Книги Стивенсона занимают место на книжной полке школьника рядом с Робинзоном Крузо и Гулливером, Дон-Кихотом и Айвенго. Стивенсон увлекательно рассказывает об «Острове Сокровищ», о приключениях «Похищенного» — Дэвида Бальфура, о жизни на островах Тихого океана. Много позднее, когда школьник становится взрослым, он снова берется за книги Стивенсона и находит в них много нового, раньше недостаточно им оцененного. Теперь его интересует не только их занимательный сюжет, теперь ему виднее ясность и благородство замысла, большое художественное мастерство, привлекательный облик самого писателя, отраженный в героях его книг.

Что ценит в своих героях Стивенсон? Прежде всего мужество, упорство в достижении поставленной цели, правдивость и прямоту, любовь к людям и отзывчивость. Всеми этими качествами он наделяет своих любимых героев и показывает, каким становится человек, который этих качеств не имеет. А в самом Стивенсоне особенно привлекательна та борьба за свое писательское дело, которую всю жизнь вел этот хрупкий человек. Бороться Стивенсон начал прежде всего с самим собою, преодолевая свои болезни и слабость.

Маленький Роберт Льюис был сыном и внуком шотландских инженеров, знаменитых строителей маяков. Он и сам рассчитывал стать борцом с морской стихией, спасителем кораблей, с трудом пробирающихся сквозь туманы и бури среди гибельных отмелей и скал. Он готовился к этому, написал работу о новом источнике перемежающегося света для маяков-мигалок; изучал влияние лесов на береговые туманы. Но слабые легкие, а потом и открывшаяся у него чахотка заставили его не бороться с шотландскими туманами, а, по предписанию врачей, бежать от них в теплый климат Южной Франции.

Если бы Стивенсон рассказывал только о своей жизни, получились бы книги безотрадные, вовсе не такие, какие он писал. Правда, были и в его жизни счастливые просветы: он с увлечением писал о юношеских скитаниях пешком по Франции или о последних годах жизни, проведенных на. благословенных островах Тихого океана. Но большая часть жизни прошла у него в борьбе со страшной болезнью, с вызванной ею слабостью и беспомощностью. Он мечтал быть путешественником, солдатом, бойцом, а сам был годами прикован к постели.

Вместо постройки настоящих городов и маяков он строит Свой «Город из деревяшек»:

Бери деревяшки и строй городок:

Дома и театры, музеи и док.

Пусть дождик прольется и хлынет опять:

Нам весело дома дворцы созидать!

Диван — это горы, а море — ковер.

Мы город построим близ моря у гор.

Вот мельница, школа, здесь — башни, а там

Обширная гавань — приют кораблям.

Дворец на холме и красив и высок;

С террасой широкой, он сам городок;

Пологая лестница сверху ведет

До моря, где в бухте собрался наш флот.

Идут корабли из неведомых стран;

Матросы поют про седой океан

И в окна глядят, как по залам дворца

Дары из-за моря несут без конца.

(Перевод В. Брюсова)

Вместо участия в настоящей войне Стивенсона вынужден руководить войнами игрушечных солдатиков, которыми он развлекает своего маленького пасынка Ллойда Осборна.

Стивенсон утешает себя тем, что война эта ведется по всем правилам настоящей войны. Запертый врачами в горном курорте для чахоточных, полусогнувшись на темном и низком чердаке своего домика в Давосе, он при свете свечи играет с пасынком в солдатики и неделями с увлечением проводит какую-нибудь сложную операцию. Пол расчерчен мелом наподобие карты, устроены горы, реки, дороги и шоссе, болота и заболоченные, нездоровые зоны, проходя через которые, войска теряют известный процент заболевших солдат. Учтены относительная скорость передвижения пехоты и конницы, влияние погоды, обеспеченность снабжением; издаются приказы, бюллетени, газеты, причем один «редактор» был даже повешен «генералом Осборном», и взамен его газеты стал выходить другой, менее болтливый орган. Словом, войну здесь вели всерьез. В годы, когда другие писатели ездили корреспондентами на поля сражений, Стивенсон должен был довольствоваться этой комнатной войной.

В стихах для детей он вспоминает свои детские дни, и, увы, по-прежнему чувствует себя великаном в Стране Кровати:

Когда я много дней хворал,

На двух подушках я лежал,

И чтоб весь день мне не скучать.

Игрушки дали мне в кровать.

Своих солдатиков порой

Я расставлял за строем строй,

Часами вел их на простор —

По одеялу, между гор.

Порой пускал я корабли;

По простыне их флоты шли;

Брал деревяшки иногда

И всюду строил города.

А сам я был как великан,

Лежащий над раздольем стран —

Над морем и громадой скал

Из простыни и одеял!

(Перевод В. Брюсова)

Однако по книгам его обо всем этом нельзя догадаться. Он любил простую деятельную жизнь и, оторванный от нее болезнью, любил и в кровати думать о простых вещах, в которых закреплены были хотя бы воспоминания о такой жизни. Вот как описывает он сокровища своих детских лет:

Те орехи, что в красной коробке лежат,

Где я прячу моих оловянных солдат,

Были страны летом; их няня и я

Отыскали близ моря, в лесу, у ручья.

А вот этот свисток (как он звонко свистит!)

Нами вырезан в поле у старых ракит;

Я и няня моим перочинным ножом

Из тростинки его мастерили вдвоем.

Этот камень большой с разноцветной каймой

Я едва дотащил, весь, иззябнув, домой;

Было так далеко, что шагов и не счесть…

Что отец ни тверди, а в нем золото есть!

Но что лучше всего, что как царь меж вещей

И что вряд ли найдется у многих детей —

Стамеска! — у ней рукоять, лезвие…

Настоящий столяр подарил мне ее!

(Перевод В. Брюсова)

А много позднее, став знаменитым писателем, он мечтал писать так, чтобы его книги были любимыми спутниками моряков, солдат, путешественников, чтобы их перечитывали и пересказывали и во время длинных ночных вахт и у походных костров.

Не имея возможности деятельно служить людям, Стивенсон все же хотел помогать им, несмотря ни на что. Он старался своими книгами передать читателю ту бодрость и внутреннюю ясность, которые позволяли ему пересиливать слабость и недуги. И это ему удавалось. Об одной его книге, выпущенной под вымышленной фамилией, читатели писали в редакцию: «По всему видно, что автор — какой-нибудь румяный провинциальный джентльмен, выросший на кровяных ростбифах, не снимающий красного охотничьего фрака и ботфортов и без устали травящий лисиц». А в это время Стивенсон только что перенес обострение болезни и не поднимался с постели.

Но, и оторванный от людей, он, не в пример многим своим замкнутым и чопорным соотечественникам, не терял общительности. Он был простой в обращении, обаятельный, открытый человек. Оказавшись на положении эмигранта на корабле, переправлявшем его в Америку, он утешал всех, кто был в еще худших условиях, чем он сам, писал им письма на родину, подбадривал их своими рассказами. Он не чуждался людей других национальностей: любил французов; в Ницце с увлечением играл с дочуркой своих русских соседок; сочувствовал бурам во время первой попытки англичан покорить этот народ в 80-х годах; помогал туземцам Самоанских островов, которых угнетали немецкие колонизаторы. Он сам тянулся к людям, и они охотно общались с ним.

Часто его чопорные и подозрительные соотечественники принимали его за француза, а во Франции он однажды был задержан, принятый за немца. «Дело в том, — шутил сам. Стивенсон, — что, должно быть, я похож на поляка».

Стивенсон жил во второй половине XIX века, в то время, когда Италия, еще порабощенная Австрией, вела борьбу за свое освобождение. Английское общество сочувствовало освободительной борьбе итальянцев. Лондон был убежищем многих политических изгнанников, но организованной помощи Италия так и не получила, и лучшим людям Англии было стыдно за свою страну. Они за свой страх помогали итальянским революционерам. Задолго до этого времени, еще в начале XIX века, знаменитый английский поэт Байрон, долго живший в Италии, был связан с подпольной революционной организацией карбонариев. Позднее английский поэт Суинберн был другом политических изгнанников и многие лучшие свои произведения посвятил теме национального освобождения Италии. Отражение тех же настроений мы находим и в «Павильоне на дюнах» Стивенсона.

Правда, Стивенсон отнюдь не переоценивает сознательности своих героев. В этом отношении нельзя сказать, чтобы его англичане отчетливо и правильно представляли себе итальянских революционеров. Они слишком заняты своими собственными делами. Характерно, что итальянских революционеров середины XIX века они по старой памяти именуют карбонариями. Обстоятельства, в которых оказались герои, порождают у них прежде всего чувство страха, которое переходит и на карбонариев. Однако Стивенсон подчеркивает, что страх этот носит характер боязливого уважения.

Стивенсон рассказывает, как английский делец-банкир нарушает доверие своих вкладчиков, итальянских революционеров, пришедших на смену карбонариям. Злостное банкротство банкира лишает их средств, собранных на подготовку восстания, и срывает самое восстание. Месть их Стивенсон рассматривает как справедливую расплату за предательство.

