Лукьяна помещали в секретной камере, отдельно от всех остальных арестантов, во избежание возможного соблазна и нередкого в тюремной практике совращения арестантов заключенными сектантами. В том же коридоре через две двери сидел Степан. Они не могли переговариваться, но они проходили мимо дверей друг друга и, если сторож был не строгий, могли переглядываться.
Здание К-ского тюремного замка состояло из обширного двухэтажного квадратного корпуса с несколькими пристройками для служащих и кухней, сообщавшейся с главным корпусом крытым коридором. Все постройки стояли посередине обширного двора, окруженного высокой толстой стеной, доходившей до половины второго этажа. Из нижних камер ничего не было видно, кроме этой стены да клочка неба. Но из окон верхнего этажа было видно поле и предместье, близ которого острог был построен.
Секретные Камеры для одиночных арестантов были расположены для безопасности в верхнем этаже, над помещением острожного караула, во избежание возможности подкопа.
В одну из них посадили Лукьяна в первый день его приезда. Это была маленькая, чрезвычайно грязная, но довольно светлая и сухая клетка, шага в три шириною и шагов пять в глубину, с деревянной полкой, прибитой к стене вместо кровати, и неизбежной смрадной парашкой: довольно гнусное помещение для такого чистоплотного человека, как Лукьян, но все же довольно сносное для острога.
Два раза в день ему приносили еду, состоявшую из хлеба и кислого борща в полдень и жидкой тюремной кашицы вечером. Гулять его водили редко – раз в пять дней, и то минут на десять. Но он прекрасно себя чувствовал в тюрьме и нисколько не тяготился заключением. В первый же день он обратился к сторожу с необычной в остроге просьбой принести ему евангелие.
Просьба была передана смотрителю, и так как чтение духовных книг поощрялось, то на другой день книга ему была доставлена… Он проводил время, перечитывая знакомые страницы. Вечером, когда наступил час молитвы, он попробовал запеть вечерний псалом, но сторож грозно окликнул его: в тюрьме петь не полагалось. Лукьян тотчас покорился и стал петь неслышно про себя.
Так тянулся день за днем до описанного выше допроса, после которого в тюремной жизни Лукьяна произошла резкая перемена. На другой же день после допроса к нему зашел Паисий вместе с смотрителем. Осмотревши камеру, он выглянул в окошко и полюбовался видом, который оттуда открывался.
– Что это, Петр Иванович, – с улыбкой сказал он, обращаясь к смотрителю, – вы, кажется, из острога гостиницу для господ проезжающих сделали?
– Как так для проезжающих? – удивился смотритель. – У меня, кажись, жильцы постоянные.
– Ну, так комнаты со столом и с мебелью, – шутил Паисий, обводя глазами клетку.- Да коли вы их в таких хоромах держать станете, они и уходить не захотят.
Смотритель осклабился.
– Ну что ж, это мы можем переменить. У меня много палат, и палаты все разные, смотря по гостям.
Они обменялись несколькими словами вполголоса.
Паисий заметил в эту минуту торчавший из кармана арестанта корешок книжки. Он бесцеремонно вынул ее оттуда.
– Это что? – укоризненно обратился он сперва к смотрителю.
– Евангелие, – сказал тот. – Это дозволяется законом. Это на пользу.
– Кому на пользу, а таким на вред, – сказал Паисий. Они ушли, унеся с собою книжку.
Не прошло и получаса, как произошла та перемена, которую сулило это посещение.
К Лукьяну вошло двое сторожей: один, надзиравший за его коридором, другого Лукьян еще не видел. Это был высокий жилистый старик с ястребиными глазами и тонкими бледными губами, сжатыми в жесткую прямую линию. Его звали Арефьевым. Он был специальный сторож над "строптивым" отделением.
– Этот, что ли? – спросил он товарища, указывая пальцем на невзрачную фигуру Лукьяна.
– Этот самый, – отвечал сторож. Арефьев сделал презрительный звук носом.
Он любил настоящих строптивых, которых стоило усмирять. А этот, жиденький, кроткого вида старикашка, – какой из него может быть строптивый?
– Ну ты, архангел, собирайся, – приказал он.
Лукьян был готов в одну минуту. Его новый командир повел его по узким, длинным проходам. Сделав несколько поворотов, они спустились в нижний этаж.
– Деньги при тебе есть? – спросил Арефьев без обиняков.
– Нет. Что было в мошне – отобрали.
– Эх ты, простофиля, – не знаешь, что ли, что припрятать можно. Ну а родные аль знакомые такие, чтоб помочь тебе согласны, есть?
– Да, есть, – отвечал Лукьян, вспомнив с умилением о прощании с братией.
– Хочешь, чтобы я тебя в лучшую клетку посадил? У меня ведь разные.
– Спасибо, добрый человек, – отвечал Лукьян.
– А что дашь? Пять рублей с тебя за простоту твою, так и быть, возьму. Идет?
Лукьян покачал головою.
– "Не надлежит мзды взимать за доброе дело".
– Так ты вот что? – сказал Арефьев со злой усмешкой. – Ну, ладно же, вот поговори тут на досуге.
