Как бы желая оглянуться на все, что сделано, как сделано и почему так сделано, Бальзак всему циклу своих произведений дает общее название — «Человеческая комедия». Под этим заголовком укладываются разделы: сцены частной жизни, провинциальной, парижской, политической, военной, сельской, философские и аналитические этюды. В этом плане с 1842 года начинает выходить полное собрание сочинений Оноре де Бальзака.
Чтобы предотвратить недоумение, которое могло вызвать у читателя это ко многому обязывающее название, Бальзак первому тому издания предпослал пространное предисловие. Но напрасно искать в этом предисловии то, что всегда интригует нас в писателе — увидать его самого перед лицом всех своих героев, когда не читатель, а как бы сами они вопрошают своего создателя о своих судьбах, жалуются, благодарят, каются, проливают счастливые или горькие слезы.
У каждого большого писателя остается какое-то сокровенное ощущение после рождения его героя, аналогичное ощущению женщины, родившей ребенка, оно является сокровенной причиной или необычайной любви или дикой ненависти к этому ребенку. Бальзак не открывает нам пути познания самого себя как творца, — он туманно ссылается на случай и называет его самым великим романистом, свою же роль сводит только к свидетельству: «Самим историком должно было оказаться французское общество, мне оставалось быть только его секретарем. Составляя опись пороков и добродетелей, собирая важнейшие случаи проявления страстей, изображая характеры, выбирая главные события из жизни общества, создавая типы путем соединения отдельных черт многочисленных однородных характеров, быть может, я мог бы в конце концов написать историю, забытую столькими историками, — историю нравов».
И он действительно написал историю нравов французского общества первых десятилетий XIX века. Однако, называя себя его секретарем, он только с некоторым приближением к истине определяет характер своего творчества и значение свое, как писателя. Но в основном он прав, и, развивая эту мысль далее, следует сказать, что отличительной чертой творчества Бальзака было именно то, что он, наблюдая жизнь, свидетельствовал о ней, но никогда не учительствовал; изображал жизнь, но не судил ее, отделяя добро от зла, не клеймил неправых, сочувствуя правым. Бальзак никогда не был моралистом, хотя сам себя считал моралистом и пытался это доказать тем, кто обвинял его в отсутствии морали, то есть в безнравственности.
В качестве доказательства Бальзак перечисляет целый ряд добродетельных лиц, изображенных в его произведениях, но в то же самое время, чувствуя и понимая несостоятельность этого аргумента, сам же себе возражает, направляя в сторону критиков горькое замечание: «Если вы правдивы в изображении, если, работая днем и ночью, вы начинаете писать необычайным по трудности языком, — тогда вам в лицо бросают упрек в безнравственности».
Бальзак был правдив в изображении, и был действительно, по его выражению, «смелым писателем». Этой смелостью современные Бальзаку писатели не могли похвалиться: ни Гюго, ни Жорж Сайд, которые оспаривали у него славу, никогда не были правдивы, реалистичны, потому что, с одной стороны, нарочито изображали жизнь не такой, какая она есть, а какой должна быть, а с другой стороны, потому, что в изображаемом хотели видеть самих себя. Жорж Санд часто старалась своими романами оправдать свою очередную страсть и образ своего поведения, Гюго всегда предпочитал учительствовать.
И вот, будучи правдивым и смелым писателем, Бальзак торопится зафиксировать все, что он видит и знает, и дает изображение всего того, чему был свидетелем, — то, что он сам называет сценами, то есть сцены жизни французского общества, начиная с Первой империи до 1850 года, причем по прозрению великого художника становится «творцом тех прообразов-типов, — как говорит Маркс, — которые при Людовике Филиппе находились еще в зародышевом состоянии и достигли развития уже впоследствии, при Наполеоне III».
Называя грандиозную галерею своих типов и их жизни «очерками нравов». Бальзак суживает значение своих произведений, которые не только изображают нравы, но главным образом вскрывают те социальные пружины, которые приводят людей к тем или иным взаимоотношениям и формируют их в определенные законченные типы.
И в этом отношении Бальзак стоял особняком среди современных ему писателей; он и сам это понимал, но когда попытался выразить это теоретически, опять сбился, подчиняясь модному увлечению «абстрактным естественно-историческим материализмом, исключающим исторический процесс» (Маркс). «Не создает ли общество, — говорит Бальзак, — из человека соответственно среде, где он действует, столько же разнообразных видов, сколько их существует в животном мире?»
Биологизм приводит Бальзака к тому, что он пытается провести параллель между развитием общества и развитием отдельного индивидуума. Так, например, он полагает, что сцены частной жизни должны изображать «детство, отрочество, их заблуждения», в то время, как сцены провинциальной жизни — «зрелый возраст, страсти, расчеты, интересы и честолюбие». В сценах парижской жизни должна быть дана «картина вкусов, пороков и тех необузданных проявлений жизни, которые вызваны правами, присущими столице, где существуют крайнее добро и крайнее зло». Сцены сельской жизни представляют собой «в некотором смысле вечер длинного дня», и только почему-то сцены политические являются «жизнью, протекающей вне общих рамок».
