КАК ЭТО НАЧАЛОСЬ
1
Молодой Синап пересек глухие и безлюдные села на пути к Машергидику; его сердце было полно тревоги и гнева.
Одетый в белый кафтан, он гнал коня по опустевшим дорогам, в надежде встретить знакомых и расспросить о родных.
Встречные проходили мимо, не останавливая его и не спрашивая, кто он такой, откуда едет и кого ищет.
Маленькая мельница Мустафы, приютившаяся в тени высокого ореха, безмолвствовала. Синап тронул коня и повернул в ту сторону, чтобы повидать старого знакомца. Столько лет прошло, — кто знает, что с ним теперь... Сюда, бывало, Мехмед приходил с товарищами бить орлов на высоких утесах и купаться в горном ручье.
Дверь была заперта. Он заглянул в окошко — ни души. Жернова не пели своей привычной песни, они молчали, точно могильные камни. Синап зашел за мельницу и крикнул — голос его несколько раз отозвался эхом в окрестных скалах:
— Эй, мельник, где ты?
— Тут я, тут! — отозвался старый Мустафа.
Постукивая по жернову и бормоча что-то про себя, он поднял сухие, угасшие глаза на Синапа.
— Кто будет твоя милость? — промолвил старик, перестав стучать, и в подобии улыбки показал желтые зубы.
— Почему заперта мельница? — спросил Синап.
— Как же не запирать ее, сынок: ни души живой не видно. Плохо, плохо народу!
— Так я и думал, — сказал Синап как бы про себя, подергивая черный обвислый ус. — Ну-ка, ну-ка... узнаешь?
Старик вперил в него тусклый взгляд:
— Дай всмотрюсь...
Синап повернулся и пошел к коню.
— Не к чему! — буркнул он, досадуя на свои дурные предчувствия.
Леса зеленели, поздняя весна ползла по горным склонам к высоким заснеженным вершинам. Внизу пенилась река, порхали горлинки.
Навстречу показалась двуколка, в которую были запряжены две тощие коровы. Впереди шла женщина в белом платке. Синап дал ей дорогу, разминулся с нею, но, подумав, повернул коня и окликнул:
— Молодка!
Женщина остановила телегу. Синап спросил:
— Что везешь?
На него уставилась пара воспаленных глаз. В тот же миг глаза эти увлажнились, по щекам потекли слезы. Женщина откинула рогожу, Синап вздрогнул: вытянувшись, в неглубоком ящике лежали два маленьких ребенка, чуть не друг на друге.
— Вот их везу... на кладбище, — простонала мать, утираясь концами платка.
— От чего померли? — спросил потрясенный Синап.
— От чего... С голоду!.. Один... а другой хворал...
Синап пошарил в складках своего кушака и протянул женщине золотой.
— Вот, возьми, — сказал он. — Тебе пригодится.
Женщина взяла золотой и, глядя то на монету, то на Синапа, чуть слышно, неуверенным голосом проговорила:
— Деньги... Живи на радость своей матери, сынок! Только к чему они, эти деньги? Хлеба нету, хлеба!.. Все как есть пропадаем.
«Ай-ай, до чего дошло... От бесхлебья мрут люди...» — думал Синап; он спешил. Пришпоривая коня, он гладил его по гриве, словно делился с ним мыслями.
— Хороз, Хороз!.. — сказал он. — Плохие времена настали, Хороз...
Конь прядал ушами от многоголосого шума реки, горного эха, свиста весеннего ветра, шороха высокой травы, путавшейся у него в ногах.
Образы двух малюток в тесном гробике не выходили у Синапа из головы. Ему чудилось, что из каждого дома на него уставилось желтое лицо с ввалившимися глазами. С какой радостью, с каким весельем сердцем ехал он в эти места, где вырос! И вот на каждом шагу его встречает смерть! Он дрожал всем телом, терзаемый бессильным гневом и скорбью.
— Хороз, Хороз... что же делать?
Глубоко, полной грудью, вздохнув, он остановил коня и стал вглядываться в тонкую мглу над Машергидиком.
Его родина, его любимая Чечь голодает!..
Он понял, он увидел это своими глазами. Истина мало-помалу открылась Синапу. Ехал он полный радостного ожидания, а попал в мир скорби и горечи. На дорогах ему встречались дети, оборванные, полуголые; они протягивали иссохшие, желтые, как воск, ручонки и просили:
— Дядя, дай хлебца!
Он искоса, каким-то виноватым взглядом посматривал на них и спешил дальше. Оборачиваясь, он смотрел им вслед, наблюдая, как они расходятся медленной, тяжелой, как у взрослых, поступью.
