Её отец был генерал, мать умерла рано, и с её смерти у них в доме бывали почти исключительно мужчины. Отец сам занимался её воспитанием.
Она каталась с ним верхом.
Так как отец занимал самую высшую должность среди всех людей, в среде которых они вращались, то все оказывали ему знаки почета и уважения, а ей, как генеральской дочери, конечно, тоже перепадала часть этого внимания. Она, так сказать, тоже занимала генеральский ранг, и она это знала.
В приемной сидел постоянно дежурный адъютант, который с шумом вставал всякий раз, как она проходила мимо. На балах около неё были майоры; капитаны в её глазах не отличались от низших слоев человеческого рода, а лейтенанты считались невоспитанными юношами. Поэтому она привыкла судить о людях исключительно по табели о рангах. Штатских она презрительно называла «рыбами», бедно одетых — «оборванцами», а весь бедный люд был для неё «сбродом».
Но вне этой табели о рангах стояли дамы. Её отец, для которого все люди были ниже его и которому всегда оказывались всяческие знаки внимания, никогда не пропускал случая встать перед дамой, всё равно, была ли она молода или стара, поцеловать руку или оказать какую-либо рыцарскую услугу.
Благодаря всему этому в ней развилось убеждение в превосходстве женского пола, и она смотрела на мужчин, как на низшие существа.
Когда она выезжала верхом, сзади неё всегда находился грум, который, каждый раз как ей хотелось остановиться, должен был тоже стоять. Он был как бы её тенью, но как он выглядел, был ли стар или молод, об этом она не имела понятия. Если бы ее кто спросил, какого пола он был, она бы не могла этого сказать, так как ей никогда не приходило в голову, что тень тоже может иметь пол; когда она садилась в седло и наступала на его руку своей маленькой ножкой, ей было это совершенно безразлично; или когда иногда её платье взлетало выше, чем нужно, ей никогда не приходило в голову обратить внимание на его присутствие.
Эти представления о рангах людей сказывались даже в мелочах всей её жизни. С дочерьми майора или капитана она не могла быть очень дружной, так как их отцы вытягивались перед её отцом.
На одном из балов один лейтенант имел смелость пригласить ее танцевать; чтобы наказать его дерзость, она не сказала с ним ни слова, но потом, узнав, что это был один из принцев, была неутешна. Она, которая знала так хорошо все тонкие отличия, все признаки в каждом полку, она не узнала принца. Это было тяжким ударом. Она была красива, но гордость делала ее неприступной, и это останавливало каждого претендента. Она еще никогда не думала о замужестве, так как молодые к ней не подходили по своему положению, а старые, у которых был соответствующий ранг, были слишком для неё стары. Если бы она вышла замуж за капитана, ей за столом пришлось бы сидеть ниже майорской жены. Это ей-то, генеральской дочери! Это, конечно было бы прямое разжалование. У неё не было никакое охоты представлять из себя привеску или украшение салона мужа. Она привыкла к тому, что она приказывала и ее слушались; она не умела повиноваться и, благодаря свободной жизни среди мужчин, она получила отвращение ко всем женским занятиям. Она поздно получила понятие о половой жизни. Её немногочисленные подруги находили ее холодной и равнодушной ко всему, что по их понятиям тянуло два пола один к другому. Она сама обнаруживала всегда презрение ко всему подобному, находя это грязным и отвратительным, и никогда не могла понять, как женщина по собственной воле может отдаваться мужчине. Для неё природа представлялась нечистой, и добродетель состояла в безукоризненном белье, крахмальных нижних юбках и в нештопанных чулках. Бедный, грязный и порочный — для неё это было равноценно.
Летние месяцы она регулярно проводила со своим отцом в своем имении. Она не любила деревенской жизни, в лесу ей было не уютно, море внушало ей только страх, даже высокая трава лугов могла представлять опасность. Крестьяне в её глазах являлись хитрыми, злыми зверями и такими грязными! Кроме того, у них было столько детей, и молодой народ был такой безнравственный! По большим праздникам, как день летнего солнцестояния или день рождения генерала, они приглашались на барский двор, где должны были играть роль статистов, как в театре, кричать аура и танцевать.
Опять настала весна. Елена одна без провожатого выехала на прогулку и заехала довольно далеко; она устала, сошла с лошади и привязала ее к березе, которая стояла около огороженного забором выгона, и прошла немного далее, чтобы сорвать пару орхидей, которые тут росли. Воздух был теплый, трава и березы были покрыты росою. Кругом, тут и там, было слышно, как лягушки прыгали в пруде.
Вдруг лошадь заржала, и Елена увидела, что она протянула свою стройную шею через загородку и стала нюхать воздух своими широко раскрытыми ноздрями.
— Алис, — крикнула она, — стой спокойно, милое животное!
И она пошла дальше, собирая цветы в букет, эти нежные бледные орхидеи, которые так заботливо сохраняли свои тайны за толстыми красивыми, как из затканной материи, лепестками. Но тут лошадь заржала, опять. Из-за кустарника ей ответило другое ржанье; земля затряслась, маленькие камешки застучали под сильными ударами копыт, — и вдруг показался жеребец. Его голова была велика и сильна, натянутые мускулы виднелись как узлы на блестящей коже; глаза его засверкали, когда он заметил кобылу. Сначала он остановился и вытянул шею, как будто к чему-то прислушиваясь, потом поднял верхнюю губу, показал зубы и начал галопировать вокруг, всё время приближаясь к забору.