Позволительно спросить, почему относящийся к сценам частной жизни «Гобсек» должен изображать детство, а «Лилия в долине», входящая в сцены провинциальной жизни, и где много говорится именно о детстве, — не в пример «Гобсеку, должна изображать зрелый возраст? На этот вопрос вряд ли удовлетворительно ответил бы и сам Бальзак.
Несостоятельность таких аналогий в конце концов приводит Бальзака к тому, что он начинает представлять себе всю «Человеческую комедию» в виде архитектурного сооружения, которое он называет храмом и которое должно иметь вид спирали, причем (в письмах к Ганьской) аналитические этюды попадают на самый верх, а в предисловии к «Человеческой комедии» — на самый низ этой спирали.
План «Человеческой комедии» порождает много недоуменных вопросов, и мы смели бы спросить Бальзака, почему, например, среди его произведений, не нашлось места сценам рабочей жизни? Этот вопрос вполне естественен, так как мы помним молодого Оноре, спускающегося с мансарды на улице Ледигьер, чтобы вмешаться в толпу рабочих и прислушаться к их разговорам-жалобам на нищую жизнь. Но мы были бы правы только в том случае, если бы эти рабочие оказались действительно рабочими. На самом же деле надо полагать, что таким названием Бальзак определял людей, принадлежащих к окраинной бедноте, — мелких чиновников, приказчиков, вожделеющих о собственной торговле, и даже мелких ростовщиков, раскинувших свою паутину в захолустьи Парижа, скупость которых облекала их тела в лохмотья и отребье. Тех рабочих, о которых мы спрашиваем, он не знал, а не зная, не мог о них писать, ибо был правдив в изображении.
Насколько в жизни Бальзак был фантастом и отважился бы броситься в любую страну, с любым неизвестным человеком, для осуществления своих неосуществимых планов, настолько в своем творчестве он был расчетливым хозяином. «Мой труд, — говорит он, — имеет свою географию, так же как и свою генеалогию, свои семьи, свои местности, обстановку, действующих лиц и факты…». Он не уведет своего героя в прерии, чтобы заставить страдать в одиночестве, не создаст маску Квазимодо, чтобы обнаружить трогательное сердце под безобразным обличьем.
Рабочий кабинет Бальзака в его квартире в Пасси
Предисловие Бальзака не ограничивается только попытками теоретизировать и философски обосновать общий план своих произведений. Автор пожелал попутно изложить свои политические взгляды, хотя так еще недавно решительно заявлял о своем намерении оставить политику. Этого ему сделать не удалось и он снова возвращается к изложению своих политических принципов.
Причины такого возврата становятся ясны, если принять во внимание два обстоятельства; первое неугасимое желание играть видную роль среди парижской знати, второе — то, что Бальзак решил совершить путешествие в Россию, для чего ему необходимо стать вполне определенной политической фигурой, ибо в этой стране затребуют самый надежный паспорт, и, конечно, паспорт монархиста и ревнителя церкви.
Муж Ганьской умер, мадам свободна, и Бальзак снова лелеет мечту жениться на «молодой женщине». Письма в Вишховню опять полны нежности, он шлет их туда чаще, чем это было после размолвки в Вене. Бальзак старается привести в порядок свои денежные дела, чтобы они не задержали его, — и вдруг предстанет на пути закрытая для въезда царская застава? Надо это препятствие преодолеть, а преодолеть его можно только сняв с себя подозрение хотя бы в малейшем сочувствии республиканским идеям. В этом не трудно было признаться Бальзаку, — за несколько лет до смерти он сделался полным приверженцем королевского трона и отчасти ханжой.
«Просвещение, — говорит он в предисловии, — или, вернее, воспитание при помощи религиозных учреждений является для народов великой основой их жизни, единственным средством уменьшить количество зла и увеличить количество добра в каждом обществе. Мысль — начало добра и зла — может быть обработана, укрощена и направлена только религией. Единственно возможная религия — христианство…
Христианство создало современные народы, оно будет их сохранять. Отсюда же с несомненностью вытекает необходимость монархического принципа. Католичество и королевская власть — близнецы… Я высказываюсь в защиту двух вечных истин: религии и монархии, необходимость того и другого вызывается современными событиями, и каждый здравомыслящий писатель должен пытаться вести к ним нашу страну.
Не будучи врагом избирательной системы, этого прекрасного принципа созидания законов, я отвергаю ее, как единственную общественную систему, тем более, когда она так плохо организована, как теперь, ибо она не представляет имеющих столь значительный вес меньшинств, о духовной жизни и интересах которых позаботилось бы монархическое правительство».
В своих политико-религиозных рассуждениях Бальзак доходит до явных нелепостей: «Будучи вынужденным сообразоваться с понятиями народа, лицемерного по самой своей сущности, Вальтер Скотт клеветал на все человечество, изображая женщин, ибо его образы принадлежали протестантизму. Женщина-протестантка не имеет в себе ничего идеального. Она может быть целомудренной, чистой, добродетельной, но любовь не захватывает ее целиком, — она всегда остается спокойной и ровной, как выполненный долг…
В протестантизме для женщины падшей все кончено, тогда как в католической церкви ее возвышает надежда на прощение. Поэтому для протестантского писателя возможен только один образ, в то время как писатель-католик для каждого нового положения находит другую женщину.