Питаясь корешками и травой, люди ходили скрючившись, как отравленные, — они выли, как собаки, перед лицом голодной смерти. Взрослые еще кое-как держались, крепились, но плач детей, уже бессильных бороться с немочью, глухой, сдавленный плач слышался во всех дворах. Дети умирали первыми перед исплаканными, полными горя глазами матерей; но нередко матери опережали детей, и глаза их стекленели, беспокойные и после смерти.
Так было по всей Чечи.
От Кестенджика до Каинчала и Ала-киоя, во всем Машергидике уже третий год не родилось ни зерна пшеницы, ячменя или ржи; кукуруза посохла, крестьян объял ужас. Качамак[1] стал роскошью, хлеба нельзя было достать и за золото. Последние остатки хлеба забирали для турецкой армии, воевавшей с австрийцами.
Ничего не поделаешь! У государства свои нужды. Время было военное, а война всегда съедает готовое, нового не родит, порождает нищету и разжигает бунты. Многие вместо зерна мололи жолуди, но и тех не стало; тогда стали собирать сосновые шишки и чернильные орешки.
Женщины и дети таскали в мешках коренья, сушили их, мололи и из этой муки делали тесто. Хлеб получался вязкий, черный, как земля, и горький, от него рыхлели десны и портились глаза.
— Что несете, ребята? — пытался Мехмед ободрить детей веселым обращением.
Но те хмуро проходили мимо или смущенно и робко прятались от него.
Протекшие годы преобразили Синапа. Его не узнали? Тем лучше; значит, он стерся в памяти людей, как старая монета, вышедшая из употребления. Он вспомнил свое сиротское детство: полуразвалившуюся лачугу, оставшуюся после смерти отца, хромого осла и двух-трех коз, которых он пас. Он слонялся по майданам с утра до вечера, валялся в густой тени, оборванный и грязный, швырял камнями в отощалых деревенских псов и жевал сухую корку, выпрошенную у сердобольных людей или близких родичей. Плохие времена! Мерзкие времена!
— Эх, жизнь, жизнь, будь ты неладна! — повторял он вздыхая.
В двадцать лет он нанялся батраком к Метексе Марчовскому. Богатый скотовод невзлюбил его. Он часто находил в переметных сумах своего работника, после длительных отлучек, разные предметы, которых не найдешь на дороге, да и купить батрак их не мог: ожерелья, поясные пряжки, шелковые платки... Откуда он их берет? И на что они ему?
Мехмед Синап вспомнил сухое, как пергамент, желтоватое лицо Метексы, — и в сердце его вновь закипела злоба. Дочке Метексы, Гюле, едва исполнилось тогда тринадцать лет, но ее глаза рассекали сердце Синапа, как блестящий топор рассекает древесный ствол. Впрочем, и Синап не был ей противен — она любила встречаться с ним, как бы невзначай, наедине: ведь он был хорош собой и строен, этот краснобай и песельник... Верхом ездил, как джигит, а ласкать умел не хуже любого беевского выкормыша. Правда, ее не отдадут за него. Кто он такой? Бродяга, оборвыш... Ни пяди своей земли, ни даже веревки, чтобы повеситься. Синап сознавал, что хозяин по-своему прав, что он подчиняется закону беев и прогонит его, сколько там его дочка ни плачь. И все же он, этот Метекса, проявил себя человеком: при расчете не выгнал его на посмешище свету, напротив, дал ему, как любимому своей дочери, ружье, большой нож-каракулак[2] и ветхий суконный, с позументами, кунтуш. На прощанье Синап сказал Метексе:
— Ты не принял меня в зятья и прогоняешь; но ты еще узнаешь, кто такой Мехмед Синап! Я хотел было отрубить тебе голову, но вижу, отпускаешь меня с честью, с ружьем и каракулаком, и я тебе ничего не сделаю! Скажи это Гюле, пусть она вспоминает меня...
А потом?.. Потом начались эти страшные и опасные скитания. Они остались тайной для его родных и близких, никто не знал, где Мехмед, жив ли, здоров ли он.
Время было неспокойное. Мать редко получала от него весточки. Она знала, что он служит в армии, что воюет с австрийцами. Но потом и она потеряла его след. Кто мог рассказать о его жизни в эти годы? Под белой чалмой в его мозгу вереницей проходили картины нападений и грабежей. Потом началась служба у Пазвантоолу[3]. Властный видинский правитель жаловал его за красоту, за мужскую силу и ловкость наездника.