Елена подобрала платье и побежала, чтобы схватить поводья, но кобыла уже отвязалась и перескочила через загородку. Тут началось сватовство.
Елена стояла снаружи, приманивала лошадь, кричала ей, но животное уже не слушало; дикая охота всё развивалась, и положение становилось рискованным.
Елена хотела убежать, так как вся эта сцена вызывала в ней отвращение. Она никогда не видала разнузданного неистовства потребностей в живых существах и чувствовала себя до глубины души возмущенной этим ничем неприкрытым животным порывом. Она думала войти туда и увести свою кобылу, но боялась яростного жеребца; хотела бежать и звать на помощь, но это значило привести еще свидетеля этой картины. Домой она не могла идти — было слишком далеко. Она повернулась к лошадям спиной и решила ждать.
Тут она услыхала шум колес, и на шоссе показался экипаж.
Она уже не могла убежать и оставаться здесь ей также было стыдно; было уж слишком поздно, экипаж медленно подъезжал и, наконец, остановился совсем близко.
— Да, но это грандиозно! — сказала дама в карете и вынула золотой лорнет, чтобы лучше рассмотреть комедию, которая теперь была в самом разгаре.
— Но зачем же, ради Бога, мы остановились! — закричала другая дама. — Поезжайте же дальше!
— Разве это не красиво? — спросила старшая дама, в то время как кучер, усмехаясь себе в бороду, опять тронул лошадей. — Ты слишком щепетильна, милая Амалия, для меня это такое же наслаждение, как наблюдать грозу или бурю на море…
Больше Елена ничего не слыхала, она была уничтожена досадой, стыдом и возмущением.
По дороге шел крестьянский парень. Елена поспешила ему навстречу, чтобы помешать увидеть что-либо и попросить у него помощи, но он уже подошел слишком близко.
— Да! Это, вероятно, вороной жеребец мельника, — сказал он с задумчивым видом. — Самое лучшее подождать, пока это кончится, потому что с ним не справишься. Если фрекен хочет идти домой, я потом приведу лошадь.
Радостная, что покончила с этой историей, Елена поспешила домой.
Когда она пришла домой, она почувствовала себя больной; свою кобылу она больше не хотела допустить к себе на глаза, — она была нечистая.
Это незначительное событие имело большее влияние на жизнь Елены, чем можно было думать. Этот грубый порыв природного инстинкта преследовал ее как мысль о казни. Эти думы не оставляли ее ни ночью, ни днем; разливали в ней возмущение перед природой и заставили ее отказаться от верховой езды.
Она оставалась дома и начала читать.
В господском доме была библиотека, но к несчастью никто со времени смерти отца генерала для неё ничего не сделал.
Книги были старше её на целое поколение, и таким образом у неё создались несколько запыленные идеалы. «Коринна» г-жи де-Сталль впервые попала ей в руки. Казалось, книга была читана, переплет зеленый с золотом был порван, поля страниц полны заметок карандашом умершей матери генерала; тут была выставлена целая история души. Недовольство прозой жизни, грубость природы разгорячили её фантазию, и она стала создавать себе мир грез, где души жили без тел. Этот мир был аристократичен, так как прежде всего необходима экономическая независимость, если хочешь посвятить все свои мысли небесному; это было евангелие богатых — это стремление ввысь, называемое романтизмом, который кажется смешным, когда проникает в низшие слои.
«Коринна» сделалась идеалом Елены.
Она начала удаляться от внешнего мира и задумываться о своем «я». Заметки на полях книги умершей матери начали приносить плоды. Она отождествляла себя, в конце концов, с Коринкой и со своею матерью и в то же время стала предаваться раздумью над своим призванием. Она оттолкнула от себя всякую мысль о жизни для своего пола, о заботе о приросте населения, об обязанностях, которые налагает природа; нет, нет, её призвание было — открывать человечеству его мысли и идеи, которые тянутся к свету. Она стала писать и однажды попробовала свои силы в стихах; они ей удались, т. е. строчки были одинаково длинны и концы их рифмовались. Это было настоящее откровение: она рождена быть поэтессой. Ей не хватало только мыслей, и их сейчас же доставляла ей книга г-жи де Сталль. И так создалось много стихотворений; они должны были увидать свет, а это могло быть достигнуто лишь с помощью печатного станка. Однажды она послала одно из своих произведений, которое она назвала «Коринной», в один иллюстрированный журнал. С бьющимся сердцем отнесла она конверт на почту и, когда опустила его в ящик, то обратилась к Богу с тихой молитвой. Следующие 14 дней были ужасны, она не могла ни есть, ни пить и возненавидела род человеческий.
В следующее воскресенье, когда пришел нумер журнала, она дрожала, как в лихорадке, и бессильно опустилась на стул, не увидев своего стихотворения не только напечатанным, но и не найдя в почтовом ящике ни слова упоминания о нём. В следующее воскресенье она уже наверное ждала ответа и отправилась с нумером в лес. Далеко от дома, в уединенном уголке вынула она тетрадь, осторожно огляделась по сторонам и начала быстро перевертывать страницы. Было помещено лишь одно стихотворение — чужое. Она посмотрела в почтовый ящик, но после первого взгляда, брошенного на коротенькие строчки, она смяла лист в комок и отбросила его далеко от себя. Это было первое оскорбление, которое ей нанесли. Какой-то неизвестный газетный писака осмелился позволить себе то, чего еще никогда никто себе не позволял, — сказать ей грубость: «Коринна 1807 г. должна была бы варить кушанье и качать детей, если бы она была жива в 1870 г., - но вы не Коринна».