Один из героев повести, Норсмор, — нелюдимый эгоист. Он мало думает о человечестве и его нуждах и всецело поглощен собой. Но это незаурядный и цельный человек, который не может не понимать, на чьей стороне право и правда. Он отдает заслуженную дань уважения своим противникам. «Надо сознаться, что они ведут войну по всем правилам», говорит он об итальянцах, осадивших павильон. В павильоне, в ожидании близкой смерти от их руки, он провозглашает, еще полуиронически, тост за освобождение Италии. Но позднее, потерпев крах всех надежд на личное счастье, он, быть может сам того не сознавая, берет на себя искупление чужой вины. Мужественное и горделивое следование славной традиции Байрона, погибшего в борьбе за освобождение Греции, приводит Норсмора в Италию, где он отдает жизнь за ее свободу, сражаясь в отрядах Гарибальди.

Ив. Кашкин

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Рассказывает о том, как я заночевал в Грэденском лесу и заметил свет в павильоне

В юности я был очень нелюдим. Я гордился тем, что держусь особняком и не нуждаюсь в обществе; в сущности, у меня не было ни друзей, ни близких, пока я не встретил ту, которая стала мне и другом, и женой, и матерью моих детей.

Я был относительно близок только с одним человеком — это был Р. Норсмор. владелец Грэден Истера в Шотландии. Мы с ним вместе учились и хотя не питали друг к другу особой симпатии или склонности к дружеским излияниям, но нас роднила общность темперамента. Мы считали себя мизантропами[1], а теперь я вижу, что мы были просто надутые юнцы. Это нельзя было назвать дружбой, скорее это было содружество двух нелюдимов. Исключительная вспыльчивость Норсмора не позволяла ему уживаться с другими людьми; а так как он уважал мою молчаливую сдержанность и не навязывал мне своих мнений, я тоже мирился с его обществом. Помнится, мы даже называли себя друзьями.

Когда Норсмор получил свой диплом, а я решил бросить университет, он пригласил меня погостить к себе в Грэден Истер, и тогда-то я впервые познакомился с местом моих позднейших приключений. Помещичий дом стоял на открытом и мрачном пустыре, милях в трех от берега Северного моря. Большой и неуклюжий, как казарма, он был выстроен из мягкого камня и, подверженный ветрам и туманам побережья, снаружи весь обветшал, а внутри в нем было сыро и дуло из всех углов. Расположиться в нем с комфортом нечего было и думать. Но на северной оконечности поместья, среди пустынных отмелей и сыпучих дюн, между морем и рощей, стоял небольшой павильон современной постройки, как раз отвечавший нашим вкусам. В этом уединенном убежище, мало разговаривая, много читая и встречаясь лишь за обеденным столом, Норсмор и я провели четыре ненастных зимних месяца. Может быть, я прожил бы там и дольше, но одним мартовским вечером у нас произошла размолвка, которая принудила меня покинуть Грэден Истер.

Норсмор вел себя резко, я, должно быть, ответил на этот раз колкостью. Он вскочил со стула, бросился на меня, и мне, без преувеличения, пришлось бороться за свою жизнь. Лишь с большим трудом мне удалось одолеть его, потому что силы у нас были почти равные, а тут его, казалось, сам бес обуял.

Наутро мы встретились как ни в чем не бывало, но я счел за благо покинуть его, и он не пытался меня удерживать.

Прошло девять лет, и я снова посетил эти места. В те дни, обзаведясь крытой одноколкой, палаткой и железной печуркой, я целыми днями шагал за своим пони, а на ночь располагался по-цыгански в какой-нибудь расщелине или на лесной опушке. Так я прошел по самым диким и уединенным уголкам Англии и Шотландии. Никто меня не тревожил письмами — ведь у меня не было ни друзей, ни родственников, а теперь даже и постоянной «штаб-квартиры», если не считать ею контору моего поверенного, который дважды в год переводил мне мою ренту[2]. Такая жизнь восхищала меня, и я надеялся состариться среди вересковых пустошей и умереть где-нибудь в придорожной канаве.

Я всегда старался отыскать для ночевки укромное место, где бы меня никто не потревожил, и теперь, очутившись в своих скитаниях в другой части того же графства, я вспомнил о павильоне на дюнах. Даже проселочной дороги не было во всей округе ближе чем за три мили. Ближайший город, вернее рыбачий поселок, был за шесть-семь миль. Окружавший поместье пустырь тянулся вдоль побережья полосой миль на десять в длину и от трех до полумили в ширину. Подступ со стороны бухты был прегражден зыбучими отмелями. Едва ли во всем Соединенном королевстве найдется лучшее убежище. Я решил остановиться на неделю в прибрежном лесу и, сделав большой переход, достиг дели к полудню ненастного сентябрьского дня.

Как я говорил, поместье окружали дюны и так называемые в Шотландии «линии», то есть пустоши, на которых движение песков было приостановлено травянистым покровом. Павильон стоял на плоском месте, от моря его отгораживала запутанная гряда песчаных дюн, а позади согнутых ветром порослей бузины начинался лес. Выступ скалы поднимался над песками, образуя мыс между двумя мелкими бухтами, а за линией прибоя снова вздымался небольшим островком, круто обрывавшимся в море. При отливе обнажались широкие полосы зыбучих песков — гроза всей округи. Говорили, что у самого берега, между мысом и островом, эти пески поглощали человека в четыре с половиной минуты, хотя едва ли были основания для такой точности. Местность изобиловала кроликами, а над павильоном все время с плачем носились чайки. В летний день здесь бывало солнечно и радостно, но в сумерках сентябрьского заката, при сильном ветре и буйном прибое, набегавшем на отмели, все напоминало о кораблекрушениях и о выброшенных морем утопленниках. Корабль, который лавировал против ветра на горизонте, и обломки корабельного остова, погребенные у моих ног песчаной дюной, еще усиливали тягостное впечатление.

Павильон — он был выстроен последним владельцем, дядей Норсмора, бестолковым и расточительным дилетантом[3] — мало пострадал от времени. Он был двухэтажный, построен в итальянском стиле и окружен полоской сада, от которого уцелело только несколько клумб самых выносливых цветов. Теперь, когда ставни были заколочены, казалось, что он не только покинут, но никогда и не был обитаем. Норсмор явно отсутствовал, не то, по своему обыкновению, уныло отсиживаясь в каюте собственной яхты, не то неожиданно появляясь и вызывающе блистая в светском обществе, — об этом я мог только догадываться. Место же своей унылой пустынностью угнетало даже такого отшельника, каким был я. Ветер заунывно выл в трубах, и, словно спасаясь в свое привычное убежище, я повернул лошадь и, погоняя ее, направил повозку к опушке леса.

Грэденский лес был насажен для защиты полей от сыпучих песков побережья. Дальше от берега бузину постепенно сменяли другие породы, но все деревья были чахлые и низкорослые, как кустарник. Им приходилось все время бороться за свою жизнь: долгими зимними ночами они гнулись под напором свирепых бурь; уже ранней весной листья у них облетали, и для этого оголенного леса начиналась осень. Еще дальше высился холм, который вместе с островом служил ориентиром для моряков. Когда холм открывался к северу от острова, кораблям следовало твердо держать курс на восток, чтобы не напороться на мыс Грэден и Грэденские рифы. По низине между деревьями протекал ручеек и, запруженный тиной и палым листом, то и дело застаивался в крохотных заводях. Кое-где в лесу попадались развалины каких-то строений; по мнению Норсмора, это были остатки келий, в которых когда-то скрывались отшельники.

Я отыскал нечто вроде пещеры, вернее выемку в скале, из которой бил холодный ключ, и здесь, расчистив место от терновника, разбил палатку и развел костер, чтобы приготовить ужин. Лошадь я стреножил и пустил пастись неподалеку на лужайке. Выступы скалы не только скрывали свет моего костра, но и защищали меня от ветра, сильного и холодного.

Мой образ жизни закалил меня и приучил к умеренности. Я пил только воду и редко ел что-нибудь, кроме овсянки в разных видах. Мне достаточно было нескольких часов сна; хотя я и просыпался с рассветом, но с вечера подолгу лежал в темноте или под звездным сводом ночи. Так и в Грэденском лесу: хотя я крепко уснул в восемь часов вечера, но проснулся уже к одиннадцати, бодрый и освеженный, без всякой сонливости и утомления. Я встал и долго сидел у костра, наблюдая, как над головой беспокойно мелькали облака и верхушки деревьев, слушая ветер и шум прибоя, и, наконец, устав от бездействия, оставил свою пещеру и побрел к опушке леса. Молодой месяц слабо светил сквозь туман, но когда я вышел из лесу, стало светлее. В ту же минуту резкий порыв ветра дохнул на меня соленым запахом моря и с такой силой ударил в лицо колючими песчинками, что я нагнул голову.

Когда я поднял глаза и осмотрелся, я заметил свет в павильоне. Он двигался от окна к окну, словно кто-то переходил из комнаты в комнату с лампой или свечой. Некоторое время я следил за ним с большим изумлением. Днем павильон был Явно необитаем, теперь настолько же явно в нем кто-то находился. Сначала мне пришло в голову, что туда забралась шайка грабителей и очищала теперь кладовые и буфеты Норсмора, всегда полные посуды и запасов. Но что могло привести грабителей в Грэден Истер? И к тому же все ставни были распахнуты, а грабители, наоборот, плотнее прикрыли бы их. Я отбросил эту мысль и стал искать других объяснений. Должно быть, вернулся сам Норсмор и теперь осматривает и проветривает помещение.