Если бы Вальтер Скотт был католиком, если бы он взял на себя труд правдивого изображения различных слоев общества, сменявших друг друга в Шотландии, то возможно, что создатель Эффи и Алисы (два образа, за обрисовку которых он упрекал себя в старости) признал бы мир страстей с его падениями и возмездием и с теми добродетелями, к которым ведет раскаяние».
Эта сентенция говорит нам о том, что Бальзак, как истый монархист, был церковен; ревнительство к католической государственной церкви — это необходимая принадлежность светского человека, который по Бальзаку рассуждает так: «Религия всегда будет политической необходимостью. Возьметесь ли вы управлять народом, который склонен рассуждать? Чтобы помешать ему рассуждать, нужно внушить ему чувство; поэтому примем католическую религию со всеми ее последствиями. Если мы хотим, чтобы Франция ходила в церковь, разве мы не должны ходить туда сами? Религия — связующее звено консервативных принципов, которые позволяют богатым жить спокойно, — религия так тесно связана с собственностью. Священник и король — ведь это вы, это я, это олицетворенные интересы всех порядочных людей» («Герцогиня Ланже».)
Это говорит сокровенный безбожник и откровенный циник, которому нетрудно в нужный для него момент прикинуться верующим, что и делает Бальзак, ближе сошедшись с Ганьской. Он пишет ей: «Политически я принадлежу к королевской церкви… Перед богом я принадлежу к религии святого Иоанна, к мистической церкви — единственной, которая сохранила истинное учение. Это — самая сущность моего сердца. Когда-нибудь узнают, насколько предпринятый мною труд глубоко католичен и монархичен».
Как бы ни были туманны и совсем даже непонятны некоторые места предисловия к «Человеческой комедии», все же оно является для читателя очень ценным документом, в котором автор, поскольку он хотел, раскрывает самого себя как художника и как человека.
После многословной переписки с Ганьской, в которой он всякими ухищрениями пытается склонить мадам стать его супругой, Бальзак получает решительный отказ. В Вишховню опять летят жалобы на несчастную судьбу, и в конце концов Бальзак 18 июля 1843 года уезжает из Парижа в Россию, чтобы свидеться с Ганьской в Петербурге, куда он и прибывает 29 июля. Там он поселяется на Большой Миллионной в доме Титова, против дома Кутайсовых, где проживала Ганьска. За 32 рубля ассигнациями Бальзак получает из Третьего отделения вид на жительство, а за 50 рублей ассигнациями в месяц к нему приставляют лакея, изъясняющегося по-французски.
О его пребывании в русской столице пока мало что известно. Очевидно, его тамошнее времяпрепровождение ничем не отличалось от прежних встреч с Ганьской: те же салонные визиты к русской знати и званые обеды — известно, что однажды он обедал у Данзаса.
Но об этой поездке шли разговоры за границей, и «Аугсбургская газета» поместила сообщение о том, что Бальзак, прибывши в столицу России, послал императору Николаю I следующую записку: «Господин де Бальзак-писатель и господин де Бальзак-дворянин покорнейше просит его величество не отказать ему в личной аудиенции». На следующий день, — как утверждает та же газета, — к нему явился посланный от императора с запиской, начертанной собственной его императорского величества рукой: «Господин де Бальзак-дворянин и господин де Бальзак-писатель могут взять почтовую карету, когда им заблагорассудится».
После этого Бальзак будто бы немедленно покинул Петербург.
Сплетня это или не сплетня, но ее связывали с тем, что Николай хотел завербовать какого-нибудь французского писателя, искусно владеющего пером, который мог бы защитить его страну от нападков маркиза де Кюстина[187], побывавшего в 1839 году в России и написавшего о ней далеко не лестные воспоминания.
С Ганьской в Петербурге у Бальзака установились трогательные отношения; на него были обращены заботы, и он прощался с ней, одетый в теплую шубу, обутый в валенки, обмотанный теплым платком, с саквояжем в руке, в котором был запасен на дорогу копченый язык. Он отбыл из России в октябре того же 1843 года, но по дороге задержался в Берлине и Дрездене, где заболел.
По его словам, у него сделалось воспаление сетчатой мозговой оболочки, на самом же деле это было, очевидно, резкое проявление склероза, которое сопровождалось очень сильными головными болями. По счету это был уже третий припадок, после которого они начинают учащаться и сопровождаются настолько большим упадком сил, что Бальзак теряет свою обычную трудоспособность и бездействует в течение долгих месяцев.
По приезде в Париж он долго оправляется после путешествия, не работает, и в это время позирует Давиду д'Анжеру, который лепит его бюст. Опять воскресают мечты об академическом кресле, опять возникают разговоры о переизданиях, и именно потому, что Академия может дать определенный денежный фикс, а литературные доходы могли притечь только от прежних вещей, ибо нового ничего написано не было.