Тогда в первый раз мужчина предстал ей как наследственный враг. Варить кушанье и качать детей! Конечно, это было очень подходяще для неё!
Елена пошла домой. Она чувствовала себя совершенно разбитой. Но, сделавши несколько шагов, она быстро вернулась. Если кто-нибудь найдет журнал! Она была бы предана. Она нашла палочку, разгладила ею лист, подняла пласт мха и под ним схоронила злополучный журнал, положивший еще сверху камень. Это была погребенная надежда.
Осенью умер её отец; так как он много играл и часто терпел неудачи, то оставил после себя много долгов. Но так как он был генерал, то это ничего не значило. Елена не нуждалась в месте продавщицы сигар, ее взяла к себе тетка, о которой она раньше и не вспоминала.
Со смертью отца в жизни Елены произошла значительная перемена. Все почесть прекратились сами собою. Офицеры полка стали дружелюбно с ней раскланиваться, а на балах уже осмеливались ее приглашать танцевать даже молодые лейтенанты. Теперь впервые она пришла к тому, что её положение не основывалось на её собственном достоинстве, а было лишь на нее перенесено. Она почувствовала себя разжалованной, возымела необыкновенную симпатию к субалтернам, а в сердце своем ощущала настоящую ненависть ко всем, кто принадлежал к высшему рангу, где господствовала раньше и она.
Вместе с этим в ней развилась потребность быть признанной за свои личные достоинства. Она хотела отличиться, выдвинуться и царить. Ей предложили место дамы при дворе, и она его приняла. Тут опять начался вихрь жизни и «ружья на караул».
Еленина симпатия к субалтернам значительно уменьшилась; но рассудок так же не поддается условности как и счастье, и с новыми условиями жизни у Елены сложились новые понятия.
В один прекрасный день она открыла и даже очень скоро, что она во дворце не более как служанка. Она сидела вместе с герцогиней, и обе были заняты вязанием.
— Я нахожу глупыми все синие чулки, — сказала неожиданно герцогиня.
Елена побледнела и внимательно посмотрела на свою госпожу.
— Я этого не нахожу, — сказала она.
— Я не желаю знать, что вы думаете, — сказала герцогиня и уронила свою работу.
Елена дрожала всеми членами, всё её будущее зависело от этого момента, и она наклонилась над вязаньем. Её корсет трещал, багровый румянец выступил на щеках, когда она передала работу герцогине, которая ее за это не поблагодарила.
— Вы сердитесь? — спросила герцогиня и посмотрела на свою жертву с насмешливой улыбкой.
— Нет, ваше королевское высочество, — возразила Елена.
— Мне сказали, что вы синий чулок, — продолжала герцогиня. — Это правда?
Елена не отвечала.
Вязанье опять упало. Елена сделала вид, что не видит этого, закусила губы, чтобы подавить слезы, вызванные гневом.
— Ах, поднимите же мою работу, — сказала герцогиня.
Елена поднялась, посмотрела своей тиранке прямо в лицо и сказала:
— Нет, я этого не хочу.
Затем она ушла, песок хрустел под её ногами, а шлейф поднимал небольшие облака пыли. Почти бегом поднялась она по лестнице и скрылась во дворце.
Этим была окончена её карьера при дворе; от этого в сердце осталась заноза, — Елена узнала, что значит впасть в немилость, и еще яснее поняла, что значит потерять место. Общество не любит, когда люди меняют места, и никто не мог постичь, как могла она добровольно отказаться от солнечного блеска жизни при дворе. Конечно, она была «отставлена». Это было настоящее слово: «отставлена».
Когда она это узнала, то это было для неё величайшим унижением. Её родственники стали от неё отворачиваться, как бы боясь, чтобы высокая немилость не повредила и им. Она заметила, как холодны стали с ней её приятельницы, как они довели свои поклоны до минимума, но с другой стороны она была принята с трогательной доверчивостью всеми, кто принадлежал к среднему классу.
Сначала это было для неё ужаснее, чем холодность её круга, но в конце концов она убедилась, что было лучше играть здесь внизу первую роль, чем последнюю наверху; она стала заботиться о знакомстве с обществом штатских чиновников и профессоров академии, где она была принята с распростертыми объятиями. Ей оказывали здесь большое внимание; здесь она сама была генералом, и скоро около неё образовался целый штаб молодых ученых, бывших всегда к её услугам. Она вызвала к жизни лекции для женщин. Старый академический хлам был извлечен из тьмы, очищен от пыли, подновлен и преподнесен как нечто совсем новое.
В столовой, из которой вынесли мебель, читалось о Платоне и Аристотеле перед публикой, которой естественным образом не хватало ключа к этому священному кладу науки. Елена чувствовала себя высоко поднявшейся над невежественной аристократией, не причастной к тайнам науки, и это придавало ей импонирующий авторитет превосходства. Мужчины благоговели перед её красотой и неприступностью, но никогда не ощущали беспокойства в её присутствии, она же принимала их ухаживания как необходимую дань и чувствовала мало благодарности за разные услуги, которые никогда не заставляли себя ждать.
Но её положение незамужней девушки было неудовлетворительным на такое продолжительное время, и она с завистью смотрела на замужних женщин, которые пользовались большой свободой. Они могли одни ходить по улицам, разговаривать с каждым мужчиною, которого они встречали, по вечерам оставаться вне дома как угодно долго и заставлять своих мужей как лакеев приезжать за собой. Кроме того замужняя женщина имеет больше власти, больше престижа. Как свысока обращаются дамы с девушками! Но при мысли о замужестве в её памяти воскресал эпизод с кобылой, и ее охватывало такое негодование, что она заболевала.