Синап гнал от себя эти воспоминания, — его грызла досада, что он столько раз упускал из своих рук прекрасные возможности. Безумец! Теперь ему кажется, что он поумнел. Но все утекло, как песок между пальцами.
Он жалел райю[4] — вот что погубило его! Пазвантоолу ненавидел султана, но и сам был человек жестокий, надменный. Он был тот же султан в миниатюре. Синап мог выдвинуться, мог стать у него большим человеком, если бы не вражда с начальником отряда Кара Ибрагимом. Кара Ибрагим жег деревни, убивал детей и женщин, превращал в пепел дома и лачуги. Он старался угодить паше, чтобы вскарабкаться повыше.
Прошли годы. На Пазвантоолу двинулись султанские войска. И вот Кара Ибрагим перешел к ним со всей своей ордой. Если бы паша слушал его, Синапа, совсем иначе обстояло бы дело теперь! Так нет — пришлось скитаться без роду и племени; ищут его султанские чиновники, ищут жандармы; как настоящий разбойник пробирается он по козьим тропкам в родную Чечь...
И вот теперь пришлось вернуться, чтобы увидеть этот голодный народ, иссохший, пожелтевший, отданный в жертву смерти, которая ночами ходит, как сторож с посохом, по ухабистой деревенской улице и стучится в каждую дверь.
Неудержимый поток под ветвистым платаном клокотал и пенился. Синап сидел на мягкой травке и закусывал. Он макал сухие куски в серую соль и горстью черпал воду из родника. С наслаждением ел хлеб: он был последний. Синап привез его с равнины — здесь, в родном краю, хлеба не было вовсе.
— Эх, жизнь, жизнь, будь ты неладна! — вспомнил он слова, какими встретил когда-то нищету. Правда, тогда был хоть хлеб! Был и качамак, и творог, и пахта... Но и тогда в сердце его кипела ненависть к сильным, к тем, кто жарил себе шашлыки и опивался старым вином. Богачи, беи и султанские чиновники знали, что народ голодает и мучается. Теперь Синап снесет голову Метексе, если тот не отдаст ему дочери! Он уже не тот Синап, что трепетал от одного взгляда хозяина и с поздней осени до ранней весны пас его стада на равнинах Приэгейского края. Пасет, бывало, стадо: вблизи бегут потоки с Родопов, ветер колышет траву и шелестит в высоких кипарисах, а он дует в свирель против ветра, чтобы пересвистать его. Играл для Гюлы, дочери Метексы, и мечтал, как он посватается к ней; ему не верилось, что старик прогонит его. Он представлял себе, как она сидит перед ткацким станком, как ткет себе приданое, видел, как ее платочек сползает на плечо, открывает ее черные волосы и шею...
Приходила весна. Он возвращался со стадом, а старый Метекса сурово встречал его словами:
— Староста жалуется на тебя, Мехмед! Ты пропадал целыми днями, оставлял стадо на псов. Где ты шлялся, бродяга?
Синап не отвечал. Метекса злился. Лицо его еще больше зеленело, нос удлинялся, гноящиеся глазки наливались кровью. Наконец он поднимался и замахивался, чтобы ударить Синапа; но Синап спокойно и ловко отскакивал и говорил:
— Ты Метекса, я Синап. Я не позволю бить себя.
Старик начинал смеяться желчным, деланным смехом:
— Ха, ха, ха, — да ты что, осел? Бродяга, оборванец!.. С Метексой вздумал тягаться, а?
И снова поднимал хлыст.
Но в этот момент появлялась Гюла, и Метекса смирял на время свой гнев. Рука с хлыстом медленно опускалась. Гюла смотрела на отца долгим, пронзительным взглядом, затем украдкой переводила свои черные глаза на Синапа и быстро скрывалась в горницу.
Что ему оставалось делать? В синих сумерках он видел Машергидик. Там была его Чечь, куда он спешил по хребту лесистых гор. Сколько лет он не видел ее!
Синап встал. В его глазах пробежали какие-то тени. Высокое стройное тело согнулось от тайной боли. Черные усы вздрагивали, словно его била лихорадка. Мысль о голоде огромной багровой тучей захлестнула, залила его душу. Неужели всему этому народу суждено погибнуть, как муравейнику, обложенному огнем? Рослые, плечистые мужчины ходили, согнувшись дугой, высохшие, тонкие, как коромысло. Алла, аллах, ослеп ты или отвернулся от своих правоверных?