Бальзак. Карандашный набросок Давида д'Анжера
Бальзак сообщает очень подробно Ганьской о вновь приобретенной мебели, о том, что ходит в церковь и однажды принес оттуда вербочку и поставил ее перед портретом мадам, висящем на стене на фоне алого бархата в какой-то необычайной золоченой раме. Несколько раз в этих письмах он с восхищением говорит об императоре Николае I, от которого все без ума, так как красота его — это «химера».
В начале 1844 года в Париже разыгрывается, — как говорит Бальзак, — «битва газет и фельетонов». Издание газет после революции 1830 года стало коммерческим предприятием, и вслед за Жирарденом с его «Прессой» и другими дешевыми изданиями появился с газетой «Век» («Сьекль») Арман Дютак[188], второй «Наполеон прессы». Другим газетам оппозиции — «Конститюсьонель» и «Журналь де Деба» — пришлось тоже снизить подписную плату; в погоне за подписчиками они стали взапуски поставлять всякое чтиво, привлекая к его изготовлению самых популярных писателей, в том числе Жорж Санд, Дюма, Сю и Бальзака.
Кончились времена «высокой литературы», романов, выходивших отдельным изданием с тиражом не больше двух тысяч: теперь романы печатаются в газетах, и их читают все. Приобретая романы, газеты не скупятся на затраты, зная, что они себя оправдают. Так, например, «Конститюсьонель» купил у Сю «Вечного жида» за сто тысяч франков.
Входят в моду фабриканты романов, умеющие писать быстро и занимательно, на протяжении целого года разжигая читателя невероятными приключениями и интригой, подготовляя ее благополучное разрешение к декабрьским номерам. Бывший романтик Дюма организует целое производство, пользуясь услугами «негров», и печатает под своим именем романы сразу в трех-четырех газетах.
На газетных столбцах родился новый жанр романа — «роман-фельетон», который быстро узаконил свои особые приемы: нелюди-герои, неправдоподобная фабула с бесконечными перипетиями, таинственными убийствами в подземельях и пещерах, высокопарная сантиментальность речи и ни малейшего внимания к языку. Роман для автора сделался таким же коммерческим предприятием, как и газета для издателя. «Это, — писал Бальзак, — избиение подписчиков, борьба денег, битва чернил и прозы».
На этом поле битвы одним из первых воинов появляется Бальзак, который, конечно, непрочь был продать рукопись дважды. Но он не изменил себе: печатая свои романы в газетах, он по-прежнему правит по нескольку корректур и не меняет построения вещи ради того, чтобы прервать главу на самом интересном месте и заставить читателя непременно купить следующий номер газеты. В 1844 году он печатает в «Деба» «Мелких буржуа» — роман, оставшийся незаконченным.
Данью Бальзака роману-фельетону можно считать «Темное дело» и «Куртизанок», где много нарочитой занимательности, однако, эти романы по их социальной значимости и литературным достоинствам конечно не идут в сравнение с типичными фельетонами Сю, Дюма, Фредерика Сулье[189] и прочих поставщиков захватывающего чтения.
Большинство тогдашних читателей, гоняясь за фабулой, просмотрело в «Темном деле» самое главное, что и до сих пор представляет чрезвычайный интерес, а тогда, без преувеличения можно сказать, было просто откровением. Это — раскрытие полицейско-шпионской системы Фуше, политика-хамелеона, сменившего в течение четверти века четыре окраски: 1) член Конвента, друг Робеспьера и председатель якобинского клуба; 2) министр полиции Директории; 3) министр полиции, сенатор и посланник Наполеона; 4) министр полиции короля Людовика XVIII.
Время, выдвинувшее этого страшного человека, создало целый ряд его сподвижников, и их фигуры с потрясающей силой показаны Бальзаком в «Темном деле», в «Последнем воплощении Вотрена» и др. Нет никакого сомнения, что в душах полицейских деятелей царской России хранился нерукотворный образ праотца политического сыска. Во всяком случае, в домашнем кабинете Победоносцева висел портрет Фуше.
Благодаря своей добросовестности Бальзак не имеет такого бешеного успеха у публики и ему не было суждено дожить до славы своего соперника Эжена Сю, у которого в комнате повесился в его отсутствии некий восторженный поклонник его таланта, — думая этим, очевидно, сделать автору «Парижских тайн» приятный сюрприз.
В начале апреля 1844 года Бальзак снова заболевает: у него разлилась желчь, и он полтора месяца лежит в постели. Но в июне силы его восстанавливаются, и он садится за окончание «Модесты Миньон», пишет последнюю часть «Беатрисы» и задумывает «Последнее воплощение Вотрена».
Есть уже надежды на новые заработки, и Бальзак начинает присматривать себе в Париже, в тихом квартале, дом с садом. Дом ему нужен для того, чтобы приобрести у издателей вес и перестать ходить к ним самому и напрашиваться на издание.