В это время в кругу Елены появилось новое лицо: это была молодая красивая жена профессора из Упсалы. Еленина звезда начала меркнуть, все её поклонники скоро изменили ей и стали поклоняться новому солнцу. Елена не имела больше своего генеральского ранга, на который могла бы опереться как раньше, аромат двора и военщины испарился как духи с платка — она чувствовала себя беспомощною и сбитой с позиции. Единственный, кто остался верен ей — был доцент этики, который раньше не осмеливался приблизиться к ней.
Теперь пришло его время. С этого времени его услуги милостиво принимались, и его этика стала ей внушать неограниченное доверие.
Однажды вечером оба сидели в качалках в пустой столовой, где перед этим молодой доцент читал доклад «об этическом моменте в супружеской жизни».
— Итак, вы понимаете брак как соединение двух идентичных «я»?
— Я думаю, — возразил он, — как я уже имел честь сообщить в моем докладе, что только при условии сходства двух соединяющихся индивидуальностей жизнь может подняться до чего-нибудь более высокого и постоянного.
— Что же это постоянное? — спросила Елена и покраснела.
— Дальнейшее существование двух проявлений жизни в одном новом «я»?
— Как? вы думаете, что пробуждение этого «я» должно воплотиться в конкретное существо?
— Нет, фрекен, я только хотел сказать, пользуясь языком профанов, что брак должен при условии сродства душ создать новое духовное «я», которое не может быть рассматриваемо как половое. Я думаю, что это новое существо, которое даст брак, должно быть конгломератом мужчины и женщины, новое существо, в котором будет сущность обоих, единство их разнообразий, вообще, пользуясь готовым выражением, можно сказать, что это будет феномен женщина-мужчина. Мужчина должен перестать быть мужчиной, женщина — женщиной.
— Итак, сродство душ! — воскликнула Елена, радуясь тому, что удалось обойти все подводные камни.
— Это гармония душ, о которой говорит Платон.
Это настоящий брак, о котором я всегда мечтал, но который, к несчастью, благодаря теперешнему состоянию общества, я никогда не надеюсь реализовать.
Елена посмотрела на крючок на потолке и прошептала:
— Почему не можете вы осуществить вашу мечту?
— Почему? Потому что та, которая привлекла мою душу к себе, — не думает о любви.
— Дело вовсе не в том, думает ли она о любви или нет.
— И даже, если она это думает, то все-таки всегда будет сомневаться в искренности этого чувства; вообще нет такой женщины, которая бы могла меня любить!
— О, нет, — сказала Елена и посмотрела на его стеклянные глаза (у него действительно был один стеклянный глаз, который был артистически сделан).
— Вы в этом уверены?
— Да, — сказала Елена, — потому что вы не такой, как другие мужчины; вы понимаете, что значит любовь душ!
— И если даже найдется такая девушка, то я все-таки не вступлю с ней в брак.
— Почему же?
— Жить в одной комнате! Нет!
— Это же не необходимо. Госпожа де Сталль имела одну квартиру со своим мужем, но комнаты у них были отдельные.
— Правда?
— Каким интересным разговором вы заняты? — спросила профессорша, которая в эту минуту выходила из гостиной.
— Мы говорим о Лаокооне, — ответила Елена и встала, уязвленная пренебрежительным тоном молодой женщины.
И решение было принято.
Через неделю было объявлено о помолвке Елены с профессором этики; осенью должна была состояться свадьба, и после этого молодая чета собиралась отбыть в Упсалу.
* * *
Свадебные гости разошлись, лакеи убрали столы, молодые остались одни. Елена была сравнительно спокойна, но зато он нервничал ужасно. Пока они были женихом и невестою, то проводили время в серьезных разговорах, никогда они не вели себя как другие обрученные, никогда не обнимались и не целовались. При каждой такой попытке он встречал холодный взгляд Елены. Но он ее любил, как любит мужчина женщину — и душой и телом. Они ходили взад и вперед по ковру гостиной и искали темы для разговора, но молчание упорно возобновлялось. Свечи в люстре были наполовину потушены, в комнате еще стоял запах кушаний и вина; на подзеркальнике лежал букет Елены и распространял запах гелиотропа и фиалок.
Наконец, он остановился перед ней, простер к ней руки и сказал принужденно-шутливым тоном:
— Итак, ты моя жена!
— Что ты хочешь этим сказать? — спросила быстро Елена.
Он почувствовал себя обезоруженным, опустил руки, но овладел собой и сказал со слабой улыбкой.
— Ну, я думаю, мы теперь муж и жена.
Елена смерила его таким взглядом, как будто перед ней был пьяный.
— Объяснись, пожалуйста, — сказала она.
Это было именно то, чего он не мог сделать. Все философские и этические мостики были подняты, и он стоял лицом к лицу с холодной неуютной действительностью.
«Ей стыдно, думал он, это её полное право, но я должен не забывать и о своих правах».
— Ты меня не понял? — спросила Елена, и её голос начал дрожать.
— Нет, не совсем, конечно, — но, но, моя милая, моя любимая, гм… — мы… гм…
— Что это за тон вообще? Моя милая? За кого ты меня считаешь и каковы твои намерения? — О, Альберт, Альберт, — продолжала она, не дожидаясь ответа на свой вопрос. — Будь велик, будь благороден и научись видеть в женщине нечто высшее, чем просто самку, сделай это и ты будешь велик и счастлив.