Как я уже говорил, нас с Норсмором не связывало чувство искренней привязанности, но даже если бы я любил его как брата, я настолько дорожил своим одиночеством, что все равно постарался бы избегнуть его общества. Поэтому я поскорее вернулся в лес и с истинным наслаждением снова уселся у костра. Я избежал встречи, передо мной еще одна спокойная ночь. А наутро можно будет либо незаметно ускользнуть еще до пробуждения Норсмора, либо нанести ему визит, и покороче.

Но когда настало утро, создавшееся положение показалось мне настолько забавным, что я отбросил все колебания. Норсмор был в моей власти, и я задумал подшутить над ним, хотя и знал, что он не такой человек, чтобы с ним шутить безнаказанно. Заранее радуясь своей затее, я устроился среди зарослей бузины так, что мне видна была дверь павильона. Все ставни были снова прикрыты, что, помнится, показалось мне странным, а, самое здание при утреннем свете, озарявшем его белые стены и зеленые жалюзи[4], выглядело привлекательным и уютным. Часы проходили за часами, а Норсмор не подавал признаков жизни. Я знал, что он соня и лежебока; однако к полудню терпение мое истощилось. Сказать по правде, я уже решил позавтракать в павильоне, и меня стал мучить голод. Как мне ни досадно было упускать возможность подшутить над Норсмором, голод взял свое, и я, с огорчением пожертвовав шуткой, вышел из лесу.

Когда я подошел поближе, вид дома чем-то обеспокоил меня. По-видимому, с вечера ничего не изменилось, а я почему-то надеялся встретить какие-нибудь внешние признаки присутствия человека. Но нет: ставни были плотно прикрыты, дым не шел из трубы и на входной двери висел большой замок. Норсмор, очевидно, вошел через заднюю дверь — таково было естественное и единственно возможное объяснение, — и вы можете судить, как я был изумлен, когда, обогнув дом, я нашел и заднюю дверь на запоре.

Я вернулся к прежнему предположению о грабителях и досадовал на себя за вчерашнее бездействие. Я осмотрел все окна нижнего этажа и не нашел никаких повреждений; я попробовал замки, но они не поддавались. Возникал вопрос: каким путем грабители (если это были грабители) проникли в дом? Они могли пробраться, думал я, по крыше пристройки, где Норсмор занимался фотографией, а оттуда, взломав окно кабинета или моей бывшей комнаты, им легко было забраться в дом.

Я сам последовал этому вымышленному примеру — взобрался на крышу и попробовал рамы. Обе были заперты, но я не сдавался и, нажав посильнее, чтобы приоткрыть одну из них, поцарапал при этом руку. Я помню, что приложил руку ко рту и с минуту зализывал ранку, как собака. При этом я машинально глядел на отмели и на море и заметил в нескольких милях к северо-востоку большую парусную яхту. Потом я поднял раму и проник внутрь.

Я прошел по всему дому, и удивление мое усилилось. Нигде ни малейшего беспорядка— наоборот, комнаты необычно чисты и прибраны. В каминах лежали дрова, приготовленные к топке; три спальни были убраны с роскошью, непривычной для Норсмора; умывальники были налиты водой, кровати оправлены на ночь; стол накрыт на три прибора, а на буфете — множество холодных закусок, салатов и соусов. Ясно было, что здесь ждали гостей. Но какие же гости, если Норсмор ненавидел общество? И кроме того, зачем понадобилось готовить дом к этому приему тайно, под покровом ночи? И почему ставни были закрыты и двери заперты?

Я уничтожил все следы своего посещения и выбрался из дома, отрезвленный от своих фантазий, но еще сильнее заинтригованный.

Яхта была все на том же месте, и мне на миг пришло в голову, что это, быть может, «Рыжий граф», на котором прибыли хозяин и гости. Однако нос корабля был обращен в открытое море.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Рассказывает о ночной высадке с яхты

Я вернулся в пещеру, чтобы приготовить себе поесть, в чем я сильно нуждался, и дать корм лошади, о которой я не позаботился утром. Время от времени я выходил на опушку, но в павильоне перемен не было, и на отмелях за весь день не показалось ни души. Одна только яхта в открытом море напоминала о человеке. Она дрейфовала без видимой цели, то приближаясь, то удаляясь, но с наступлением сумерек решительно двинулась к берегу. Это укрепило меня в мысли, что на борту ее Норсмор и его гости и что они, по-видимому, высадятся только ночью. Это не только соответствовало таинственности приготовлений, но вызывалось и тем обстоятельством, что лишь к одиннадцати часам прилив мог достаточно прикрыть Грэденские мели и другие опасные места, которые ограждали берег от вторжений с моря.

В течение всего дня ветер ослабевал и море затихало, но к закату снова разыгралась вчерашняя непогода. Ночь сгустилась непроглядно темная. Свирепые порывы ветра разражались орудийными залпами, то и дело полосами налетал дождь, и с наступлением прилива все крепчал прибой. Со своего наблюдательного поста в кустарнике я увидел, как на верхушке мачты показался свет — яхта была много ближе, чем когда я последний раз видел ее в сумерках. Я решил, что это сигнал помощникам Норсмора на суше, и, выйдя из лесу, стал осматривать местность.

Вдоль опушки леса вилась дорожка — кратчайший путь от поместья к павильону, — и, взглянув в эту сторону, я увидел не более как в четверти мили быстро приближавшийся огонек. Судя по его колеблющемуся свету, это был фонарь в руках человека, шедшего по извилинам тропинки и то и дело пережидавшего яростные порывы ветра. Я снова спрятался в кустарнике и нетерпеливо ждал приближения нового лица. Это оказалась женщина, и когда она проходила шагах в трех от моей засады, я узнал ее. Сообщницей Норсмора в этом таинственном деле была глухая и молчаливая женщина, нянчившая его в детстве, а потом ставшая его домоправительницей.

Я следовал за ней на коротком расстоянии, пользуясь для прикрытия бесчисленными пригорками и впадинами и непроглядной тьмой. Даже если бы она не была глуха, все равно ветер и прибой не дали бы ей расслышать шум моих шагов. Она вошла в павильон, поднялась во второй этаж и осветила одно из окон, выходивших на море. Тотчас же фонарь на мачте был опущен и погашен.

Он выполнил свою задачу: люди на борту удостоверились, что их ждут. Старуха, по-видимому, продолжала готовиться к встрече. Хотя она и не открывала других ставен, я видел, как свет мелькал то там, то здесь по всему дому, и снопы искр, показывавшиеся из труб, говорили о том, что она затапливала печи одну за другой.

Теперь я был уверен, что Норсмор и его гости высадятся на берег, как только вода покроет мели. В такую погоду трудно было управлять шлюпкой, и к моему любопытству примешивалась тревога, когда я думал о том, как опасна сейчас высадка. Правда, мой прежний приятель был величайший сумасброд, но в данном случае сумасбродство принимало тревожный и угрожающий характер. Движимый этими разнородными чувствами, я направился к бухте и лег ничком в небольшой впадине шагах в шести от тропки к павильону. Оттуда я легко мог опознать вновь прибывших и тут же приветствовать их, если они окажутся теми, кого я ожидал увидеть.

Незадолго до одиннадцати, когда прилив едва прикрыл отмели, у самого берега вдруг появился свет лодочного фонаря. Напрягая зрение, я различил и другой фонарь, мелькавший дальше от берега и то и дело скрываемый гребнями волн. Ветер, все крепчавший с наступлением ночи, и опасное положение яхты у подветренного берега, должно быть, заставили поторопиться с высадкой.

Вскоре на тропинке показались четыре матроса, тащившие очень тяжелый сундук; пятый освещал им дорогу фонарем. Они прошли совсем рядом со мной к павильону, и старуха впустила их. Затем они вернулись к берегу и еще раз прошли мимо меня, с сундуком побольше, но, очевидно, не таким тяжелым. Они сделали и третий рейс, и на этот раз один из матросов нес кожаный чемодан, а другие — дамский саквояж и прочую кладь, явно принадлежавшую женщине. Это крайне подстрекнуло мое любопытство. Если среди гостей Норсмора была дама, это означало полную перемену в его привычках и отказ от его излюбленных теорий и взглядов на жизнь. Когда мы с ним жили вместе, павильон был храмом женоненавистников. А теперь представительница ненавистного пола должна была поселиться под его кровлей. Я припомнил кое-что из виденного мною в павильоне — некоторые черты изнеженности и даже кокетства, которые поразили меня в убранстве комнат. Теперь мне ясна была цель этих приготовлений, и я дивился своей тупости и недогадливости.

Все эти мои догадки были прерваны появлением второго фонаря; нес его моряк, которого я до сих пор не видел. Он освещал дорогу к павильону двум людям. Это были, конечно, те самые гости, для которых делались все приготовления, и я напрягал зрение и слух, когда они проходили мимо меня. Один из них был мужчина необычайно большого роста. Нахлобученная на глаза дорожная шапка, опущенный капюшон, поднятый и наглухо застегнутый воротник скрывали его лицо. О нем только и можно было сказать, что он очень высок и движется словно больной — тяжелой, неуверенной походкой. Рядом с ним, не то прижавшись к нему, не то поддерживая его — этого я не мог разобрать, — шла молодая, высокая, стройная женщина. Она была очень бледна, но мерцающий свет фонаря бросал на ее лицо такие резкие и подвижные тени, что я не мог сказать, дурна ли она, как грех, или прекрасна, как это впоследствии оказалось.

