М. Ю. Лермонтов и Е. А. Сушкова

1

«Теперь я не пишу романов, — я их делаю» — вот признание, брошенное самим Лермонтовым в одном из писем его к А. М. Верещагиной о последних перипетиях любовной игры, инсценированной им в столичных светских гостиных зимою 1834–1835 г.

Правда, участники этого своеобразного «театра для себя» приняли им навязанные роли всерьез, легко уверили и себя и других, что все действия, положения и реплики их подсказаны самою жизнью, а не условностями Лермонтовского либретто, но, благодаря этим неожиданным иллюзиям персонажей, втянутых поэтом в игру, хитро заверченная им интрига сделалась еще напряженней, а переплет тонких художественных измышлении и вольных гусарских проказ еще искуснее и сложней.

Литература властно вторгалась в затхлый, догнивающий быт. Кодексы чисто книжных построений, лишенных, казалось бы, всякой действенности, легко соперничали с обессмысленными нормами жизненного обихода класса, осужденного на смерть, с постулатами «мира призраков», как определили бы Лермонтовское окружение этих лет сверстники поэта, петербургские и московские гегелианцы.

«Вступая в свет, — пишет Лермонтов и указанном выше письме, — я увидел, что у каждого был какой нибудь пьедестал: хорошее состояние, имя, титул, связи… Я увидал, что если мне удастся занять собою одно лицо, другие незаметно тоже займутся мною, сначала из любопытства, потом из соперничества. Я понял, что m-lle С[ушкова], желая изловить меня, легко себя скомпрометирует со мною. Вот я ее и скомпрометировал, насколько было возможно, не скомпрометировав самого себя. Я публично обращался с нею, как если бы она была мне близка, давал ей чувствовать, что только таким образом она может покорить меня. Когда я заметил, что мне это удалось, но что один дальнейший шаг меня погубит, я прибегнул к маневру. Прежде всего, на глазах света я стал более холодным к ней, а наедине более нежным, чтобы показать, что я ее более не люблю, а что она меня обожает (в сущности, это неправда). Когда она стала замечать это и пыталась сбросить ярмо, я первый публично ее покинул. Я стал жесток и дерзок, стал ухаживать за другими и под секретом рассказывал им выгодную для меня сторону истории. Она так была поражена неожиданностью моего поведения, что сначала не знала что делать и смирилась, что подало повод к разговорам и придало мне вид человека, одержавшего полную победу; затем она очнулась и стала везде бранить меня, но я ее предупредил, и ненависть ее показалась и друзьям и недругам уязвленною любовью. Далее она попыталась вновь завлечь меня напускною печалью, рассказывала всем близким моим знакомым, что любит меня; я не вернулся к ней, а искусно всем этим воспользовался. Не могу сказать вам, как все это пригодилось мне; это было бы слишком долго и касается людей, которых вы не знаете. Но вот смешная сторона истории. Когда я увидал, что в глазах света надо порвать с пою, а с глазу на глаз, все таки, еще казаться ей верным, я живо нашел прелестное средство — написал анонимное письмо: «М-elle, я человек, знающий вас, но вам неизвестный… и т. д.; я вас предупреждаю, берегитесь этого молодого человека М. Л. Он вас погубит и т. д. Вот доказательства (разный вздор) и т. д.» Письмо на четырех страницах… Я искусно направил это письмо так, что оно попало в руки тетки. В доме — гром и молния… На другой день еду туда рано утром, чтобы, во всяком случае, не быть принятым. Вечером на балу я выражаю свое удивление Екатерине Александровне. Она сообщает мне страшную и непонятную новость, и мы делаем разные предположения, я все отношу насчет тайных врагов, которых нет; наконец, она говорит мне, что родные запрещают ей говорить и танцевать со мною: я и отчаянии, но остерегаюсь нарушить запрещение дядюшек и тетушек. Так шло что трогательное приключение, которое, конечно, даст вам обо мне весьма лестное мнение! Впрочем, женщина всегда прощает зло, которое мы делаем другой женщине (правило Ларошфуко). Теперь я не пишу романов, я их делаю…

«Итак, вы видите, я хорошо отомстил за слезы, которые меня заставило проливать 5 лет тому назад кокетство m-lle С[ушковой]. О, мы еще не расквитались. Она мучила сердце ребенка, а я только подверг пытке самолюбие старой кокетки, которая, может быть, еще более… Но во всяком случае я в выигрыше: она мне сослужила службу».