Альберт был побежден. Полный уничижения и стыда стал он перед нею на колени и пробормотал;
— Прости, Елена, ты благороднее, чем я, чище, лучше; ты должна поднимать меня до себя, когда я буду так опускаться в пыль.
— Встань, Альберт, и будь силен, — сказала Елена пророческим голосом, — будь спокоен и докажи миру, что любовь есть нечто высшее, чем низкое животное побуждение. Спокойной ночи!
Альберт поднялся и посмотрел вслед своей жене, которая прошла в свою комнату и закрыла за собой дверь.
Преисполненный чистыми чувствами и благими намерениями, пошел также и Альберт в свою комнату, сорвал с себя фрак и закурил папиросу.
Это была настоящая холостяцкая комната, которую он себе устроил, — с диваном для спанья, письменным столом, полкой для книг и комодом. Он разделся, вымылся холодной водой, лег на софу и схватил первую попавшуюся книгу, чтобы почитать. Скоро, однако, он опустил книгу и погрузился в раздумье о своем положении.
Был ли он женатым человеком или холостяком?
Да, он был холостяком, с той только разницей, что в его квартире появился пансионер женского пола, который не платит за свое содержание. Это были не высокие мысли, но это была правда. Кухарка должна заботиться о кухне, горничная поддерживать порядок в комнатах, что же будет здесь делать Елена? Развиваться. Ах, ерунда! Ему самому стало смешно: ведь это же чистейшая бессмыслица. Вдруг ему пришло в голову, не было ли всё это обыкновенным женским жеманством. Она не могла к нему прийти, он, конечно, должен идти к ней… Если он не пойдет, она на другое утро его высмеет и еще хуже — она будет обижена и задета… Да, да, женщины иногда бывают непонятны, и, во всяком случае, надо сделать опыт.
Он вскочил, надел шлафрок и отправился в гостиную. Он прислушался; колени его подгибались. Но в её комнате всё было тихо.
Он собрал всё свое мужество и подошел к двери; перед его глазами прыгали синие огоньки, когда он постучался.
Никакого ответа. Он дрожал всем телом, на спине выступил холодный пот.
Он постучал еще раз и устало проговорил:
— Это я!
Никакого ответа. Ему сделалось стыдно самого себя и, сконфуженный и уничтоженный, вернулся он в свою комнату.
Итак, она говорила серьезно!
Он лег опять и взял газету. Но не успел он улечься, как на улице послышались шаги, которые постепенно приближались и, наконец, затихли. Затем он услыхал музыку, и, наконец, несколько голосов запели:
Integer vitae cebrisque purus!..
Он был тронут! Как это было прекрасно! Purus!
Он чувствовал себя в приподнятом настроении. Даже в духе времени звучало требование нового понимания брака. Молодое поколение уже охвачено этической волной, которая шла в это время.
Если бы Елена открыла дверь!
Он следил за тактом музыки и почувствовал себя таким великим, как этого хотела Елена.
Не открыть ли окно и не поблагодарить ли эту студенческую молодежь.
Он поднялся.
Четырехкратный резкий петуший крик раздался у окна как раз в то время, когда Альберт хотел отдернуть занавеску.
Да, это так — смеялись! — Яростный повернулся он и бросился к письменному столу. Над ним смеялись. Легкое чувство ненависти против виновницы этой унизительной сцены начало в нём подниматься, но его любовь победила, и его гнев направился против этих дураков, этих шельм, на которых он будет жаловаться в консисторию — конечно! Но он опять возвращался мыслью к своему положению и не мог себе простить, что позволил так провести себя за нос. Он ходил по комнате, бросился, наконец, на постель и заснул в горьком раздумье над окончанием этого дня. Это был прекрасный день свадьбы, который должен быть самым хорошим днем жизни!
* * *
На другое утро он встретился с Еленой за кофе. Она была холодна и любезна как всегда. Альберт, конечно, не хотел упоминать о ночной серенаде. Елена развивала грандиозные планы на будущее, мечтала об уничтожении проституции. Альберт был с нею согласен и обещал с своей стороны сделать всё возможнее. Люди должны сделаться целомудренными, нецеломудренно живут только звери.
Затем он отправился в колледж. Недоверчиво оглядывал он свою аудиторию, которая, казалось, приняла совсем особую мину, недоверчиво принял поздравления товарищей, которые ему показались настолько своеобразными, что он почувствовал себя уязвленным.
Толстый, жирный, жизнерадостный адъюнкт встал ему поперек дороги в коридоре, схватил за борт сюртука и, улыбаясь во всё лицо, спросил:
— Ну!?
— Ерунда! — было единственное, что мог ответить новобрачный, вырываясь из его рук и убегая.
Возвратясь домой, он нашел там множество «приятельниц». Альберт запутался ногами в шлейфах и исчез, наконец, в кресле, наполовину спрятанном дамскими юбками.
— Ну, вчера была вам серенада? — спросила молодая красивая профессорша.
Альберт побледнел, но Елена отвечала совершенно спокойно:
— Ах, это не зашло слитком далеко! Но прежде всего участники должны были бы быть трезвыми, пьянство среди студенческой молодежи здесь прямо возмутительно!
— Что же они пели? — спросила профессорша.
— Ах, то, что они обыкновенно поют: «Жизнь подобна морской волне» и что-то еще в этом роде, — сказала Елена.
Альберт с удивлением посмотрел на нее. День прошел в различных дискуссиях, которые утомили Альберта. После дня работы поговорить с женщиной пару часов — довольно приятно, но здесь этого было слишком много. И кроме того он должен был со всем соглашаться, так как, когда он делал попытку противоречить, он оказывался побежденным.