Ведь вот Эжен Сю, — пишет он, — имеет дом, и у него в прихожей толпятся издатели. Еще этот дом нужен для устройства салона, такого же, какой, например, был у Жерара, где станет принимать гостей Бальзак, уже царствующий в палате, и Ганьска — одна из королев Парижа. И, наконец, собственный дом даст ему возможность скорее попасть в Академию, так как, — по словам Нодье, — Академия скорее примет под свои своды политического преступника, жулика, избежавшего суда благодаря огромному состоянию, чем гениального человека, если он беден.
В октябре этого же года Бальзак еще продолжает работать и возвращается к роману «Крестьяне», но уже с усилием, и, как сам говорит, — голова его находится в опиуме. Что это значит, — сказать трудно, но наверное во избежание головных болей он применял опиум, принимая его внутрь, или в виде мази, как наружное средство.
Успех романа «Крестьяне» начался уже тогда, когда он был еще только на типографском станке, наборщики его читали и приходили в восторг. Достоинство романа сам Бальзак видит в том, что он «направлен против народа и демократии».
Опиум Бальзаку не помог, пришлось опять ставить пиявки и банки и лечь в постель. Отвлеченный от своей работы и озабоченный тем, как бы увеличить средства для создания будущего салона, Бальзак снова мечтает о Монтионовской премии и сочиняет план издания «Энциклопедии начатков знаний», которая, как ему кажется, должна быть премирована Академией. Но план так и остался планом.
Его сменяют новые заботы о подыскании дома и тревоги по поводу неожиданной вести: Ганьска решила уйти в монастырь. Она ждет Бальзака в Дрездене, но выехать он не может, так как, почувствовав себя немного лучше, опять садится за «Крестьян», и только 25 апреля 1845 года едет к Ганьской и живет с ней месяц в Капштадте. Они проводят за границей четыре месяца, и в конце августа расстаются в Брюсселе.
Побывав в доме Бальзака, Ганьска сделала первый шаг будущей хозяйки: по ее требованию Бальзак должен был расстаться с экономкой Брюньоль. Этот факт, сам по себе очень мелкий, говорит о том, что Ганьска, отодвигая сроки вступления в законный брак с Бальзаком, старается всеми средствами подчинить своему влиянию будущего супруга: пугает его уходом в монастырь, ревнует к женщинам, вплоть до экономки, прислушивается к сплетням тетки, Ржевусской, и, наконец, ставит все свои поступки в зависимость от того, как, когда и за кого выйдет замуж ее дочь Анна. И она добивается своего. Бальзак пишет ей: «Я могу теперь любить только тебя. Я думаю только о тебе, а не о своих произведениях. Ты дала мне познать бесконечное счастье, и больше мне ничего не надо. Я делаю только то, что имеет отношение к тебе».
И действительно, Бальзак очень мало пишет и занят всяческими пустяками: домом, нелепыми подарками Ганьской и покупкой антикварных вещей. После следующего путешествии с Ганьской в Неаполь он даже начинает писать ей поэму в прозе, изобилующую самыми нежными излияниями.
В поэме сообщалось о том, что он нашел ей в подарок коралловый убор: «Это — красный цвет победы, пурпур счастливой любви, — наш чудесный год, тысяча его причуд». В том месте поэмы, где он вспоминает о совместном морском путешествии, Бальзак восклицает: «Нельзя болеть морской болезнью, когда в сердце целый океан».
Карикатура на Бальзака. Работа Бенжамена Рубо (30-е годы)
Ганьска отлично знала, чем можно было подействовать на этого взрослого ребенка. Он конечно верил ее необычайно трогательным чувствам к дочери и, как истый буржуа, склонный к умилительной семейственности, сам принял участие в судьбе ее дочери Анны и совершенно серьезно советует: «Твоя дочь как богатая полячка находится в исключительном и опасном положении. Император Николай хочет, чтобы его империя была едина, любой ценой, и у него две мечты: уничтожить польский католицизм и национализм. Это — очевидно и необходимо. На его месте, если бы я был русским, православным императором, я бы это сделал. Он ничего не может предпринять, будучи скован по ногам Польшей и Кавказом.
Все гордое, богатое и сильное будет для него, а еще больше для его приближенных, мишенью. Подчиненные, со свойственной сарматам непоследовательностью, поживятся всласть. Мысль Анны о замужестве с поляком гибельна… Ничтожный поляк даст ей разориться, поляк легкомысленный сам ее разорит. Если же он будет мужественен и великодушен, то его будут преследовать… Мнишек, которого я не знаю, в политическом отношении неприемлем, как все потомки польских королей».
На самом же деле Ганьска, если бы вздумала до замужества дочери выйти замуж сама, должна была бы пройти целый ряд судебных сутяжничеств и в случае неудачи попасть в очень сложные юридические отношения со своей собственной дочерью в вопросе наследства.
Не нужно было, конечно, весьма практичной мадам Ганьской внушать Бальзаку ту мысль, что «быть домовладельцем — самое главное положение при Людовике-Филиппе», — это и без ее влияния в любом случае мог бы высказать и сам Бальзак, — но страшно то, что эта женщина, склонная к чувствительности, по природе своей была холодна, и этот холод послужил ей преградой к пониманию необычайно сложного человека — туреньского силача-галла и утонченного парижанина, способного растрачивать на житейские суеты столь же много сил, сколько он тратил на свои замечательные романы.
