все еще ничего не было слышно о новом допросе. За первым месяцем пошел второй, третий, четвертый, шестой. Истекло полгода, и ничто не нарушало однообразия ее жизни в четырех стенах каменного ящика, откуда она выходила лишь на одинокую прогулку один раз в день на несколько минут в другой каменный ящик, отличавшийся от первого только тем, что над ним было открытое небо. Этот внутренний двор был разделен высокой оградой на квадраты, куда выводили на прогулку узников, содержавшихся в одиночном заключении. Неудивительно, что бедная девушка стала тяготиться страшной монотонностью своего существования и с тревогой ждала, когда все это кончится.

Прошло семь месяцев, и она почти утратила надежду, как вдруг ее неожиданно вызвали к прокурору на новый допрос. Теперь уж, наверное, ее выпустят!

Они недолго держали ее в неведении. Допрос был коротким и грубым.

- Вы подумали?

- Да, я подумала.

- Имеете ли вы что-нибудь добавить к вашим прежним показаниям? - Нет, не имею.

- Вот как! Тогда возвращайтесь в вашу камеру. Я сгною вас там.

"Я сгною вас там" - эту стереотипную фразу большинство политических заключенных слышали неоднократно.

На этот раз номер Тридцать девять вернулась в свою камеру не с таким легким сердцем и довольным видом, как после первого допроса. Девушка чувствует себя разбитой и растерянной. Она полна отчаяния и мрачных предчувствий и даже не в состоянии понять, что ее мучает, откуда это? Ах, да. Прокурор. Какая же это змея! И она вспомнила слова, с которыми он отправил ее обратно в камеру: он сгноит ее здесь! Вокруг нее было достаточно доказательств, что это не пустая угроза. Сумасшедшая из камеры тридцать восемь бешено колотит в стену:

- Проклятая! Предательница! Ты ходила доносить на меня! Вот пришел человек с целым мешком голодных крыс! Они сожрут меня! Подлая, подлая - вот ты кто!

У несчастной снова начался один из ее страшных припадков.

Неизъяснимый страх овладевает всем существом бедной девушки.

- Это ужасно! Ужасно! - кричит она. - Неужели я скоро стану такой же?

Месяц следует за месяцем, будто не существует более ни времени, ни даже воспоминаний; в неизменном круговороте сменяются времена года. Когда ее бросили в эту тюрьму, была осень, потом снова пришла и ушла осень, а теперь уже уходит и третья осень, однако она все еще не на воле. Свобода кажется ей еще более далекой, чем прежде. Бедняжка Тридцать девять страшно томится в своей камере, заточение и одиночество так изменили ее, что даже мать вряд ли узнала бы свое дитя.

В конце второго года пребывания в тюрьме узница пережила глубокий кризис. Ее несчастная жизнь в четырех стенах маленькой каморки, невыносимое однообразие - никаких перемен, занятий, никакого общения с людьми, ничего, ничего! - эта жизнь стала для нее совершенно нестерпимой. Ее охватила страстная жажда воздуха, движения, свободы, превратившаяся почти в манию. Пробуждаясь по утрам, она чувствовала, что если не будет свободна сегодня же, то умрет. И ее ничего, ничего больше не ожидало - только тюрьма, всегда тюрьма!

Она засыпала прокурора письмами, умоляла отправить ее в ссылку, на сибирские рудники, приговорить к каторжным работам. Она поедет куда угодно, будет делать что угодно, лишь бы выбраться из этой могилы.

Прокурор несколько раз приходил к ней в камеру.

- Имеете ли вы что-либо добавить к вашим показаниям? - неизменно спрашивал он. - Нет? Очень хорошо. Придется дать вам еще время подумать.

Она умоляла свою мать, чтобы та попыталась добиться ее освобождения на поруки до суда. Но родители ничем не могли ей помочь. На все свои ходатайства они получали лишь один ответ: "Ваша дочь продолжает упорствовать. Посоветуйте ей одуматься. Мы ничего не можем сделать для вас".

Девушка впала в полное отчаяние. Ее стали преследовать мрачные мысли о самоубийстве. Иногда ей казалось, что она сходит с ума. От этого несчастья ее спасла только физическая слабость, убивая в ней жизненные силы и делая менее восприимчивой к страданиям. Поэтому в русских тюрьмах молодые и сильные люди быстрее погибают, а у слабых и хрупких больше шансов выжить.