2
Он ехал всю ночь и лишь рано утром добрался до вершины Машергидика; горы, ликующие и радостные, утопали в зелени кустарников и ранних весенних цветов, хотя до Ильина дня оставалось немного. «На равнине уже жнут и молотят, думал он, закрома ломятся от пшеницы, а в несчастной Чечи ни горсти муки, ни зерна на поминки усопших...» У самого в котомке не было ни крохи хлеба, от постоянного недоедания он чувствовал себя обмякшим, расслабленным.
Он подъехал к кошарам: тут собрались овчары со всей Чечи, помаки[5] из Кестенджика, Триграда и Ала-киоя. Затевалось празднество удоя — кончался период дойки овец. Гости сидели в стороне от костра, к ним присоединился и Синап. Никто не узнал его: он вернулся после многолетних скитаний. Кехая — пастуший староста — пригласил гостей сесть ближе к угощению. На поляне разложено было мясо, сыр, творог и молоко, хлеба же и качамака — не было и признака.
— Милости просим, ешьте, что аллах послал, — сказал он, — а уж хлеба да качамака не спрашивайте: такое пришло время, что справляем курбан[6] без крохи хлеба.
Место было просторное — горная поляна, пестревшая метликой, ромашкой.
— Есть деньги, нет денег — все равно хлеба нет, — прибавил Велин-кехая, снимая накидку из козьей шерсти, чтобы расстелить ее на траве.
Это были кехаи — богатые чабаны-овцеводы; и они сидели задумчивые. А что делать простому народу? Как жить бедноте?
Озабоченно судили-рядили:
— А не послать ли нам людей в Стамбул? Падишах милостив, он сжалится над нами.
Другие морщились, возражали:
— Ведь мы были с прошением у паши в Хюлбе[7]. Чем он нам помог? Ничем! Пусть, говорит, всяк сам о себе печется, падишах занят более важными делами!
Со всех сторон стекались горцы. Они знали, что здесь решается великий вопрос: о хлебе!
— Думаем, братья ахряне[8], думаем, а ничего не можем придумать! — сказал Велин-кехая. — Не скажет ли кто слово, не надоумит ли, что нам делать?
Велин-кехая, хоть и гяур[9], имел голос у паши, как самый богатый в округе. Но и его не хотели слушать; а если и давали зерно, то на неслыханных условиях: вьюк пшеницы за вьюк золота!
— Уж как хлопотали, старались, а помощи ниоткуда... — добавил Велин-кехая. — До бога высоко, до царя далеко...
Послать разве людей в Румынию? Но если, скажем, они и навьючат двести—триста мулов пшеницей — смогут ли довезти ее в целости? Сколько рогаток надо пройти, сколько разбойничьих засад, войсковых начальников, управлений пашей, чтобы добраться домой целыми и невредимыми?
Молодой кехая Топал Салих сплюнул в сторону и процедил сквозь зубы:
— Взял бы кто да спалил это подлое султанское царство!
Мехмед Синап ел и думал свою думу; лицо его выражало глубокую озабоченность. Насытившись, он встал и сказал громко, чтобы его слышали все:
— Слушайте, братья ахряне, я придумал, как нам добыть пшеницы, муки и хлеба!
Воцарилась тишина, все застыли в насмешливом ожидании.
Все взоры вперились в Синапа. Все уста онемели на время. Что он сказал? Хорошо ли они расслышали?
— Вы видели, братья ахряне, как ястреба и соколы вылетают из своих гнезд и возвращаются к птенцам с добычей? Все люди — дети аллаха, и аллах приказал им жить по-братски — у кого больше, тот должен давать тому, кто ничего не имеет. Да... но так ли оно бывает на деле? Богатеи не норовят ли скопить еще и еще, отнять у бедняка и последний грош?
— Как? — спросили несколько человек сразу.
К Синапу обратился Велин-кехая:
— Ты кто такой, парень? Скажи нам, чтобы мы знали, кого слушаем.
Отозвались и другие.
— Да, кто ты, откуда, кто твои мать, отец?
Иные кричали:
— Ты на конюха походишь, — уж не султанский ли ты человек, а?
Синап сделал шаг назад и, как бы присягая, проговорил, подняв руку:
— Мехмед Синап не обманет, братья ахряне! Мехмед Синап многое видел и узнал на свете. Он знает, куда девается пшеница и где ее можно найти. А насчет того, откуда я, я вам скажу, что в Чечи нет ни одной кошары, тропинки, мельницы, ни одного богатого дома, которого бы я не знал.
— А знаешь ли ты кого-нибудь из кехаев? — спросил Велин-кехая.
Синап подумал один миг и ответил:
— Метексу Марчовского!
— Добро, — сказал Велин-кехая, успокоившись.