Когда они поровнялись со мной, девушка что-то сказала, но ветер унес ее слова.

— Молчи! — ответил ее спутник.

Тон, каким было сказано это слово, потряс и поразил меня. Это было восклицание человека, угнетаемого смертельным страхом; я никогда не слышал слова, произнесенного так выразительно, и до сих пор я слышу его, когда в ночном бреду возвращаюсь к давно прошедшим временам. Говоря, мужчина обернулся к девушке, и я мельком заметил густую рыжую бороду, нос, переломленный, должно быть, в молодости, и светлые глаза, расширенные сильнейшим страхом.

Но они уже прошли мимо меня и, в свою очередь, были впущены в дом.

Поодиночке и группами матросы вернулись к бухте. Ветер донес до меня звук грубого голоса и команду: «Отчаливай!" Затем, спустя мгновение, показался еще один фонарь. Его нес Норсмор. Он был один.

И жена моя и я, то есть и мужчина и женщина, часто удивлялись, каким образом этот человек мог быть в одно и то же время настолько привлекательным и отталкивающим. У него была наружность настоящего джентльмена, лицо вдумчивое и решительное, но стоило взглянуть на него даже в добрую минуту, чтобы разглядеть душу, достойную насильника и работорговца. Я никогда не встречал человека более вспыльчивого и мстительного. Он соединял пылкие страсти южанина с холодной и неугасимой ненавистью северян, и это как грозное предупреждение ясно отражалось на его лице. Он был смуглый брюнет, высокий, сильный и подвижной; правильные черты лица его портило угрожающее выражение.

В эту минуту он был бледнее обычного, брови у него были нахмурены, губы подергивались, и он шел, озираясь, словно опасался нападения. И все же выражение его лица показалось мне торжествующим, как у человека, преуспевшего в своем деле и близкого к его завершению.

Отчасти из чувства деликатности, — сознаюсь, довольна запоздалой, — а больше из желания напугать его я решил сейчас же обнаружить свое присутствие.

Я быстро вскочил на ноги и шагнул к нему.

— Норсмор! — окликнул я его.

Никогда в жизни я не был так изумлен. Не говоря ни слова, он бросился на меня, что-то блеснуло в его руке, и он кинжалом ударил меня в грудь. В то же мгновение я сшиб его с ног. То ли моя быстрота и ловкость, то ли его нерешительность, но только нож едва оцарапал мое плечо, в то время как удар рукояткой и кулаком пришелся мне по губам.

Я отбежал, но недалеко. Много раз я думал о том, как удобны дюны для засад, внезапных нападений и поспешного отхода. Отбежав не более десяти шагов от места нашей схватки, я снова нырнул в траву.

Фонарь упал из рук Норсмора и потух. И, к моему величайшему изумлению, сам он поспешно бросился к павильону, и я услышал, как звякнул за ним задвигаемый засов.

Он меня не преследовал! Он от меня убежал! Норсмор, этот непримиримый и неустрашимый человек, оставил поле боя за противником! Я едва верил глазам. Но что значила еще одна несообразность во всей этой странной истории, где все было невероятно?! Зачем и для кого тайно готовили помещение в павильоне? Почему Норсмор и его гости высадились глубокой ночью, в бурю, не дождавшись полного прилива? Почему он хотел убить меня? Неужели, думал я, он не узнал моего голоса? И, главное, зачем ему было держать наготове кинжал? Кинжал или даже просто нож были далеко не современным оружием, и вообще говоря, в наши дни джентльмен, высадившийся со своей яхты на берег собственного поместья, пусть даже ночью и при таинственных обстоятельствах, все же не вооружается таким образом, словно ожидая нападения. Чем больше я думал, тем меньше понимал. Я перебирал и пересчитывал по пальцам все таинственные обстоятельства этого дела: павильон, тайно приготовленный для гостей; гости, высаживающиеся в такую ночь с явной опасностью и для себя и для яхты; нескрываемый и, казалось бы, беспричинный ужас одного из гостей; Норсмор с обнаженным кинжалом; Норсмор, с первого слова пускающий в ход оружие против своего ближайшего друга, и, наконец, что страннее всего, Норсмор, бегущий от человека, которого он только что пытался убить, и укрывающийся, словно от погони, за стенами и запорами павильона! По меньшей мере шесть поводов к удивлению, и все они сплетались в одну неразрывную цепь.

Я готов был спросить себя, не обман ли это чувств. Когда рассеялось сковавшее меня изумление, постепенно дала себя знать боль от раны, полученной в схватке. Укрываясь за дюнами, я по окольной тропинке добрался до опушки леса. Тут снова в нескольких шагах от меня прошла с фонарем старуха служанка, возвращаясь из павильона в помещичий дом. Это была седьмая загадка. Значит, Норсмор и его гости будут стряпать и убирать за собой сами, а старая служанка будет по-прежнему жить в большом пустом доме посреди парка. Если Норсмор мирился с такими неудобствами, значит действительно были серьезные причины для подобной таинственности.

Поглощенный этими мыслями, я вернулся в пещеру. Для большей безопасности я, разбросал и затоптал догоравший костер и зажег фонарь, чтобы осмотреть рану на плече. Это была ничтожная царапина, хотя кровь шла довольно сильно. Тряпкой, намоченной в холодной ключевой воде, я перевязал рану, как умел (место было неудобное). Занятый этим, я не переставал думать о Норсморе и его тайне и мысленно объявил им войну. По природе я не злой человек, и меня побудило к этому скорее любопытство, чем мстительность. Но все же война была объявлена, и начались приготовления: я достал свой револьвер, разрядил его, тщательно вычистил и зарядил вновь. Затем я занялся своей лошадью. Она могла отвязаться или ржаньем выдать мою стоянку в лесу. Я решил избавиться от ее соседства и задолго до рассвета повел ее по отмелям в рыбачью деревню.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Рассказывает о том, как я познакомился с Кларой

Два дня я бродил вокруг павильона, укрываясь за дюнами. Я выработал при этом особую тактику. Низкие бугры и мелкие впадины, образующие целый лабиринт, облегчали это увлекшее меня и, может быть, не совсем джентльменское занятие.

Однако, несмотря на все эти выгоды, я мало что узнал о Норсморе и его гостях.

Провизию им приносила из помещичьего дома под покровом тьмы старая служанка. Норсмор и молодая леди иногда вместе, но чаще порознь прогуливались по часу, по два вдоль линии зыбучих песков. Для меня было ясно, что такое место для прогулки выбрано потому, что открыто оно только со стороны моря. Но для моих целей оно было очень удобно: к отмели вплотную примыкала самая высокая и наиболее изрезанная дюна, и, лежа плашмя в одной из ее впадин, я мог наблюдать за прогулками Норсмора и юной леди.

Высокий мужчина словно исчез. Он не только не переступал порога павильона, но даже и не показывался в окнах, поскольку я мог судить из своей засады. Близко к дому я днем не подходил, потому что из верхних окон видны были все подступы, а ночью, когда я подходил ближе, все окна нижнего этажа были забаррикадированы, как при осаде. Иногда, вспоминая неуверенную походку прибывшего, я думал, что высокий мужчина не поднимается с постели, иногда мне казалось, что он вовсе покинул дом и что Норсмор остался там вдвоем с молодой леди. Эта мысль мне уже и тогда не нравилась.

Даже если они были мужем и женой, я имел достаточно оснований сомневаться в их взаимной приязни. Хотя я и не слышал ни слова из их разговора и редко мог различить выражение их лиц, но были в их поведении отчужденность и натянутость, которые указывали на холодные, а может быть, и враждебные отношения. Гуляя с Норсмором, девушка шла быстрее обычного, а я знал, что добрые отношения скорее замедляют, чем ускоряют походку гуляющих. Кроме того, она все время держалась на несколько шагов впереди и, как бы отгораживаясь от него, тянула за собой по песку свой зонтик. Норсмор все старался приблизиться, и так как девушка неизменно уклонялась, они двигались по диагонали через всю отмель. Когда девушке наконец угрожала опасность быть прижатой к линии прибоя, она внезапным движением круто поворачивала, оставляя своего спутника между собой и морем. Я наблюдал за этими ее маневрами с величайшим удовольствием и одобрением и про себя посмеивался при каждом таком повороте.

На третий день утром она некоторое время гуляла одна, и, к моему огорчению, я убедился, что она не раз принималась плакать. Вы можете по этому судить, что сердце мое было затронуто ею сильнее, чем я сам сознавал. Все ее движения были уверенны и воздушны, голову она держала с горделивой грацией. Каждым шагом ее можно было залюбоваться, и уже тогда она мне казалась обаятельной и неповторимой.