Так пришел вечер и время ложиться спать. Ему показалось, что он заметил в глазах Елены ласковые искорки, и он не был уверен, что она не пожала ему тихонько руки. Он зажег сигару, взял газету, но скоро ее бросил и вскочил, накинул шлафрок и проскользнул в гостиную.
Он услышал, что Елена еще двигалась в своей комнате.
Он постучался.
— Это вы, Луиза? — послышалось внутри.
— Нет, это я, — прошептал он тихо и почти задыхаясь.
— Что случилось, что тебе надо?
— Я должен еще раз поговорить с тобою, Елена, возразил он, дрожа от волнения.
Ключ повернулся в замке. Альберт едва верил своим ушам — дверь отворилась.
Елена стояла совершенно одетая.
— Что ты хочешь? — спросила она. Но в эту минуту она заметила, что он не одет и что его глаза блестят по-особенному.
Вытянутыми руками оттолкнула она его назад и захлопнула дверь.
Он слышал падение тела на пол и громкое рыдание.
В отчаянии и пристыженный возвратился он в свою комнату. Итак, всё это было совсем серьезно. Но, конечно, это было нечто ненормальное.
Бессонная ночь, полная всевозможных дум, была результатом всего случившегося, и на другое утро он должен был завтракать в одиночестве.
Когда он вернулся к обеду домой, Елена вышла ему навстречу с грустным покорным лицом.
— Зачем ты это сделал? — спросила она.
Он коротко попросил прощения.
Лицо его было совсем серое, глаза потухли, настроение неровное и часто под холодной внешностью он хоронил глухую ярость.
Елена нашла его изменившимся и деспотичным, так как он начал ей противоречить и уклоняться от устраиваемых ею собраний, чтобы искать себе общества вне дома.
В один прекрасный день ему сделали предложение конкурировать на кафедру профессора; так как он считал своих конкурентов выше себя, то он хотел отказаться от конкурса, но Елена уговаривала его до тех пор, пока он не согласился на её просьбу. Его выбрали, он не знал почему, но Елена это знала.
В это же время были выборы в рейхстаг. Новый профессор, никогда не думавший до этого принимать участие в политике, был почти испуган, прочтя свое имя на листе кандидатов, и еще испуганнее, когда он был действительно выбран. Он хотел отказаться, но Елена так ярко изобразила разницу жизни в провинции и в столице, что он согласился.
Итак, они поехали в Стокгольм.
* * *
Новый член рейхстага и профессор в продолжение шестимесячного супружества, которое, в сущности, было для него холостой жизнью, пришел к новым идеям, которые состояли в полном переустройстве моральных и общественных учений и которые должны были привести к разрыву между ним и его «пансионеркой».
В Стокгольме он начал устраивать себе новую жизнь согласно с современными течениями. Любовь к жене остыла, он искал себе утешения вне дома, не чувствуя себя неверным по отношению к жене, так как в их отношениях не могло быть и места чувству верности.
В сношениях с другим полом понял он впервые совершенно ясно свое унизительное положение.
Елена видела, как он становился всё более чужим ей, их совместная жизнь сделалась невыносимой, и катастрофа казалась неизбежной.
День открытия рейхстага приближался. Елена выглядела неспокойной и, казалось, переменила свое отношение к мужу. Её голос приобрел мягкость, и, казалось, она начала заботиться о том, чтобы всё для мужа было хорошо устроено. Она стала следить за слугами, смотреть за тем, чтобы всё было в порядке и чтобы обеды подавались вовремя. Он наблюдал ее с недоверием и спокойно ожидал чего-то необычного.
Однажды за утренним кофе Елена была очень озабочена, что вообще было не в её привычках. Она теребила салфетку и наконец, набравшись мужества, высказала свое желание.
— Альберт, — начала она, — ты, конечно, исполнишь одну вещь, о которой я тебя попрошу, не правда ли?
— Что это за вещь? — спросил он коротко и сухо, так как он знал, что начинается нападение.
— Ты, конечно, сделаешь что-нибудь для угнетенных женщин, не правда ли?
— Кто эти угнетенные женщины?
— Что? Ты изменил нашему делу, нашему великому делу?
— Что это за дело?
— Дело женщин!
— Я такого не знаю!
— Ты такого не знаешь? О! Ты! Да разве женщины нашего народа не находятся в состоянии унизительного угнетения?
— Нет, я не вижу, в чём женщины больше угнетены чем мужчины из народа. Освободи его от его эксплуататоров, и его жена будет тоже освобождена.
— Но эти несчастные, которые должны себя продавать… и дурные мужчины…
Которые настолько дурны, что платят, не правда ли? Видела ли ты, чтобы кто-нибудь платил за то, чем пользуются обе стороны?
— Об этом нет речи, вопрос в том, что закон действует неправильно, наказуя одну сторону, а другую оставляя ненаказанной.
— Это не неправильность. Одна сторона унижает себя тем, что продается и делается источником отвратительной заразы. Государство обращается с ней как с бешеной собакой. Если ты найдешь мужчину, который бы унизил себя так глубоко, — хорошо, поставь его также под надзор полиции. Ах, вы — чистые ангелы, вы, которые презираете мужчину, как грязное животное! Чего, собственно, хочешь ты от меня? Что я должен сделать?
Только теперь он увидел, что у неё в руках был манускрипт; он взял его у неё и начал читать.