Синап продолжал:
— Через две недели в нашей Чечи не будут плакать от голода ни мужчины, ни женщины, ни дети! Если я вас обману, не зовите меня Мехмед Синапом. Всем будет хлеб... женщинам и детям.
— Но как? Откуда? — хором спросила толпа.
— Пусть соберутся в этом месте пятьсот вооруженных человек; каждый пусть возьмет по четыре пустых мешка и приведет по два мула, — негромко ответил Синап.
— А потом, потом что будем делать?
— Когда тут соберутся люди с мулами, я вам скажу, что делать...
Что он задумал? Только чудом можно было найти хлеб, победить смерть, всюду косившую голодающих ахрян!
Синап задумчиво глядел перед собой, он верил, что его слова сразу претворятся в дело...
— Как же так? — спрашивали его. — С неба, что ли, свалится пшеница? Что за сказки ты нам рассказываешь?
Но Синап молчал. Видно было, что ему не хотелось выдать свою мысль, открыть свой план. Он сказал:
— Я вернусь через пять дней. Кто хочет избавить себя и свое семейство от голода — пусть дожидается меня!
Он попрощался и удалился, высокий и стройный, похожий на сосны, меж которыми он шагал.
Да, у него было что-то на уме, но что именно? Никто не знал. Не открыл ли он клад какой старинный — богатый, неоценимый?
Его проводили озадаченным взглядом: некоторые качали головой, не выпуская из уст чубуков, и переглядывались, стараясь прочесть что-нибудь в глазах друг у друга. Нельзя было отогнать мысли о хлебе; туркам качамак, а христианам и просфору не из чего было приготовить.
«Какой позор! — думал Мехмед Синап. — И это государство! Амбары пашей и беев набиты зерном, а райя обречена на голодную смерть... Кто это поправит, приведет в порядок, когда некому слушать, словно небо оглохло? На теплых местечках сидят здоровенные разбойники, за кукурузный початок готовые зарезать человека или бросить в тюрьму...»
Вот какие мысли тревожили Синапа. Но он был не такой, чтобы дать себя бросить в тюрьму, — напротив, сам готов был рубить им головы.
3
Синап решил ждать. По дорогам ему встречались группы детей, еще издали кричавших осипшими, слабенькими голосками:
— Дядя, дай хлебца!
Сердце его сжималось болью, но он говорил твердым голосом, чтобы вдохнуть в них бодрость:
— Скоро, дети, у вас будет хлеб! Тятьки и братья ваши привезут!
Дети в отчаянии отшатывались и молча провожали Синапа полными слез глазами.
Они бежали домой передать, что им сказал незнакомый дядя: тятька и старшие братья привезут им хлеба.
— Кто? Кто вам сказал? — спрашивала обезумевшая мать и выходила за ворота посмотреть. Потом возвращалась, убежденная, что дети бредят.
Человек уже проехал, — у него были свои дела. Следы его искали в разных местах. Посланцы кехаев застали его в Триграде, и один из них, Топал Салих, сказал ему доверительно:
— Слушай, Синап, ты рассказал сказку, которая зажгла кровь в наших жилах и отняла у нас рассудок: будто мы можем добыть муки и зерна, если послушаемся тебя. Скажи, в чем состоит твой план?
Синап покачал головой:
— Когда наступит пора, я приду.
— Но народ должен знать! Иначе кто тебе поверит? — возражал Топал Салих.
— Голодный не спрашивает, кто ему дает хлеб.
— Но что ты думаешь делать?
— Будем искать правду и найдем ее.
— Как? Где?
— Она заточена, растоптана, но стоит нам кликнуть ее, и она отзовется: правда всегда откликается, когда ее ищут...
Синап смотрел вдаль, словно искал глазами что-то улетевшее, скрывшееся из виду.
— Очень ты неясно говоришь, Синап, головы у нас простые, неученые, — сказал Дертли Мехмед.
— Я многое видел и пережил на этом свете, братья ахряне, и понял одно. Сильный не отдает своей силы, богатый не уступает ни крохи своих богатств. Султан думает о себе и своих приближенных, а райя может умирать с голоду. Что такое падишах? Главарь разбойников, убийц и душегубов, из которых один злее другого! На опыте я понял, что человеку самому нужно взять судьбу в свои руки, взять тяжелый безмен и взвесить добро богатых и бедных. Тогда откликнется правда и скажет: до сих пор было так, но будет иначе... Надо отвесить каждому столько, сколько положено. На разбойников выходят только с оружием... и нам ничего другого не остается...
Синап умолк. Может быть, понял, что сказал слишком много...