День был чудесный, тихий и солнечный, море спокойное, воздух свежий и остро пахнувший солью и вереском, так что, против обыкновения, она вышла на вторую прогулку. На этот раз ее сопровождал Норсмор, и едва они вышли на берег, как я увидел, что он насильно взял ее руку. Она вырывалась, и я услышал ее крик, или, вернее, стон. Не думая о своем странном положении, я вскочил на ноги, но не успел сделать и шага, как увидел, что Норсмор, обнажив голову, склонился в поклоне, как бы прося прощения. Я тотчас же снова залег в засаду. Они обменялись несколькими словами, потом, после нового поклона, он покинул берег и направился к павильону. Он прошел совсем близко от меня, и я видел, что лицо у него было красное и хмурое и палкой он свирепо сшибал на ходу верхушки травы. Не без удовольствия я увидел на его лице следы своего удара — большую царапину на скуле и синяк вокруг запухшего правого глаза.

Некоторое время девушка стояла на месте, глядя на остров и на яркое море. Затем внезапно, как человек, отбросивший все тягостные мысли, она двинулась вперед быстро и решительно. Очевидно, она тоже была сильно взволнована тем, что произошло. Она совсем забыла, где находится. И я увидел, что она идет прямо к краю зыбучих песков, как раз в самое опасное место. Еще два или три шага, и жизнь ее была бы в серьезной опасности, но тут я кубарем скатился с дюны, которая обрывалась здесь очень круто, и на бегу предостерегающе закричал.

Она остановилась и обернулась ко мне. В ее поведении не было ни тени страха, и она пошла прямо на меня с осанкой королевы. Я был босиком и одет, как простой матрос, если не считать египетского шарфа, заменявшего мне пояс, и она, должно быть, приняла меня за рыбака из соседней деревушки, вышедшего собирать наживку. А я, когда увидел ее так близко и когда она пристально и властно посмотрела мне в глаза, я пришел в неописуемый восторг и убедился, что красота ее превосходит все мои ожидания. Она восхищала меня и тем, что при всей своей отваге не теряла женственности, своеобразной и обаятельной: В самом деле, жена моя всю жизнь сохраняла чинную вежливость прежних лет, которая только подчеркивала ее милую непринужденность.

— Что это значит? — спросила она.

— Вы направлялись прямо к Грэденской топи! — сказал я.

— А вы не здешний, — сказала она. — У вас выговор образованного человека.

— Мне было бы трудно это скрывать даже в этом костюме, — сказал я.

Но ее женский глаз уже заметил мой шарф.

— Да! — сказала она. — И вас выдает ваш пояс.

— Вы сказали слово «выдает», — подхватил я. — Но могу ли я просить вас не выдавать меня? Ради вашей безопасности я должен был обнаружить свое присутствие, но если Норсмор узнает, что я здесь, это грозит мне больше чем простыми неприятностями.

— А вы знаете, с кем вы говорите? — спросила она.

Не с женой мистера Норсмора? — сказал я вместо ответа.

Она покачала головой. Все это время она с откровенной настойчивостью изучала мое лицо. Наконец она сказала:

— У вас лицо честного человека. Будьте так же честны, как ваше лицо, сэр, и скажите, что вам здесь надо и чего вы боитесь. Не думаете ли вы, что я могу повредить вам? Мне кажется, что скорее в вашей власти обидеть меня. Но нет, вы не похожи на злодея. Так что же заставило вас, джентльмена, шпионить здесь, в этой пустынной местности? Скажите мне, кого вы преследуете и ненавидите?

— Во мне ни к кому нет ненависти. — отвечал я, — и никого я не боюсь. Зовут меня Кессилис, Фрэнк Кессилис. По собственному желанию я веду жизнь бродяги. Я очень давно знаком с Норсмором, но когда три дня назад я окликнул его тут, на отмелях, он ударил меня кинжалом в плечо.

— Так это были вы! — сказала она.

— Почему он это сделал, — продолжал я, не обращая внимания на ее слова, — я не могу понять, да и понимать не хочу. У меня не много друзей, и я не очень дорожу дружбой. И страхом меня не проймешь. Я разбил свою палатку в Грэденском лесу еще до приезда Норсмора сюда, и я живу там и сейчас. Если вы думаете, что я опасен вам или вашим близким, то вам легко избавиться от меня. Вам достаточно сказать Норсмору, что я ночую в Гемлокских пещерах, и сегодня же ночью он может заколоть меня во сне.

С этими словами я откланялся и снова взобрался на дюны. Не знаю почему, но я чувствовал себя героем, мучеником, с которым поступили несправедливо, хотя, в сущности, мне нечего было сказать в свою защиту, у меня не было резонного объяснения моим поступкам. Я остался в Грэдене из любопытства, естественного, но едва ли похвального, и хотя рядом с этим уже возникала другая причина, в то время я не смог бы объяснить ее даме моего сердца.

Как бы то ни было, в эту ночь я не мог думать ни о ком другом, и хотя положение, в котором очутилась девушка, и ее поведение казались подозрительными, я все же в глубине души не сомневался в чистоте ее намерений. Хотя сейчас все для меня было темно и непонятно, но я готов был поручиться своей жизнью, что когда все разъяснится, она окажется правой и ее участие в этом деле — неизбежным. Правда, как я ни напрягал свою фантазию, я не мог придумать никакого объяснения ее близости с Норсмором, но уверенность моя, основанная на инстинкте, а не на доводах разума, была от этого не менее крепка, и в эту ночь я уснул с мыслью о ней.

На следующий день она вышла примерно в то же время одна, и как только дюны скрыли ее от павильона, она подошла к опушке и вполголоса позвала меня, называя по имени. Меня удивило, что она была смертельно бледна и в необычайном волнении.

— Мистер Кессилис! — звала она. — Мистер Кессилис!

Я сейчас же выскочил из-за кустов и спрыгнул на отмель. Как только она увидела меня, на ее лице выразилось чувство облегчения.

— Ох! — перевела она дух, как человек, избавившийся от тяжелого груза. — Слава богу, вы целы и невредимы! Я знала, что если вы живы, вы придете, — добавила она.

Не странно ли это? Природа так быстро и мудро подготовляет наши сердца к большому неумирающему чувству, что оба мы — и я и моя жена — почувствовали неотвратимость его уже на второй день нашей встречи. Уже тогда я надеялся, что она будет искать меня; она же была уверена, что меня найдет.

— Вам нельзя, — говорила она быстро, — вам нельзя оставаться здесь. Дайте мне слово, что вы не останетесь на ночь в этом лесу. Вы представить не можете, как я страдаю! Всю эту ночь я не могла спать, думая об опасности, которая вам угрожает.

— Какой опасности? — спросил я. — И кто может мне угрожать? Норсмор?

— Нет, не он, — сказала она. — Неужели вы думаете, что после ваших слов я что-нибудь сказала ему?

— А если не Норсмор, то кто же? — повторил я. — Мне бояться некого.

— Не спрашивайте меня, — отвечала она. — Я не вправе отвечать вам, но поверьте мне и уезжайте отсюда. Поверьте и уезжайте скорее, сейчас же, если дорожите жизнью!

Запугивание — плохой способ избавиться от влюбленного молодого человека. Ее слова только подстрекнули мое упорство, и я счел долгом чести остаться. А то, что она так заботилась о моей безопасности, только укрепило меня в моем решении.

— Не сочтите меня назойливым, сударыня, — ответил я. — Но если Грэден такое опасное место, вы тоже, должно быть, рискуете, оставаясь здесь?

Она с упреком поглядела на меня.

— Вы и ваш батюшка… — продолжал я, но она тотчас прервала меня:

— Мой отец? А почему вы о нем знаете?

— Я видел вас вместе, когда вы шли от лодки, — ответил я, и, не знаю почему, ответ этот показался достаточным для нас обоих, тем более что он был правдив. — Но, — продолжал я, — меня вам бояться нечего. Я вижу, у вас есть причины хранить тайну, но поверьте, что я сохраню ее так же надежно, как если бы она была погребена со мною в Грэденской топи. Уж много лет, как я почти ни с кем не разговариваю; мой единственный товарищ — моя лошадь, но и она, бедняга, сейчас не со мной, Вы видите, что вы можете рассчитывать на мое молчание. Скажите мне всю правду, дорогой мой друг: вам угрожает опасность?

— Мистер Норсмор говорит, что вы порядочный человек, — ответила она, — и я поверила ему, когда увидела вас. Я скажу вам только: вы правы. Нам грозит страшная, страшная опасность, и вы сами подвергаетесь ей, оставаясь здесь.

— Вот как! — сказал я. — Вы слышали обо мне от Норсмора? И он хорошо отозвался обо мне?

— Я спросила его относительно вас вчера вечером, — ответила она. — Я сказала… — запнулась она, — что встречала вас давно и упоминала вам о нем. Это была неправда, но я не могла сказать иначе, не выдав вас, а вы вчера поставили меня в тупик. Он вас очень хвалил.

— А скажите, если позволите задать вам вопрос: эта опасность исходит от Норсмора?

— От мистера Норсмора? — вскричала она. — О, что вы! Он сам разделяет ее с нами.

— Но почему же вы предлагаете мне бежать отсюда? — сказал я. — Хорошее же у вас мнение обо мне!

— А зачем вам оставаться? — спросила она. — Мы вам не друзья.

Не знаю, что со мной случилось — такого не бывало у меня с самого детства, — но только я был так обижен, что глаза мои защипало от слез и они заволокли от меня лицо, на которое я глядел не отрываясь.

— Нет, нет! — сказала она изменившимся голосом. — Я не хотела вас обидеть.