— Доклад рейхстагу? Итак, я должен быть соломенным мужем и эту вещь выдать за свою. Разве это возможно? Можешь ты за это ручаться своею совестью?
Елена встала, разрыдалась и бросилась на софу. Он подошел к ней, взял за руку и пощупал пульс, нет ли у неё лихорадки; она ухватилась за его руку и прижала ее к груди.
— Не оставляй меня, — шептала она, — останься со мной и дай верить в тебя.
Это было в первый раз, что она дала волю своим чувствам. Итак, прекрасное тело, на которое он любовался и которое любил, могло ожить! Итак, в этих жилах текла горячая кровь, эти прекрасные глаза могли проливать слезы! Он гладил её лоб.
— Ах, — сказала она, — как мне хорошо, когда ты меня гладишь! О, Альберт, так должно быть всегда!
— Да, и почему это не так — почему?!
Елена опустила глаза и тихо повторила:
— Почему?
Её рука не спешила вырваться из его рук, и он чувствовал, как от неё исходила теплота и как опять воскресало всё то, что он раньше чувствовал к ней, на этот раз в нём была полная надежда.
Наконец, он поднялся.
— Не презирай меня, сказала она, — слышишь, не презирай меня!
И она прошла в свою комнату.
«Что это было, спрашивал себя Алберт, выходя из дома. Наступил ли в ней кризис? Начиналась ли её жизнь женщины?»
Целый день ему пришлось пробыть вне дома.
Когда он возвратился домой, то заметил свет в комнате Елены. Как можно тише прошел он мимо, внутри он услыхал тихий кашель. Он прошел к себе в комнату, взял газету и сигару и начал читать. Вдруг он услыхал, что дверь комнаты Елены отворилась, послышались легкие шаги в гостиной. Он вскочил, чтобы посмотреть, в чём дело; его первая мысль была: пожар.
В гостиной стояла Елена в ночном костюме.
Увидав мужа, она коротко вскрикнула и бросилась назад в свою комнату, где остановилась с поднятой головой.
— Прости, Алберт. Это ты? Я не знала, что ты уже дома, я думала, что это воры.
И закрыла опять свою дверь.
Что это значило? Проснулась ли в ней любовь? Он остановился перед зеркалом. Могла ли его любить женщина? Он был очень дурен собой. Но когда души соприкасаются… и вообще так много некрасивых мужчин, у которых красивые жены. Но в большинстве случаев эти мужчины были или богаты или занимали высокое положение.
Поняла ли Елена ложь своего и его положения. Или она заметила, что он от неё отдаляется, и захотела его вернуть к себе?
Он не знал, что думать.
На другое утро, когда они встретились за кофе, Елена была мягко настроена. Профессор заметил на ней новый капот, отделанный кружевами, который так хорошо оттенял её красоту.
Он потянулся за сахарницей и случайно дотронулся до её руки.
— Прости, милый, — сказала она с таким выражением лица, которого он никогда не видал у неё и которое напоминало выражение совсем молодой девушки.
Разговор вертелся на малозначащих вещах.
В этот день было открытие рейхстага.
Елена, оставалась всё время уступчивой и любезной и с каждым днем выглядела счастливее.
Однажды профессор вернулся из клуба в необыкновенно веселом настроении. Как обыкновенно прошел он в свою комнату и, взявши сигару и газету, лег в постель. Через несколько минут он услыхал, что дверь Елениной комнаты отворилась — потом тишина — вдруг к нему в дверь постучались.
— Кто там? — спросил он.
— Это я, Альберт; оденься пожалуйста и выйди, мне необходимо поговорить с тобой.
Он оделся и вышел в гостиную.
Елена зажгла стенную лампу и сидела в кружевном пеньюаре на софе.
— Прости меня, — сказала она, — но я не могла спать, у меня в голове происходит что-то удивительное. Сядь ко мне и давай поговорим.
— Ты нервничаешь, мое дитя, — сказал Альберт и взял её руку. — Тебе надо выпить стакан вина.
Он пошел в столовую, принес оттуда небольшой графин с вином и два стакана.
— За твое здоровье Елена, — сказал он.
Елена выпила, и на щеках выступила краска.
— Ну, что с тобой? — спросил он и положил руку ей на плечо. — Тебе нездоровится?
— Нет, я несчастна.
Её слова звучали сухо и принужденно, но он не сомневался в том, что в ней проснулась страсть.
— Знаешь ты, почему ты несчастна? — спросил он.
— Нет, я сама себя хорошенько не понимаю. Но одно я теперь знаю: я тебя люблю.
Альберт обнял ее, прижал к себе и поцеловал в лицо.
— Жена ли ты моя, или нет? — прошептал он.
— Да, я твоя жена, — тихо произнесла Елена, тело которой склонилось к нему, будто лишенное мускулов.
— Совсем? — спросил он опять, почти душа ее своими поцелуями.
— Совсем, — ответила она тихо. Тело её содрогалось, как в конвульсии; она была как во сне и точно искала убежища от грозящей опасности.
* * *
Проснувшись на другое утро, Альберт почувствовал себя свежим, хорошо выспавшимся, в ясном, светлом настроении. Его мысли были энергичны и определенны, как после хорошего долгого сна.
Пережитое за вчерашний вечер ясно стояло у него в сознании. Настоящее положение вещей выступило пред ним во всём своем хладнокровии и определенности.
Она себя продала.
В три часа утра он ей обещал опьяненный, бледный, сумасшедший, каким он был, — что он проведет её доклад в рейхстаге.
И вознаграждение! Спокойная, холодная, неподвижная отдалась она ему.