Он отворил большим ключом тяжелую кованую дверь и толкнул его в какую-то темную смрадную нору. Дверь захлопнулась. Щелкнул железный засов, и Лукьян очутился в совершенной темноте. Он ощупал стены, холодные, покрытые какой-то мягкой слизью. Пол был скользкий от нечистот. Воздух был до того удушлив и пропитан зловонием, что с непривычки у Лукьяна закружилась голова. Но все это было ничто в сравнении с тем, что он увидел несколько минут спустя. Вверху дверь не совсем плотно прилегала к косяку, и свет узкой полосою просачивался в эту нору. Когда глаз Лукьяна привык к темноте, этого чуть брезжущего света было достаточно Лукьяну, чтобы рассмотреть кусочек потолка и один из задних углов своей страшной клетки. Она буквально кишела насекомыми. То, что он принял за слизь на стенах, были тысячи серых, мягких, отвратительных мокриц, которые покрывали их, точно тисненые обои. Но потолок был еще ужаснее: на нем медленно двигались целые стада клопов, которые налезали друг на друга, цеплялись и висли вниз отвратительными гроздьями, от которых ежеминутно отпадали куски, шлепаясь об пол, и могли упасть ему на голову, в лицо, за шею. Лукьян весь задрожал: он не мог выносить насекомых, а тут он отдавался им живьем на съедение, точно был завязан с головою в мешок, ими наполненный. Почуяв добычу, вся эта голодная гадость зашевелилась. Что-то уже поползло по его телу, облепляло и грызло его. Не помня себя, Лукьян бросился к двери и стал колотить ее кулаками, требуя смотрителя.
Гробовое молчание было ему ответом.
Утомившись от бесплодных усилий, Лукьян вздумал присесть на пол, выбрав чистое место. Но новые фаланги паразитов ринулись на него снизу. Он вскочил и, надвинув шапку на уши, чтобы предохранить по возможности голову, принялся ходить взад и вперед: это было единственное средство сколько-нибудь защищаться от его жадных врагов.
В полдень Арефьев принес ему кружку воды и кусок черного хлеба – карцерную пищу на целый день.
– Ну что, хороша квартира? – сказал он, оскаливая зубы.
Лукьян молчал.
– Хочешь переведу в другую? Только теперь уж шалишь: меньше красненькой и не подступайся.
Лукьян молчал. Если б предложение откупиться от страдания за веру было сделано час тому назад, в первую минуту нервного отвращения, он по телесной слабости, быть может, согласился бы. Но эта ужасная минута прошла, нервы притупились, и у него хватило силы устоять против искушения.
– Дашь? Говори, – сказал Арефьев, смягчаясь.
– Не дам, – сказал Лукьян. – Крест посылается от Бога человекам во спасение. Грех откупаться от него.
– Вишь ты какой! – сказал Арефьев тоном, можно сказать, приятного удивления. – Ну ладно же, посмотрим, что дальше запоешь.
Он сунул арестанту его скудную пищу и запер его снова.
Лукьян не мог есть. Он поставил у двери кувшин с водой, прикрыв его хлебом, и снова принялся ходить взад и вперед по своей клетке.
Часа через два голод стал мучить его. Он нагнулся и протянул руку к хлебу: пальцы его раздавили что-то мягкое и скользкое. Он с отвращением бросил кусок на землю: серые мокрицы успели облепить его сплошной массой. Весь этот день он остался голодным.
С наступлением сумерек в клетке наступила абсолютная темнота: держа руку перед глазами, Лукьян не мог разглядеть собственных пальцев. Ему пришлось ходить, вытянув вперед руку, чтобы не удариться невзначай о стену. Но потом он приспособился, так что мог ходить свободно в темноте, поворачиваясь машинально у самой стены. Пробили вечернюю зорю: Лукьян все ходил. В тюрьме зажглись огни. Вступил ночной караул, а Лукьян все ходил взад и вперед по своей отвратительной клетке, голодный, усталый, еле передвигая ноги, пока, наконец, не будучи дальше в состоянии бороться со сном, он не сел у двери и не заснул как убитый.
На другое утро его посетил смотритель.
Лукьян указал ему на стены и на пол. Тот пожал плечами.
– Тебя приказано в карцере держать, а карцер – не баня.
В виде снисхождения он приказал поставить ему парашку и велел подавать ему воду в кувшине с крышкой.
Прошло три ужасных дня. Лукьян осунулся и ослабел. Он шатался на ногах, точно после трудной болезни. Но он немного привык к своему отвратительному помещению. Гады, населявшие его нору, уже не мучили его, как вначале. Он мог подолгу сидеть у двери или у стены, в промежутках между бесконечным хождением взад и вперед. Его ни разу не выводили на свежий воздух. Только раз в день отворялась дверь его клетки, и Арефьев вносил ему его дневное пропитание. Первые дни Лукьян съедал с жадностью хлеб и ставил воду в угол, выпивая ее по порциям. Но после первых трех дней даже аппетит стал у него пропадать в этой удушливой норе. Он медленно умирал.
В конце недели его позвали вторично к допросу.