2

Однако Лермонтов не только делал романы, — вопреки своей юношеской браваде, он их и писал.

Страницы «Княгини Лиговской», фрагменты большого повествовательного полотна, оборванного ссылкою поэта на Кавказ и использованного впоследствии для «Героя нашего времени», свидетельствуют о том, что уже в 1836 году история с Е. А. Сушковой дала материал для одного из важнейших сюжетных узлов романа, почти все персонажи которого представляли собою откровенные сколки с живых лиц, участников той же светской эпопеи.

«Полтора года тому назад — читаем мы в третьей главе «Княгини Лиговской» — Печорин был еще в свете человек довольно новый: ему надобно было, чтоб поддержать себя, приобрести то, что некоторые называют светскою известностью, т. е. прослыть человеком, который может делать зло, когда ему вздумается; несколько времени он напрасно искал себе пьедестала, вставши на который он бы мог заставить толпу взглянуть на себя; сделаться любовником известной красавицы было бы слишком трудно для начинающего, а скомпрометировать девушку молодую и невинную он бы не решился, и потому он избрал своим орудием Лизавету Николаевну, которая не была ни то, ни другое. Как быть? В нашем бедном обществе фраза: он погубил столько-то репутаций — значит почти: он выиграл столько-то сражений».

Если эта сюжетная интродукция даже в деталях своего словесного оформления совпадала с известным признанием Лермонтова о его мнимом увлечении Е. А. Сушковой, то неудивительно, что в «Княгине Лиговской» мы находим и замечательный по сходству своему с его живым прототипом портрет Елизаветы Николаевны Негуровой[1], и почти документально точную светскую ее биографию, не отличающуюся даже в мелочах от известной ныне подлинной исповеди Е. А. Сушковой[2], и всю историю ее петербургских встреч с поэтом (Печорин — романа), от первой мазурки на балу до самого финала их отношений, искусно ускоряемого анонимным письмом[3].

3

Методы перенесения живой натуры в литературные композиции чрезвычайно характерны для поэтики Лермонтова. В ранних его произведениях этот прием не только обнажен, но еще и дидактически мотивирован «Лица, изображенные мною, — пишет Лермонтов в 1831 г. в предисловии к драме «Странный человек» — все взяты с природы; и я желал бы, чтоб они были узнаны; тогда раскаяние, верно, посетит души тех людей».

Эта примитивная техника натурального письма не могла, разумеется, долго довольствоваться ни заданиями непосредственного обличения, ни, более чем скромными, художественными итогами внедрения в заимствованные книжные схемы скудных данных жизненного опыта самого автора. Неудивительно, что в пору своего созревания Лермонтов является вовсе ненужным нашей «изящной словесности», а ранние его вещи (какой контраст с лицеистом Пушкиным!) так долго остаются ненапечатанными. Для вхождения в большую литературу приходилось менять приемы письма или расширять и углублять сферу творческих своих ощущений и восприятий. Однако, возможности первого пути, обусловленного переходом на новую технику, были исключены для поэта, все особенности изобразительной манеры которого были глубоко органичны, а не навеяны извне. Оставался путь второй, но и здесь необходимому расширению мира внешних наблюдений и обогащению внутреннего опыта положен был естественный предел бедностью социально, бытового окружения писатели и самим возрастом его. В самом деле, физическое развитие Лермонтова не поспевало за ростом его художественных запросов и интересов, противоречия жизни и творчества, поэта и среды, обозначались слишком рано, как неразрешимые, и совершенно особый исторический смысл получает тем самым для нас сейчас известный рассказ графини Е. П. Ростопчиной «об этом бедном ребенке, загримированном в старика и опередившем года страстен трудолюбивым подражанием».