Но он решил, что лучше иметь верных, посвященных людей, на которых можно положиться как на помощников, чем все возлагать на случай. Поэтому он отозвал в сторонку Топал Салиха и Дертли Мехмеда и долго говорил с ними; они его слушали благоговейно, потупившись. Потом отошли в задумчивости, не зная, что сказать.
Топал Салих возразил:
— Как ни делай, промахнешься! Султану угодишь — плохо будет народу; станешь за народ — султана рассердишь. Такое уж нынче время.
На что Дертли Мехмед ответил:
— Ни перед кем не станем шапку ломать! Слушай, Топал Салих, принимайся за дело, что решено — так тому и быть!
4
На Машергидике шумно, как на сходке. Собираются люди, все с оружием, каждый ведет несколько мулов или лошадей. Со всей Чечи рупцы и смоляне[10], христиане и турки идут на зов Синапа, покинув голодных жен и детей, все «тятьки» и «батьки»[11] идут добывать зерно и хлеб.
Пришел и Синап. Он был задумчив; брови его нахмурены, губы плотно сжаты, лицо бледное, взгляд тяжелый. На нем расшитый канителью камзол, тонкая чалма, чешири[12] с кантами; на плече ружье. Въехав на коне в толпу, он развернул знамя — «байрак» — и произнес громким голосом:
— В этом караване я начальник. Кто нуждается в зерне и муке — за мной!
Его синяя накидка поверх белого камзола развевалась, как крылатая птица, готовая взлететь. Весь он выражал порыв, волнение, решимость...
— Одного лишь я от вас требую, братья-ахряне, — добавил он. — Мы идем на опасное дело, где каждому придется проявить все свое мужество. Все должны меня слушаться, — я ваш атаман! Кто боится или считает себя непригодным и слабым, пусть во-время вернется.
Большинство, еще не зная, куда придется пойти и что делать, закричало:
— Да здравствует Синап!
Синап тронул коня, передав знамя одному парню. Тот, обрадовавшись, улыбнулся до самых ушей.
— Как зовут тебя? — спросил его Синап.
— Мустан, — ответил парень.
— Мустан-знаменосец, Мустан-байрактар — славное будет имя! Иди со знаменем всегда впереди, чтобы все его видели. Байрак — наш проводник, без него мы как без рук!
К вечеру отряд добрался до вершины Соуджака, с которой открылся вид на всю румелийскую равнину. Синап разделил дружину на пять чет, по сто душ в каждой, и, указав на далекие поля Румелии, проговорил:
— Вон они, чифлики[13], и султанские амбары. Султан занят развлечениями, оттого и люди его забыли свой долг, знай прохлаждаются, набивают себе брюхо и мошну. Что вам еще говорить? Зерно есть. Аллах послал немало! Столько его, что нагрузите всех коней и мулов, хватит на всю зиму. И знайте: кто вернется с порожними вьюками, того я повешу вниз головой!
Синап дал еще кой-какие напутствия, и люди начали спускаться с горы разными тропами, неслышные как тени. Четы[14] взяли разные направления. Люди двигались в ночном мраке озабоченные, словно ехали на ярмарку или на дальние заработки. Синап вверил их своим надежным помощникам, а те знали, что нужно делать.
5
Они спустились с горы и, как весенние потоки, залили равнину. Никто не ждал такого натиска, о подобной дерзости не слыхивали в султанской земле. Как! Райя, чернь, взялась за оружие, разоряет села и чифлики, нападает, убивает, грабит? Это было страшно, неслыханно... Раз дошло до этого — значит, всему конец...
Синап вел чету через реки по скалам, потонувшим в ночном мраке, по полям, задернутым летнею мглою. В дорожной пыли меркли звезды, луна, как утопленница, то появлялась, то вновь исчезала в серой пучине ночного тумана. Полыхали пожары, горели чифлики... Крики и плач раздирали ночную тьму; вопли перепуганных людей смешались с воем собак. Где оказывали сопротивление, там раздавались выстрелы, разгорался бой, четники с ревом атаковали врага. Разбивали двери, срывали ставни; амбары широко разевали свою пасть, зерно лилось золотым потоком, его грузили на коней и мулов, чтобы спасти умирающих, насытить голодных.
Запылала румелийская равнина, небо зардело, как на заре.
Приходили гонцы от Топал Салиха, от Дертли Мехмеда известить атамана об удаче, о том, что все сделано по его приказу.
Замешкались только четы из Хаджиэлеса и Станимака. Синап поскакал туда через Куклен и Воден, в ночь, озаренную алой завесой пожаров и разбуженную воем собак и трескотней ружей.