Недостаток воздуха и движения, скудная и скверная пища оказали свое губительное действие на молодой и еще не окрепший организм. Здоровый румянец давно исчез с некогда столь свежих щек, кожа приняла зеленовато-желтый оттенок, свойственный больным растениям и молодым людям, долго находящимся взаперти. Но она не похудела, наоборот, ее лицо опухло и стало одутловатым вследствие ослабления тканей, вызванного недостатком воздуха и бездействием. Она кажется на шесть лет старше своего возраста. Ее движения медлительны, вялы, автоматичны. Она может оставаться полчаса в том же положении, с глазами, устремленными в одну точку, словно погруженная в глубокую задумчивость. Но она ни о чем не думает. Ее ум стал таким же вялым, как мышцы. В первое время она жадно читала книги, которые мать доставляла ей с разрешения властей. Но теперь ей стало трудно сосредоточиваться, и она не в силах прочесть и двух страниц, не почувствовав крайнего утомления.

Большую часть времени она проводит в состоянии полной апатии, тяжелой дремоты, нравственной и физической. У нее нет никакого желания разговаривать или строить планы на будущее. Какой смысл говорить на воздух, мечтать о будущем, когда уже утеряны все надежды? Прежние друзья в ее заточении - добрые, отзывчивые стены, которым она поверяла самые задушевные свои мысли, - теперь почти забыты. Она редко подходит к ним. И сами стены с деликатностью истинной дружбы понимают ее молчание и уважают ее горе и скорбь. Время от времени они говорят ей тихие слова утешения. Но, не получая ответа, умолкают, чтобы не раздражать ее словами, которые в ее состоянии полной безнадежности могут показаться насмешкой. Однако они не перестают тревожиться и нежно о ней заботиться.

- С Тридцать девятой неладно! - сказала одна стена другой.

От стены к стене, от камня к камню бежит дурная весть, и по всему зданию тюрьмы взволнованно звучит сигнал бедствия: "Надо что-то сделать для бедняжки Тридцать девять!"

Наконец голос камней находит выражение в человеческих голосах. Заключенные умоляют надзирателей послать врача в камеру номер тридцать девять.

Их просьба исполняется. Приходит врач, сопровождаемый полицейским. Осмотрев Тридцать девятую, врач находит, что это самый обыкновенный случай - тюремная анемия! Серьезно поражены легкие; совершенно расстроена нервная система. Словом, девушка больна тюремной болезнью.

Этот врач еще недавно служит в тюрьме. Он не чужд гуманных идей, и его сердцу еще доступно чувство жалости. Но он уже настолько привык видеть страдания, что может созерцать их с полным равнодушием. Кроме того, высказывать сострадание к политическому узнику означало бы навлечь на себя подозрение в сочувствии бунтовщикам.

- Ничего нет серьезного, - говорит врач.

Стены выслушали его слова в полном безмолвии. О, как невыносимы муки, как невыразима скорбь, которые повидали эти стены! Но они еще способны чувствовать, и, услышав приговор врача, они вздыхают: "Бедняжка Тридцать девять! Что будет с бедняжкой Тридцать девять?"

Да, что будет с бедняжкой Тридцать девять? О, для нее есть не один исход - возможностей много. Если от какого-нибудь потрясения будут разбужены ее жизненные силы и снова наступит острый кризис, она может удавиться с помощью носового платка или изорванного белья, как это сделал Крутиков. Или она может отравиться, как Стронский. Или перерезать себе горло ножницами, как Запольский, или за неимением ножниц с помощью разбитого стекла, как это сделали Леонтович в Москве и Богомолов в Доме предварительного заключения в Петербурге. Она может сойти с ума, как Бетя Каминская, которую держали в тюрьме еще долго после того, как она лишилась рассудка, и выпустили на волю, когда ее состояние стало уже совсем безнадежным; вскоре по выходе из тюрьмы она отравилась в припадке душевной болезни. Если Тридцать девять будет и дальше терять силы, она умрет от чахотки, как умерли Львов, Трутковский, Лермонтов и десятки других заключенных. Или, смягчившись наконец, когда будет уже поздно, тюремщики могут освободить ее условно, но только затем, чтобы дать ей умереть вне стен тюрьмы, как они сделали с Устюжаниновым, Чернышевым, Носковым, Махеевым и многими другими узниками, погибшими от чахотки спустя несколько дней после того, как условно были отпущены на свободу. Но если в силу необыкновенной стойкости характера, физической крепости или других исключительных обстоятельств девушка доживет до дня суда, то судьи, невзирая на ее молодой возраст и длительное тюремное заключение, сошлют ее на всю жизнь в Сибирь.

Все эти возможности одинаково вероятны для Тридцать девятой. Что постигнет ее, никому не ведомо - это решит ее судьба. Но я не хочу написать в этой книге ничего недостоверного или вымышленного и потому не стану строить догадок. Опустим же занавес и простимся с номером Тридцать девять.