— Это я вас обидел, — сказал я и протянул ей руку, взглянув на нее с такой мольбой, что она была тронута, потому что сейчас же порывисто протянула мне свою руку.

Я не отпускал ее руку и смотрел ей в глаза. Она первая высвободилась и, забыв о своей просьбе и о том обещании, которое хотела от меня получить, стремглав бросилась прочь и скоро скрылась из виду. И тогда я понял, что люблю ее, и радостно забившимся сердцем почувствовал, что и она уже неравнодушна ко мне. Много раз впоследствии она отрицала это, но с улыбкой, а не всерьез. С своей стороны, я уверен, что руки наши не задержались бы так долго в пожатии, если бы сердце ее уже не дрогнуло. Да, в сущности, не так уж я был далек от истины, потому что, по собственному ее признанию, она уже на следующий день поняла, что любит меня.

А между тем на другой день как будто бы не произошло ничего важного. Она, как и накануне, вышла к опушке и позвала меня, укоряя, что я еще не покинул Грэдена, и, увидев, что я упорствую, начала подробно расспрашивать, как я сюда попал. Я рассказал ей, какая цепь случайностей позволила мне видеть их высадку и как я решил остаться — отчасти потому, что меня заинтересовали гости Норсмора, отчасти же из-за его попытки меня убить. Боюсь, что по первому пункту я был неискренен, потому что заставил ее предположить, что именно она с первого же момента, как я увидел ее на отмели, стала для меня главным магнитом. Мне доставляет облегчение признаться в этом хотя бы сейчас, когда жена моя уже призвана всевышним, потому что при ее жизни, как это ни тревожило мою совесть, у меня не хватало духу разуверить ее. Даже ничтожная тайна в таком супружестве, каким было наше, похожа на розовый лепесток, который мешал спать принцессе.

Скоро разговор перешел на другие темы, и я долго рассказывал ей о своей одинокой бродячей жизни, а она говорила мало и больше слушала. Хотя оба мы говорили очень непринужденно и о предметах как будто бы безразличных, мы были необычайно взволнованы. Скоро, слишком скоро пришло время ей уходить, и мы расстались, как бы по молчаливому уговору, даже без рукопожатия, потому что каждый знал, что для нас это не пустая вежливость.

На следующий, четвертый день нашего знакомства мы встретились на том же месте рано утром, как хорошие знакомые, но со смущением, нараставшим в каждом из нас. Когда она еще раз заговорила о грозившей мне опасности — а это, как я понял, было для нее оправданием наших встреч, — я начал говорить ей, как высоко я ценю ее доброе внимание, и как до сих пор никто еще не интересовался моей жизнью, и как я до вчерашнего дня не подумал бы никому рассказывать о себе. Внезапно она прервала меня пылким восклицанием:

— И все же, если бы вы знали, кто я, вы даже говорить со мной не стали бы!

Я сказал, что самая мысль об этом — безумие и что как ни кратковременно наше знакомство, я считаю ее своим дорогим другом, но мои протесты, казалось, только усиливали ее отчаяние.

— Ведь мой отец принужден скрываться!

— Дорогая, — сказал я, в первый раз забыв прибавить к этому обращению слово «леди», — что мне за дело до этого! Да если бы я двадцать раз был вынужден скрываться, неужели это изменило бы ваше мнение обо мне?

— Да, но причина этого, — вскричала она, — причина! Ведь… — она запнулась на мгновение, — ведь она позорна!

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Рассказывает о том, каким необычайным образом я обнаружил, что я не один в Грэденском лесу

Вот что сквозь рыдания рассказала девушка о себе в ответ на мои расспросы.

Ее звали Клара Хеддлстон. Это, конечно, звучная фамилия, но еще лучше звучало для меня имя Клары Кессилис, которое она носила долгие и, надеюсь, более счастливые годы своей жизни. Ее отец Бернард Хеддлстон стоял во главе крупного банковского дела. Много лет назад, когда дела его пришли в расстройство, ему осталось лишь прибегнуть к рискованным, а затем и преступным комбинациям, чтобы спастись от краха. Однако все было тщетно: дела его все более запутывались, и доброе имя было потеряно вместе с богатством.

В то время Норсмор упорно, хотя и безуспешно, ухаживал за его дочерью, и, зная это, к нему-то и обратился Бернард Хеддлстон в час крайней нужды. Несчастный навлек на свою голову не только разорение и позор, не только преследование закона. Казалось, он с легким сердцем пошел бы в тюрьму. Чего он боялся, что не давало ему спать по ночам и что обращало в кошмар самое забытье — была тайная, неотвратимая и постоянная угроза самой его жизни. Поэтому он хотел похоронить себя на одном из островов южных морей и рассчитывал воспользоваться для этого яхтой Норсмора. Тот тайно принял его с дочерью на борт своего корабля на пустынном берегу Уэллса и доставил их в Грэден, где они должны были пробыть до тех пор, пока судно не снарядится в долгое плаванье. Клара не сомневалась, что за это Норсмору была обещана ее рука. Это подтверждалось и тем, что всегда галантный и внимательный Норсмор несколько раз позволил себе необычную смелость в словах и поступках.

Надо ли говорить, с каким напряженным вниманием слушал я этот рассказ и своими расспросами старался выяснить то, что в нем оставалось тайной! Все было напрасно. Она сама не представляла себе, откуда и чем именно грозила опасность. Страх ее отца был непритворен и доводил его до полного изнеможения; он не раз подумывал о том чтобы без всяких условий отдаться на милость властей. Но этот план он позднее оставил, так как пришел к убеждению, что даже крепкие стены наших английских тюрем не укроют его от преследования. В последние годы у него были тесные деловые связи с Италией и с итальянскими эмигрантами в Лондоне, и они-то, по предположению Клары, были каким-то образом связаны с нависшей над ним угрозой. Встреча с моряком-итальянцем на борту «Рыжего графа» повергла ее отца в ужас и вызвала горькие упреки по адресу Норсмора. Тот возражал, что Беппо (так звали матроса) прекрасный парень, на которого можно положиться, но мистер Хеддлстон с тех пор не переставая твердил, что он погиб, что это только вопрос времени и что именно Беппо будет причиной его гибели.

Мне все эти страхи представлялись просто галлюцинацией[5], вызванной в его расстроенном сознании пережитыми несчастьями. Должно быть, его операции с Италией принесли ему тяжелые убытки, потому что самый вид итальянца был ему несносен и преследовал его в болезненных кошмарах.

— Вашему отцу нужен хороший доктор, — сказал я, — и успокаивающее лекарство.

— Да, но мистер Норсмор? — возразила Клара. — Ведь его не затронуло папино разорение, а он разделяет эти страхи.

Я не мог удержаться, чтобы не высмеять то, что мне представлялось ее наивностью.

— Дорогая моя, — сказал я, — не сами ли вы мне сказали, какой он ожидает награды! Для влюбленного все дозволено, не забудьте этого, и если Норсмор разжигает страхи вашего отца, то вовсе не потому, что он боится какого-то страшного итальянца, а просто потому, что влюблен в очаровательную англичанку.

Она напомнила, как он напал на меня в вечер их высадки, — этого и я не смог объяснить. Короче говоря, мы решили, что я сейчас же отправлюсь в рыбачий поселок Грэден Истер и просмотрю все газеты, какие там найду, чтобы доискаться, нет ли реальных оснований для всех этих страхов. На следующее утро в тот же час и в том же месте я должен был рассказать Кларе о результатах. На этот раз она уже не говорила о моем отъезде; более того, она не скрывала своих чувств: мысль, что я близко, очевидно поддерживала и утешала ее. А я не мог бы оставить ее, даже если бы она на коленях молила меня об этом.

В Грэден Истер я пришел в десятом часу; в те годы я был отличным ходоком, а до поселка было, как я уже говорил, не более семи миль пути по упругому дерну. На всем побережье нет поселка угрюмей, а этим много сказано. Церковь прячется в котловине; жалкая пристань скрыта среди скал, на которых нашли гибель многие рыбачьи баркасы, возвращавшиеся затемно с моря. Два или три десятка каменных строений лепятся вдоль бухты двумя улицами, из которых одна ведет к пристани, а другая пересекает первую под прямым углом. На перекрестке — закопченная и неприветливая харчевня, заменяющая здесь гранд-отель.

Одетый на этот раз более соответственно своему положению, я тотчас же нанес визит пастору в его маленьком домике возле кладбища. Он узнал меня, хотя прошло более девяти лет с тех пор, как мы последний раз виделись. Я сказал ему, что долго странствовал пешком и отстал от новостей, и он охотно снабдил меня кипой газет за весь месяц. Я вернулся с этой добычей в харчевню и, заказав завтрак, принялся за розыски статей, касающихся «Краха фирмы Хеддлстона».

По-видимому, это было весьма скандальное дело. Тысячи клиентов были разорены, а один пустил себе пулю в лоб, как только платежи были приостановлены. Но странная вещь: читая все эти подробности, я ловил себя на том, что сочувствую скорее мистеру Хеддлстону, чем его жертвам, — так всецело поглощала уже меня любовь к Кларе. Само собой, за поимку банкира было назначено вознаграждение, и так как банкротство считалось злостным[6] и общественное негодование было велико, назначалась необычно большая сумма вознаграждения — семьсот пятьдесят фунтов стерлингов. Сообщалось, что в распоряжении Хеддлстона остались крупные суммы. О нем ходили разные слухи: то, что он объявился в Испании, то, что. он скрывается где-то между Манчестером и Ливерпулем или на берегах Уэллса, а на другой день телеграф извещал о его прибытии на Кубу или на Юкатан. Но нигде не было ни слова об итальянцах и никаких следов тайны.