Высоки башни бея — Синапу они были видны издалека. Он видел и своих бойцов, залегших на пашнях, близ реки и сада. Сам бей командовал стражей. А уж пора было возвращаться, чтоб до зари успеть скрыться на крутых тропах Машергидика.
Синап отправил часть своих бойцов за реку, чтобы они напали на чифлик с тыла, а сам ударил в лоб. Люди бросились, куда указал их предводитель, через мост неширокой реки и медленно, шаг за шагом, вступали во двор. В конюшне храпели кони, испуганные шумом и криками. Их отвязали, оседлали, затем подожгли постройку, чтобы видней было, куда итти и что делать.
Синап гнал своего коня в ночной тьме и отдавал распоряжения. Вокруг него свистели пули; в зареве пожара, весь багровый, он походил на сказочного богатыря, вызволившего красавицу из рук змея.
Из усадьбы несся визг и вой — визжали женщины в гареме бея, выли огромные овчарки, привязанные во дворе.
Привели связанного читака[15] — плотного, низенького, с длинными усами и бегающими черными глазками; он дрожал, как осиновый лист. Синап без злобы посмотрел на него и сказал:
— Где амбары? Где пшеница бея?
У пленника стучали зубы, он не смог раскрыть рта, только махнул рукой и показал в глубь чифлика, на длинную дощатую ограду, желтевшую в красноватом отблеске пожара.
Ночь была на исходе; Синап решил, что нужно поскорей разделаться с упрямым противником и догнать другие четы ахрян.
Вдруг в черном мраке вспыхнули беевы палаты — белые, притаившиеся среди высоких чинар, зловещие в зареве огня.
Снова крики пронизали тревожную тишину, как вопль предсмертной агонии. От этих криков стыла кровь в жилах.
Привели бея. Огромный, массивный, разъевшийся, еще сонный и растерянный, едва успевший в суматохе накинуть чекмень поверх сорочки, в кое-как подпоясанных широких шароварах, с недомотанной чалмой, в туфлях, с огромным трясущимся брюхом, он смотрел, стиснув зубы, со страхом и с видом оскорбленного, на этих презренных негодяев, отнимающих его неприкосновенную собственность.
Синап бросил на него быстрый взгляд. Тот угрожающе поднял руку и крикнул:
— Собака! — Потом, уставившись в горящую и дымную тьму, отчаянно завизжал: — Вай, алла!.. Вай! алла!..
— Собака? — остановился Синап, и глаза его сверкнули огнем. — Собака, а?.. А ты знаешь, свинья, что я могу повесить тебя на первом попавшемся дереве? Ты кто такой?
— Я-то? Я? — произнес бей, петушась и подступая ближе.
— Кто? Говори, послушаем.
— Ты не слыхал о Караман-бее? Все, что ты видишь перед собою: села, нивы, луга... это все мое!..
— Твое, мое — все равно, — перебил его Синап и махнул рукой. — Придет день, и видно будет, что твое, а что чужое. Кто эти люди?
— И наши, и гяуры, — с сердцем ответил бей. — Тебе какое дело?
— Есть дело. Я спрашиваю, чтобы знать, как думать о тебе, хотя ты такой же, как и другие мироеды, которых аллах расплодил в нашем государстве...
Чифлик пылал огромным факелом, бей ломал руки и корчился, словно стягиваемый невидимой веревкой.
— Алла! Алла! Жены мои! Кони мои! Тридцать жен! Пятьдесят коней! Алла!..
Синап отвел глаза, чтобы не видеть этого жалкого исполина, который неожиданно повалился наземь и начал ползать у его ног:
— Ты сильный — говори, чего ты хочешь?
Лицо его приняло раболепное выражение. Гнев мгновенно растаял. Синап сделал шаг назад, он не удивился, а только презрительно поджал губы и сказал:
— Не нужны мне твои жены. Оставь их себе. Кони — другое дело. Они мне понадобятся. Но мы пришли за другим: мы ищем зерна для голодающей Чечи. Если бы мы пришли просить за деньги, ты ведь не дал бы! Поэтому мы берем его силой. Скажи своим людям, — он показал рукой во двор, откуда слышались выстрелы, — скажи им, чтобы они не стреляли, чтобы отперли амбары. Мы погрузим и уйдем. Встань, довольно хныкать!
Бей проворно поднялся и стряхнул пыль с колен.
— Добро, юнак! Почему не сказал сразу? Такое ли было бы дело? Смотри!.. Смотри!..