Бальзак писал ей: «Мне больше нравится писать тебе, чем сочинять романы», — это питало вздохи отшельницы-вдовы замка Вишховни, но великому писателю Франции это грозило бедствием, не говоря уже о том, что для человека, который работал по ночам, потому что ему не хватало дня, и пил по пятьдесят чашек крепкого кофе, потому что ему не хватало крепкого здоровья, — сорок шесть лет возраста были сорока шестью этапами, приближавшими его к неизбежному раннему концу.
Графиня Ганьска не могла ни понять, ни объять такое исключительное явление, каким был писатель Бальзак.
С каждым годом в письмах к Ганьской Бальзак все меньше уделяет места своим литературным планам, но зато самым подробным образом останавливается на житейских и издательских мелочах. Ганьска не ограничивается его сообщениями и еще в 1844 году в качестве соглядатайши присылает к Бальзаку гувернантку своей дочери — Анриетту Борель, — под тем предлогом, что этой женщине без его помощи трудно будет поступить в монастырь. Действительно, Анриетта задумала посвятить себя богу, но причем тут помощь Бальзака, когда сама Ганьска была настолько видной и знатной католичкой, что достаточно было только ее письма к какой-нибудь аббатессе, и эта дева могла бы явиться в обитель, заранее облекшись в печальные одежды.
Письмо Бальзака о приезде к нему Борель очень интересно рисует фигуру этой женщины, бегущей от соблазнов мира: «Ей здесь нравится, эта тихая, спокойная жизнь ей по душе. Она очень удивлена, что я так экономно живу. Еще немного — и мадам де Брюньоль придется показать ей свои расходные книги за четыре года, как доказательство того, что мы тратим всего 3 600 франков в год, — так это ее поражает. Я же говорил Вам, даже Вы не можете понять, что я работаю день и ночь и очень редко выхожу из дому. Брат мадемуазель Борель, наверное, вбил ей в голову, что я готовлю жемчуг и питаюсь бриллиантами, что у меня семь или восемь любовниц и лакеи, разряженные в золото; она так поражена, что прямо смешно. Еще немного — и она подумает, что я показываю ей подставного викария и фальшивую квартиру. Хорошие фрукты, вкусные и изысканные блюда примиряют ее с действительностью».
Очевидно, будущая невеста Христа обожала хорошо поесть не меньше, чем посплетничать. Во всяком случае, в Вишховню был отослан подробнейший донос о жизни Бальзака.
Мы знаем, что и сам Бальзак мог воодушевляться меркантильными замыслами и всякими пустяками, но во всем этом он неизменно проявлял какую-то ребяческую наивность. С той поры, как мадам Ганьска овладела его мыслями, житейские планы его мельчают, и та обстановка, в которой он представляет себе будущую совместную жизнь, насыщается духотой мещанских будней: «Мы будем спать спокойно в нашей красивой кровати Буля… — пишет он Ганьской. — Будет прекрасная комната в этом же стиле, ванная в стиле Фонтенебло, библиотека в стиле ампир и кабинет во вкусе мосье».
Так и кажется, что с этой благополучной кровати Буля спускаются ноги Цезаря Биротто в ту ночь, когда он задумал учинить великое пиршество. Купленные на деньги Ганьской двести акций Северной железной дороги — уже целое событие. Бальзак следит на бирже за их падением и повышением, подробно и многократно об этом сообщает в Вишховню. А творческие дни становятся все короче и короче.
Бальзак. Литография Августа Кнейзеля (30-е годы)
В мае он едет к Ганьской в Женеву, потом в Рим. Вероятно, эта поездка была задумана мадам со специальной целью посетить знаменитых докторов — она плохо себя чувствует. В конце концов выясняется, что она беременна. Это будет сын, и он уже назван Виктором-Оноре.
Вернувшись в Париж, Бальзак вскоре же отправляется в Тур за метрическим свидетельством, ибо нужно скорее венчаться, чтобы «покрыть грех». Попутно с этим Ганьска торопит свадьбу дочери, у которой есть жених — Георгий Мнишек.
Разлука с Ганьской очень трудна, мысль о том, что она может бросить его — ужасна, и если это случится, то он «через два года станет идиотом». Но более ужасна творческая пустота.
Кофе уже давно не действует: «вдохновенье, которое, бывало, пробуждало во мне кофе, — пишет он уже в 1834 г., — проходит очень быстро; кофе дает моему мозгу только две недели возбужденья; возбужденья рокового, ибо оно причиняет мне жестокие боли в желудке…».
Прошло то время, когда он с восторгом объяснял его действие Гозлану: «Кофе попадает к вам в желудок, и все приходит в действие; мысли движутся, как батальоны Великой Армии на поле битвы, и сражение начинается. Тяжелой поступью приближаются воспоминанья с развернутыми знаменами; легкая кавалерия сравнений скачет великолепным галопом; артиллерия логики подъезжает со своими орудиями и снарядами; остроумные слова мечутся, как стрелки; встают образы, бумага покрывается чернилами. Битва начинается и кончается потоками чернил, как настоящее сраженье — черным порохом…».