Однако в последней газете было одно не совсем ясное сообщение. Бухгалтеры, разбиравшие дела по банкротству, обнаружили следы многих и многих тысяч, вложенных в свое время в дело Хеддлстона; деньги поступили по безыменному вкладу неизвестно откуда и исчезли неизвестно куда. Только раз было упомянуто имя вкладчика, и то под инициалами «Х.Х.», а вклад был, по-видимому, сделан лет шесть назад, во время биржевой паники. По слухам, за этими инициалами скрывалась видная коронованная особа. «Трусливому авантюристу (так, помнится мне, называли банкрота газеты), по-видимому, удалось захватить с собой значительную часть этого таинственного вклада, который и посейчас находится в его руках».

Я все еще раздумывал над этим сообщением и мучительно пытался связать его с Нависшей над мистером Хеддлстоном угрозой, когда в комнату вошел какой-то человек и с явным иностранным акцентом спросил хлеба и сыру.

— Siete Italiano?[7] — спросил я.

— Si, signor[8], — ответил он.

Я сказал, что очень необычно встретить его соотечественников так далеко на севере, на что он пожал плечами и возразил, что в поисках работы человек забирается и дальше. Я не мог представить себе, на какую работу он мог рассчитывать в Грэден Истере, и эта мысль так неприятно поразила меня, что я осведомился у хозяина, когда он отсчитывал мне сдачу, видал ли он когда-нибудь у себя в поселке итальянцев. Он сказал, что раз ему привелось видеть норвежцев, когда они потерпели крушение и были подобраны спасательной шлюпкой из Колд Хевена.

— Нет! — сказал я. — Не норвежцев, а итальянцев, вот как тот, что сейчас спрашивал у вас хлеба и сыру.

— Что? — закричал он. — Этот черномазый, который тут скалил зубы? Так это макаронник? Ну, такого я еще не видывал, да, надеюсь, больше и не увижу.

Он еще говорил, когда, подняв глаза и взглянув на улицу, я увидел, что всего в тридцати ярдах от двери оживленно разговаривают трое мужчин. Один из них был. недавний посетитель харчевни, а двое других, судя по их красивым смуглым лицам и широкополым мягким шляпам, были его соотечественники. Гурьба деревенских ребятишек собралась вокруг них и болтала всякую чушь, передразнивая их говор и жесты. На этой угрюмой, грязной улице, под мрачным серым небом это трио казалось каким-то чужеродным пятном, и, сознаюсь, в этот момент недоверие мое было поколеблено самым неожиданным образом и уже никогда не возвращалось ко мне. Я мог вволю рассуждать о призрачности угрозы, но не мог разрушить впечатления от виденного и начал разделять этот «итальянский ужас».

Уже смеркалось, когда, вернув газеты пастору, я снова углубился в пустошь. Я никогда не забуду этого пути. Становилось очень холодно и ветрено, ветер шелестел у меня под ногами сухой травой; порывами налетал мелкий дождь; из недр моря громадной грядою гор громоздились облака. Трудно было представить себе вечер хуже этого, и то ли под его влиянием, то ли оттого, что нервы у меня были взвинчены тем, что я видел и слышал, мысли мои были так же мрачны, как и погода.

Из верхних окон павильона видна была значительная часть пустоши со стороны Грэден Истера. Чтобы не быть замеченным, нужно было держаться берега бухты, а затем под прикрытием песчаных дюн добраться по. котловинам до опушки леса. Солнце близилось к закату, был час отлива, и пески обнажились. Я шел, охваченный своими тягостными мыслями, как вдруг остановился, словно пораженный молнией, при виде следов человека. Следы тянулись параллельно моему пути, но ближе к берегу, и когда я осмотрел их, то убедился, что здесь проходил чужой человек. Более того, по той беспечности, с которой он подходил к самым страшным местам топи, было ясно, что он вообще нездешний и не знал, чем грозила ему Грэденская бухта.

Шаг за шагом я прослеживал отпечатки, пока четверть мили спустя не увидел, что они кончились у юго-восточной оконечности Грэденской топи. Вот где погиб этот несчастный! Две-три чайки, вероятно видевшие, как он был засосан песком, кружили над местом его успокоения с обычным своим унылым плачем. Солнце последним усилием прорвалось сквозь облака и окрасило обширные просторы отмелей пурпуровым отсветом. Я стоял и смотрел на ужасное место, угнетенный и встревоженный собственными мыслями и сильным, непобедимым дыханием смерти. Помнится, я раздумывал, сколько времени продолжалась его агония и долетели ли его предсмертные вопли до павильона. Потом, собравшись с духом, я уже приготовился покинуть это место, как вдруг порыв ветра необычайной силы пронесся над этой частью бухты, и я увидел, как, то высоко взлетая в воздух, то легко скользя по поверхности песков, ко мне приближалась мягкая черная фетровая шляпа конической формы, точно такая, какую я видел на голове у итальянцев.

Мне кажется сейчас, хотя я и не уверен, что я тогда закричал. Ветер гнал шляпу к берегу, и я побежал, огибая границу топи, чтобы поймать ее. Порывы ветра утихли, шляпа на мгновенье задержалась на зыбучих песках, потом ветер, снова усилившись, опустил ее в нескольких шагах от меня. Вы можете себе представить, с каким любопытством я схватил ee! Она была сильно изношена, много старее тех, которые я видел сегодня на итальянцах. У нее была красная подкладка с маркой фабриканта, имя которого я сейчас забыл, но под которым стояло слово «Venedig». Так (если вы еще это помните) произносили австрийцы прекрасное имя Венеции, тогда и еще долгое время спустя находившейся под их игом.

Удар был сокрушителен. Мне повсюду мерещились воображаемые итальянцы, и я, в первый и, могу сказать, в последний раз за всю свою жизнь, был охвачен паническим ужасом. Я еще не знал, чего мне следует бояться, но, признаюсь, боялся до глубины души и с облегчением вернулся в свою ничем не защищенную одинокую пещеру в лесу.

Там, чтобы не разводить огня, я поел немного холодной овсянки, остававшейся с вечера, затем, подкрепленный и успокоившийся, отбросил все фантастические страхи и спокойно улегся спать.

Не могу сказать, сколько времени я спал, но внезапно был разбужен ослепительной вспышкой света, ударившей мне прямо в лицо. Она разбудила меня, как удар. В тот же миг я был уже на ногах. Но свет погас так же внезапно, как и зажегся. Тьма была непроглядная. И так как с моря свирепо ревел ветер и хлестал дождь, эти звуки бури начисто заглушали все прочие.

Признаюсь, прошло с полминуты, прежде чем я пришел в себя. Но два обстоятельства свидетельствовали о том, что я был разбужен каким-то новым и весьма осязательным воплощением моих кошмаров. Первое: входной клапан моей палатки, который я тщательно завязал, когда вошел в нее, теперь был развязан; и второе — я все еще чувствовал с определенностью, исключавшей всякую галлюцинацию, запах горячего металла и горящего масла. Вывод был ясен: я был разбужен кем-то, кто направил мне в лицо вспышку потайного фонаря. Только вспышку и на мгновение. Он увидел мое лицо и ушел. Я спрашивал себя о причине такого странного поведения, и потом ответ пришел сам собою. Человек, кто бы он ни был, думал узнать меня: и не узнал. Был еще один нерешенный вопрос, и на него, признаюсь, я даже боялся ответить: если бы он узнал меня, что бы он сделал?

Страх мой за себя тотчас же рассеялся: я понял, что меня посетили по ошибке; но с тем большей уверенностью я убедился, какая страшная опасность угрожает павильону. Требовалось немало решимости, чтобы выйти в темную чащу, нависшую над моим убежищем, но я ощупью пробирался по дороге к дюнам, сквозь потоки дождя, исхлестанный и оглушенный шквалами, опасаясь на каждом шагу наткнуться на притаившегося врага. Было так непроглядно темно, что окружи меня сейчас целая толпа, я бы этого не заметил. А буря ревела с такой силой, что слух был бесполезен, как и зрение.

Весь остаток ночи, которая казалась мне бесконечно длинной, я бродил вокруг павильона, не встретив ни души, не услышав ни звука, кроме согласного хора ветра, моря и дождя. Сквозь щель ставен одного из верхних окон пробивался луч света, который подбадривал меня до наступления зари.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Рассказывает о встрече Норсмора со мной и Кларой

С первыми проблесками дня я ушел с открытого места в свою обычную засаду, чтобы там в дюнах дождаться прихода Клары. Утро было пасмурное, ненастное и тоскливое; ветер стих перед рассветом, но потом усилился и налетал порывами с побережья; море начало успокаиваться, но дождь все еще хлестал немилосердно. По всему простору отмелей не видно было ни души. Но я был уверен, что где-то по соседству притаились враги. Фонарь, так неожиданно и внезапно ослепивший меня во сне, и шляпа, занесенная ветром на берег с Грэденской. топи, — этих двух предупреждений было вполне достаточно, чтобы судить, какая опасность угрожает Кларе и всем обитателям павильона.