Какова была первая женщина, которая открыла, что можно барышничать своей благосклонностью? Кто пришел к тому, что мужчина должен это покупать? Это были основатели брака и проституции. И все-таки утверждают, что Бог благословляет брак.
Он видел так ясно свое и её унижение. Она хотела иметь триумф перед своими приятельницами, быть первой, принявшей участие в законодательстве и для этого она продала себя. Но он хотел сорвать с неё маску. Он хотел показать ей, кто она. Он хотел ей показать, что проституция никогда не прекратит своего существования, если женщина будет иметь охоту себя продавать.
С этим намерением он оделся. Идя в столовую, он должен был остановиться и дать себе время набраться мужества для предполагаемого разговора.
Она пришла! Спокойная, улыбающаяся, торжествующая и прекраснее чем когда-либо.
Темный огонь горел в её глазах, и он, ожидавший ее с уничтожающими взглядами, покраснел как новобрачный и почувствовал себя уничтоженным. Это она была победившим обольстителем, а он был несчастным обольщенным.
Ни одного слова из придуманного им не сорвалось с его губ. Побежденный, встал он ей навстречу и поцеловал её руку.
Она разговаривала с ним как обыкновенно, не давая чувствовать, что в их жизни настал новый момент.
Отправляясь в рейхстаг с её рукописью в руках, он внутренне возмущался собой, но мысль о будущем блаженстве его успокоила.
Вечером, когда он постучался в дверь Елены, она оказалась заперта, на другой день тоже, и так продолжалось три недели. Как собака был он ей послушен, слушался каждого кивка головы, делал всё, что она хотела, и всё напрасно! Наконец, им овладел гнев, и он ей всё высказал. Она отвечала ему резкими словами, но увидев, что зашла слишком далеко, так как он грозил разорвать соединяющие из цепи, она сдалась!
И он влачил свою цепь, он рвался из неё, но она держала его крепко.
Она быстро усвоила себе, как надо натягивать эту цепь, а как только он угрожал разрывом, она отпускала ее.
«У него не было большего желания, как видеть ее матерью, это, может быть, сделало бы ее женщиною, — думал он, — это пробудило бы в ней здоровую природу». Но она не делалась матерью.
Была ли это гордость или самолюбие, которое уничтожило в ней источник жизни?
Однажды она ему сообщила, что едет на несколько дней к родственникам.
Когда вечером после её отъезда Альберт возвратился к себе в дом и нашел его пустым, им овладело чувство безграничного одиночества и тоски. Теперь ему было ясно, что всё его существо полно любовью к ней.
Квартира ему показалась безнадежно пустой, как после похорон.
Пустое место за столом против него его мучило, и он почти ничего не ел. После ужина он сел в гостиной на место Елены и взял в руки её начатую работу: детскую кофточку для какого-то чужого новорожденного ребенка. Иголка была воткнута здесь же. Он воткнул ее себе в палец, как бы желая болью заглушить свое страдание. Зажег свечку и пошел в её спальню. Он вздрогнул при входе, точно делал что-то нечестное. В комнате ничто не напоминало женщину. Узкая постель без занавесок, шкаф, полка для книг, ночной столик и софа, всё так же, как и у него. Ни туалета, ни зеркала. На стене висела пара платьев, Шерстяная материя еще сохранила формы её тела. Он погладил материю, прижался лицом к воротнику и хотел обнять за талию, но платье сложилось в комок. Подошел к постели, как бы надеясь увидеть ее, дотрагиваясь до всего, до каждого предмета, наконец, как бы в бессознательном стремлении найти разгадку, бросился он к ящикам, но все они были заперты. Он отодвинул ящик ночного столика, и его взгляд упал на заглавие брошюры…
Итак, вот оно — спасительное средство! «Произвольное бесплодие». Это было спасительным средством от нищеты и нужды для низших классов, лишенных средств существования, а тут оно было лишь орудием идеализма. Это дало ему возможность глубоко заглянуть в испорченность и моральное разложение высших классов, где рождение детей вне брака считалось безнравственным, а в браке унизительным. Но он хотел иметь детей! Он имел средства к существованию и видал свой долг и даже наслаждение в продолжении своего «я» в другом существе. Это была природная дорога здорового эгоизма к альтруизму. Но она шла по другой дороге — она шила кофточки для чужих детей. И мотивы? Боязнь неудобства материнства.
Не было ли дешевле и удобнее сидеть на софе и шить кофточку, чем вести полную лишений и труда жизнь матери?
Было стыдно сделаться матерью, иметь пол, постоянно вспоминать о том, что ты «женщина».
В этом было дело. То, что она назвала делом для человечества, для неба, для высших интересов, в основе своей было не что иное, как суетность и гордость. И он жаловался на нее, хотел поставить ей на вид её неспособность быть матерью.
Он чувствовал, что ненавидит её душу, так как ненавидит её мысли. И все-таки любит ли он ее? Что же любит он в ней? «Вероятно, — подумал он, опять впадая невольно в философствование, — вероятно, зародыш нового существа, которое она носит в себе и хочет подавить».
И чем же это могло быть?
А что она любила в нём? Его титул, его положение, его могущество.
И с такими-то старыми людьми приходится работать над созданием новых общественных форм!
Он решил при её возвращении сказать ей всё это и все-таки он хорошо знал, что никогда не будет в состоянии этого сделать. Он знал, что будет перед нею унижаться, вымаливать её благосклонность, что он раб её, продающий ей свою душу, как она продает свое тело.
Он знал, что это всё будет так, потому что любил ее.