Теперь этот роковой возбудитель потерял над ним свою власть. В порыве отчаяния он намеревается курить гашиш и сообщает мадам, что курил его: как всегда, для Бальзака задуманное было уже совершенным. На самом же деле, он только пытался это сделать, и эту попытку описывает Теофиль Готье со слов Бодлера:
«Бальзак, наверное, думал, что нет большего позора и большего страдания, как отказ от своей воли. Я видел его однажды в обществе, где шла речь о чудесном влиянии гашиша. Он слушал и задавал вопросы с забавным вниманием и живостью. Люди, его знавшие, легко догадаются, что он этим заинтересовался. Однако возможность думать о чем-нибудь не по своей воле очень его возмущала. Ему протянули «давамеск», он потрогал его, понюхал, и вернул, не испробовав. На его выразительном лице отражалась борьба детского любопытства с отвращением к отказу от своей воли; в нем победило чувство собственного достоинства. И правда, трудно представить себе, чтобы теоретик воли, духовный близнец Луи Ламбера, согласился потерять хотя бы крупицу этой ценной «субстанции».
Готье добавляет: «Мы тоже были в этот вечер в доме Пимодана, и можем подтвердить точность этого анекдота. Прибавим только к нему характерную подробность: возвращая ложечку, которую ему предложили, Бальзак сказал, что опыт производить не стоит и что гашиш, он в этом уверен, не окажет на его мозг никакого действия.
Это вполне возможно: этот мощный мозг, в котором царила воля, который укреплялся ежедневным упражнением, пропитывался тончайшими ароматами кофе и на который не оказывали ни малейшего действия три бутылки самого крепкою вина Вуврей, может быть и был бы способен устоять перед мимолетным отравлением индийской пенькой».
Бальзак не решился испробовать этот яд, облегчающий воображение не потому, что боялся его разрушительного действия на организм, а потому, что он уже чувствовал, как после долгого и мучительного перерыва начинает нарастать творческий прилив. В июле того же 1846 года Бальзаком задуман план «Бедных родственников».
Он работает с таким напряжением, с каким никогда не работал, как бы чувствуя, что вот-вот иссякнут силы. Оторвавшись от работы и разговаривая с кем-нибудь, он вдруг прерывает речь, долго и напряженно молчит, вспоминая какое-нибудь самое простое слово. Он обрил голову, — конечно, не для того, чтобы предложить Ганьской из его волос сделать себе цепочку к медальону (это просто очередной сантимент), — а, вероятно, для того, чтобы удобнее было применять мази с опиумом или компрессы. Кроме того, лето 1846 года было необыкновенно жаркое, и Бальзак задыхался в своей тесной квартирке с низкими потолками, под раскаленной железной крышей.
Судя по письмам, он не раз прибегает к помощи своего доктора Накара, который предупреждает, что такая работа может кончиться очень плохо. Бальзак был тогда, как говорится, еще не в своем теле, ибо во время недавней болезни сильно похудел, что тоже могло способствовать дурному исходу. К его благополучию, ему пришлось на несколько дней уехать в Висбаден, чтобы присутствовать на бракосочетании Анны Ганьской с Мнишеком.
Бальзак в начале 40-х годов. Гравюра Дюжардена
Вернувшись в Париж, Бальзак снова безвыходно у письменного стола. В прежние годы он редко бывал в таком лихорадочном творческом состоянии, но последнее не следует расценивать как состояние человека, на которого, что называется, «накатило», тем более, что Бальзак сам очень ясно определил побудительные основания к такому невероятному упорству и усидчивости. «Обстоятельства требуют, — пишет он Ганьской, — чтобы я написал два или три капитальных труда, которые свергнут с пьедестала мнимых богов этой незаконнорожденной литературы и докажут, что я молод, свеж и велик, как никогда».
Под этой «незаконнорожденной» литературой надо понимать ужасные сочинения литературных «негров» Дюма и им подобных писак. Среди них уже появились любимцы читателей, которым в тысячу раз легче, чем Бальзаку, достались и слава, и деньги, и кареты, и собственные дома.
Бальзак с полным правом мог сказать, что он велик, — его «Бедные родственники» — увы, последнее, но замечательное произведение. По сравнению с паноптикумом романов-фельетонов, где показываются злодеи, нанизывающие на рыцарские шпаги сразу десяток порочных душ, сыщики, которые, ложась спать, развинчивают себя на части и правое ухо вешают на дверную скважину соседа, — кузен Понс и кузина Бетт — самые обыкновенные люди. Нет башен с узницами и пещер с жуткими тенями, но жуть и осиротелость человеческой души, загнанной в сети, раскинутые ловцами выгод, дешевого труда, пороков и несчастий, из которых можно извлечь золото — изображены Бальзаком с гениальной простотой.