Он приложил руки горстью ко рту и крикнул:
— Эй, Юсейн, Мустафа, Али чауш... Слышите?
Вдали отозвались голоса:
— Эвет, беим — да, бей! Слышим!
— Коли слышите, так знайте: мы сдаемся. Пусть откроют амбары, пусть возьмут, что хотят!
На рассвете Мехмед Синап со своими людьми двинулся в горные теснины. Навьюченные кони бея медленно ступали под тяжелыми мешками с зерном. Они не были так привычны к горным дорогам, как низенькие, тощие мулы. Люди насвистывали, кто-то громко затянул песню.
Синап смотрел на горевшие вдали чифлики, и сердце его наполнялось радостью. Ему попался на глаза Мустан байрактар.
— Послушай, Мустан, — сказал он, — ты тоже дрался?
— Нет, атаман, я держал знамя, как ты велел. Где же тут драться?
— Хорошо сделал. И мулы твои навьючены, и знамя развевается! Ну айда, езжай вперед!
С мешками, полными зерна, горцы возвращались в свои орлиные гнезда; на седьмой вечер нужно было снова собраться на вершине Соуджака.
Вся Чечь с трепетом ждала возвращения отряда.
С извилистой горной дороги Синап смотрел на длинный караван и говорил себе, что вой собак в голодной Чечи скоро превратится в веселый лай. Равнина скрылась из виду, впереди были зеленые луга, густо усеянные весенними цветами, — здесь, в горах, весна наступала поздно. Высокие сосновые леса тянулись по гребням гор. Четко вырисовываясь на синем небе, они точно застыли в торжественном покое.
Раздались веселые голоса:
— Эй, подождите! Караван разорвался.
— Ждем, ждем! Сядем закусить малость.
Поев, снова тронулись в путь.
Жилистые низенькие мулы шли кротко и послушно. Рослые откормленные кони упирались: горный мир казался им чужим, необычным.
Рассвело. В утреннем сумраке открылся весь караван с зерном. Везли и другую добычу: ружья, пистолеты.
Синап был доволен. Двинулись по деревням. Проходя, оставляли жителям вьюки с зерном — и христианам и туркам. Ведь они были не чужие друг другу: говорили на одном языке, только не в одного бога веровали.
Вот они, родные места! Самые очертания холмов, утесов, даже вид деревьев и шум реки были им знакомы, они запечатлелись в их душе с детских лет.
Засмеются детские глазки! Сойдет с лица матерей желтая тень заботы!
Как их встретили! Как свадьбу—с зурнами и бубнами, песнями и цветами!
— Аферим, Синап! Браво, Синап!
— Да здравствует атаман, что накормил нас и гостинца привез!
Как ветром разнесло весть о хлебе по всем дворам, лачугам, зимовьям, пастушьим хижинам, мельницам и кошарам. Голодный люд сбегался на дорогу встречать тех, кто нес ему спасение. Земля родит для всех: почему ж одним голодать, а другим обжираться? Зачем пшенице лежать запертой в амбарах? И самые полные амбары у тех, кто меньше всего трудится! Синап пришпоривал коня, и ему казалось, что он все еще видит дым, пожары на равнине, слышит вой перепуганных собак.
Ему уступали дорогу, провожая взглядами, полными глубокой признательности. Женщины и дети кричали, как помешанные, толкаясь, чтобы пробиться вперед.
Верхом на черном беевом жеребце ехал он в толпе, замкнутый, молчаливый, равнодушный к восторженным крикам, и из головы его не выходил образ, досадный и назойливый, как муха. Кара Ибрагим, чепеларский мухтар — окружной староста, — косился на него из-за дочери Метексы... Как поступит Кара Ибрагим, узнав о его подвигах? Кара Ибрагим был султанский чиновник, правитель округа, и Синапу было отнюдь не безразлично, что он думает и что собирается делать.
События учат, и Синап скоро понял, что кашу, которую он заварил, не скоро расхлебаешь: хочешь не хочешь, а надо итти дальше. После дня богородицы он совершил второй набег и опять вернулся с большим запасом зерна и с другой добычей. Денег он не брал и не платил. Голодную Чечь охватила радость. Первые засмеялись дети: их отцы и братья действительно привезли им хлеб! Но... ведь у него потребуют отчета те, сильные — беи и паши, визири и мухтары. Ведь они ему скажут: как посмел ты, сучий сын, ломать государственные законы? Ты себя одного считаешь умником, знаешь, что нужно, а что не нужно? Разве в нашей земле нет людей, чтобы печься о богатых и бедных? На кол, на кол мятежника, на виселицу бунтовщика!