Было, должно быть, половина или без четверти восемь, когда дверь отворилась и милая девушка вышла ко мне, пробиваясь сквозь дождь. Я пошел к ней до самой границы дюн.

— Едва удалось вырваться, — сказала она. — Не хотели пускать меня по дождю.

— Клара, — спросил я, — вы не боитесь?

— Нет, — сказала она так просто, что это меня успокоило.

Жена моя была самая храбрая, самая лучшая из женщин; по опыту я убедился, что качества эти далеко не всегда совместимы, а у нее редкое бесстрашие соединялось с чисто женской нежностью и обаянием.

Я рассказал ей все происшедшее со вчерашнего утра, и хотя щеки ее заметно побледнели, она сохранила видимое спокойствие.

— Теперь вы видите, что мне. ничто не угрожает, — сказал я под конец, — мне они не хотят зла. В противном случае я был бы уже мертв.

Она положила мне руку на плечо.

— А я в это время крепко спала! — воскликнула она.

То, как она это сказала, привело меня в восторг.

Я обнял ее и привлек к себе. Прежде чем мы опомнились, ее руки были у меня на плечах и я поцеловал ее. И все же и тогда ни слова не было сказано нами о любви. И сейчас я ощущаю прикосновение ее щеки, мокрой и холодной от дождя, и часто потом, когда она мыла лицо, я целовал ее, в память того утра на морском берегу. Теперь, когда я лишился ее и в одиночестве кончаю свой жизненный путь, я вспоминаю нежность и глубину того чувства, которое соединяло нас, и по сравнению с этой потерей все мне кажется ничтожным.

Так прошло, быть может, несколько секунд — время влюбленных летит быстро, — а затем нас вспугнул раздавшийся вблизи взрыв хохота. Это не был веселый смех, а натянутый хохот, скрывавший недоброе чувство. Мы обернулись, хотя моя левая рука все еще обнимала талию Клары и она не пыталась высвободиться, и в нескольких шагах от себя увидели Норсмора. Он стоял, опустив голову, заложив руки за спину, и даже ноздри у. него побелели от ярости.

— А! Кессилис! — сказал он, когда я повернулся к нему.

— Он самый, — сказал я без всякого смущения.

— Так вот как, мисс Хеддлстон, — продолжал он медленно и злобно, — вот как вы храните верность вашему отцу и слово, данное вами мне! Вот во что оцениваете вы жизнь вашего отца! И вы так увлечены этим молодым джентльменом, что готовы пренебречь своей репутацией, законами приличия и самой элементарной осмотрительностью…

— Мисс Хеддлстон… — начал я, стараясь прервать его, но он, в свою очередь, грубо оборвал меня.

— А вы помолчите! — сказал он. — Я обращаюсь к этой девушке.

— Эта девушка, как вы ее называете, — моя жена, — сказал я, и моя жена крепче прижалась ко мне; я понял, что она одобряет мои слова.

— Ваша кто? — крикнул он. — Вы лжете!

— Норсмор, — сказал я, — мы все знаем ваш бешеный нрав, а меня не проймут никакие ваши оскорбления. Поэтому советую вам говорить потише — я уверен, что нас слушают.

Он оглянулся, и видно было, что мое замечание несколько утешило его ярость.

— Что вы хотите сказать? — спросил он.

Я ответил одним словом:

— Итальянцы.

Он крепко выбранился и перевел взгляд с меня на Клару.

— Мистер Кессилис знает все, что я знаю, — сказала моя жена.

— А мне хотелось бы знать, — начал он, — какого черта мистер Кессилис явился сюда и какого черта он здесь намеревается делать? Вы изволили заявить, что женаты, — этому я не верю. А если это так, Грэденская топь вас скоро разведет: четыре с половиной минуты, Кессилис. У меня собственное кладбище для друзей!

— Итальянец тонул несколько дольше, — сказал я.

Он посмотрел на меня, слегка озадаченный, и потом почти вежливо попросил меня рассказать все, что я знаю.

— У вас все козыри в игре, мистер Кессилис, — добавил он.

Я, конечно, согласился удовлетворить его любопытство, и он выслушал меня, не в силах удержать восклицаний, когда я рассказывал ему, как очутился в Грэдене, как он чуть не заколол меня в вечер высадки и о том, что я узнал об итальянцах.

— Так! — сказал он, когда я кончил. — Теперь дело ясное, ошибки быть не может. А что, осмелюсь спросить, вы намереваетесь делать?

— Я думаю остаться с вами и предложить свою помощь, — ответил я.

— Вы храбрый человек, — отозвался он с какой-то странной интонацией.

— Я не боюсь.

— Так, значит, — протянул он, — насколько я понимаю, вы поженились? И вы решитесь сказать это мне прямо в глаза, мисс Хеддлстон?

— Мы еще не обвенчаны, — сказала Клара, — но сделаем это при первой возможности.

— Браво! — закричал Норсмор. — А уговор? Черт возьми, вы ведь неглупая девушка, с вами можно говорить начистоту! Как насчет уговора? Вы не хуже меня знаете, от чего зависит жизнь вашего отца. Стоит мне только умыть руки и удалиться, как его прирежут еще до наступления ночи.

— Все это так, мистер Норсмор, — нисколько не теряясь, ответила она. — Но только вы этого никогда не сделаете. Уговор этот недостоин джентльмена, а вы, несмотря ни на что, джентльмен, и вы никогда не покинете человека, которому сами же протянули руку помощи.

— Вот как! — сказал он. — Так вы полагаете, что я предоставлю вам мою яхту задаром? Вы полагаете, что я стану рисковать своей жизнью и свободой ради прекрасных глаз старого джентльмена, а потом, чего доброго, буду разыгрывать роль шафера на вашей свадьбе? Что ж, — добавил он с какой-то кривой усмешкой, — положим, что вы способны поверить этому. Но спросите вот Кессилиса. Он-то знает меня. Можно ли мне довериться? Так ли я безобиден и совестлив? И, может быть, к тому же добр?

— Я знаю, что вы много говорите и, случается, очень глупо, — ответила Клара. — Но я знаю, что вы джентльмен, и ни капельки не боюсь.

Он посмотрел на нее все с тем же странным одобрением и восхищением, потом обернулся ко мне.

— Ну, а вы думаете, что я уступлю ее без борьбы, Фрэнк? — сказал он. — Говорю вам вперед: берегитесь! Когда мы с вами схватимся во второй раз…

— То это будет уже в третий, — прервал я его.

— Да, верно, в третий, — сказал он. — Я совсем забыл. Ну что же, третий раз — решительный!

— Вы хотите сказать, что в третий раз решит дело команда вашей яхты, которую вы приведете?

— Вы слышите его? — спросил он, обернувшись к моей жене.

— Я слышу, что двое мужчин разговаривают, как трусы, — сказала она. — Я бы презирала себя, если бы думала или говорила так, как вы. И ни один из вас сам не верит ни слову из того, что говорит, и тем это противнее и глупее!

— Вот это женщина! — воскликнул Норсмор. — Но пока еще она не миссис Кессилис. Молчу, молчу. Сейчас не мое время говорить.

Тут моя жена изумила меня.

— Мне пора уходить, — вдруг сказала она. — Мы слишком надолго оставили отца одного. И помните: вы должны быть друзьями, если каждый из вас считает себя моим другом.

Позднее она объяснила мне, почему поступила именно так. При ней, говорила она, мы продолжали бы ссориться, и я полагаю, что она была права, потому что когда она ушла, мы сразу перешли на дружеский тон.

Норсмор смотрел ей вслед, пока она уходила по песчаным дюнам.

— Нет другой такой женщины в целом свете! — воскликнул он, сопровождая эти слова проклятием. — Ведь надо же придумать!

Я, с своей стороны, воспользовался случаем, чтобы выяснить обстановку.

— Скажите, Норсмор, — сказал я: — похоже, что все мы сильно влопались?

— Не без того, милейший, — выразительно ответил он, глядя мне прямо в глаза. — Сам Вельзевул со всеми его чертями! Можете мне поверить, что я трясусь за свою жизнь.

— Скажите мне только, — сказал я, — чего им надо, этим итальянцам? Чего им надо от мистера Хеддлстона?

— Так вы не знаете? — вскричал он. — Старый мошенник хранил деньги карбонариев[9] — двести восемьдесят тысяч — и, разумеется, просадил их, играя на бирже. На эти деньги собирались поднять восстание где-то в Триденте или Парме. Ну-с, восстание не состоялось, а обманутые устремились за мистером Хеддлстоном. Нам чертовски посчастливится, если мы убережем нашу шкуру!

— Карбонарии! — воскликнул я. — Это дело серьезное!

— Еще бы! — сказал Норсмор. — А теперь вот что: как я сказал вам, мы в отчаянном положении, и помощи вашей я буду рад. Если мне и не удастся спасти Хеддлстона, то девушку надо непременно спасти. Идемте к нам в павильон, и вот вам моя рука: я буду вам другом, пока старик не будет спасен или мертв. Но, — добавил он, — когда это выяснится, вы снова мой соперник, и предупреждаю — тогда берегитесь!