Ни в одном из его романов не показана столь ярко гнилостность и полное разложение аристократии, среди которой, как пауки, ползают и набивают себе брюхо люди, подобные буржуа Клавелю. «В то время, как финансовая аристократия, — говорит Маркс, — издавала законы, управляла государством, распоряжалась всеми организованными общественными властями, фактически и при посредстве печати подчиняла себе общественное мнение, во всех сферах, начиная с двора и кончая Cafe Borgne, повторялся тот же разврат, тот же бесстыдный обман, та же жажда обогащения не посредством производства, а посредством ловкого фокусничества с уже существующим чужим богатством. Верхи буржуазного общества охватывались безудержным, вступающим в постоянные конфликты даже с законами буржуазного общества, развитием нездоровых и распутных вожделений, в которых богатство, нажитое азартной игрой, естественно ищет себе удовлетворения, превращая наслаждение в разврат и сливая в один общий поток деньги, грязь и кровь.
Финансовая аристократия как в своих способах наживы, так и в наслаждениях является ни чем иным, как возрождением пролетариата босяков на верхах буржуазного общества». (К. Маркс, «Борьба классов во Франции», стр. 23, изд. «Красная новь». М. 1923).
Такова была картина страшного города и таким его изобразил Бальзак, и в конце концов рассказ идет не о бедных родственниках, а о Париже кануна февраля 1848 года; Бальзака надо считать первым творцом в мировой литературе типа босяка, заседающего на верхах.
Романы Бальзака «Бедные родственники» показательны для его творчества еще и в отношении самого процесса писания и той особой атмосферы нарастания мрачности или подавленности, причину которой следует искать в возбудителях, в преступных друзьях фантазии и темных врагах творчества, — в кофе b опиуме, — к помощи которых прибегал Бальзак, обессиленный трудом.
Начиная рассматривать его рукописи, нельзя не заметить, что почерк, в заголовке и начальных страницах очень четкий и красивый, чем дальше, тем все больше искажается, становится трудно разборчивым и, наконец, превращается в нервные иероглифы, за которыми так и чувствуется рука с возбужденным пульсом.
Открывая любую страницу рукописи, почти нельзя ошибиться в определении — написана она днем или ночью. Свет дня и полусумрак свечей отражены на рукописи, точно также как в самих образах отражены ясность здравой мысли и затуманенность воображения. Некоторые критики пытались приписать Бальзаку пессимизм, но Бальзак не был пессимистом, — по натуре он был здоровый, подвижной, веселый человек, и все болезненные проявления этой крепкой натуры надо отнести за счет той ненормальной жизни, какую вел Бальзак.
Пока Бальзак был занят своими образами, в Вишховне не дремала зоркая наблюдательница. Для мадам Ганьской было ясно, что автор «Человеческой комедии» — в состоянии безволия и целиком находится в ее руках. Ему можно диктовать те или иные поступки, запрещать или разрешать, и она разрешила Бальзаку купить дом на улице Фортюне, чего бы, конечно, не допустила, если бы этот поступок не входил в план организации хозяйства ее будущего супруга.
Дом на улице Фортюнэ, где скончался Бальзак
Свое влияние на него она оказывала незаметным образом, но упорно и неизменно. Она даже временами потакала ему; заметив, что Бальзак равнодушен к детям, скинула на четвертом месяце предполагаемого Виктора-Оноре, но не откладывала перевоспитания жениха в духе любви и преданности королю Людовику-Филиппу и добилась признания Бальзака:
«Нужно признаться, что своим управлением Людовик-Филипп сделал из Франции первую державу мира. Подумайте только! Всё у нас настоящее; наша армия — прекрасная армия, у нас есть деньги, и сейчас все у нас — сила, и все — реально. Когда будет закончен Алжирский порт, у нас будет второй Тулон перед Гибралтаром; мы идем к господству на Средиземном море. Испания и Бельгия — наши. Этот человек многого достиг. Вы правы, и если бы он был честолюбив, если бы он хотел петь Марсельезу, то он уничтожил бы в свою пользу три империи. Если он приберет к рукам Магомета-Али, как он прибрал тунисского бея, то Средиземное море целиком будет в распоряжении Франции на случай войны. Это большая победа, и притом моральная, одержанная без единого пушечного выстрела. Кроме того, мы гигантскими шагами продвинулись в Алжире, перемещая центры военных действий; победа закреплена и восстание невозможно. Надеюсь, что Вы останетесь мною довольны и увидите, что я отдаю, наконец, должное монарху, которого Вы всегда защищали — не по симпатии, как Вы говорите, а из убеждения. Может быть, по существу Вы и правы. Может быть, действительно Франция меньше нуждается в славе, чем в свободе и безопасности, и поскольку она добилась этих двух больших благ, пожелаем, чтобы она сумела ценить и сохранить правительство, которое ей эти блага дало». Верноподданный Ганьской оказался верноподданным и королю. Теперь уже можно не бояться эксцентричных выступлений Бальзака в присутствии кавалерственной дамы-тетушки, графини Ржевусской. Для приезда жениха в Вишховню нет никаких препятствий.