Если потребность в координации жизненного облика поэта с миром его героев толкала молодого Лермонтова на известную позу, на упреждение «годов страстей» каким то «трудолюбивым подражанием», то поисками свежего материала для литературной работы, в соответствии с только что указанными особенностями его творческой техники, обусловлено было постоянное экспериментирование писателя над собою и над близкими, создание нарочитых бытовых коллизий, искусное провоцирование сложных тактических конфликтов и психологических контроверз. Очень характерен в этом отношении обрывок диалога, запомнившегося Е. А. Сушковой и переданного в ее записках: «Вы пишете что-нибудь? — Нет, но я на деле заготовляю материалы для многих сочинений».

4

Широкие картины быта, живые и непосредственные зарисовки Лермонтовской «натуры», тех самых лиц, вещей и событий, художественное преломление которых хорошо известно нам по страницам «Княгини Лиговской», по сценам драмы «Два брата», наконец, по контурам позднейших его произведений, — вот материал, наличие которого навсегда обеспечивает за Записками Е. А. Сушковой право на самое пристальное внимание не только историка, литературоведа, но и рядового читателя.

Однако, если ценность специальных глав воспоминаний определяется, главным образом, тем, что они заново освещают целые этапы биографии Лермонтова, дают исключительные по своему интересу параллели к литературным его композициям, уясняют самые методы его работы, то в других, более общих частях повествования Е. А. Сушковой, особой культурно-исторической значимостью отличаются мастерские экспозиции мемуаристкой современного ей столичного и провинциального дворянского быта, мертвящих будней парадно-показной и интимно-домашней обстановки годов после-декабрьской реакции, в которых рос и в которых задохнулся автор «Героя нашего времени».

Художественная яркость всего построения и словесной отделки записок Е. А. Сушковой не случайна. Семья, к которой принадлежала она, выдвинула несколько крупных поэтических дарований и целую плеяду имен незаурядных литераторов и мемуаристов. Одной из кузин Е. А. Сушковой была графиня Е. П. Ростопчина, знаменитая поэтесса 30–40-х годов, другой — известная романистка Е. А. Ган («Зенеида Р-ва»); по матери приходился ей родственником князь И. М. Долгорукий, автор «Камина» и «Капища моего сердца», а дядей с отцовской стороны был Н. В. Сушков, исследователь московской духовной культуры нач. XIX века, поэт, драматург и переводчик, автор «Обоза к потомству»; ее кузены — стихотворец Д. И. Сушков и военный публицист Р. А. Фадеев; отец последнего — А. М. Фадеев, автор любопытнейших «воспоминаний»; ее двоюродный племянник — граф С. Ю. Витте, а племянницы — писательница для детей В. П. Желиховская и теософка Е. П. Блаватская («Радда-Бай»). Приходится недоумевать, почему в этих условиях действенных художественных интересов и фамильных беллетристических традиций только в работе над Записками успела проявить свое несомненное литературное дарование героиня Лермонтовского романа.

5

Историю жизненного пути Е. А. Сушковой, с такой откровенностью, четкостью и остротою обнаженную ею самой в печатаемых нами Записках, остается здесь только досказать, тем более, что после событий, давших материал для рассказов мемуаристки, «бурный поэтический период» жизни Екатерины Александровны окончился; «начался, — говоря словами первого ее, издателя, — отдел прозы, тихой, быть может, счастливой, но уже не просящейся под перо»[4].

В самом деле, в 1838 году, т. е. года через три после разрыва с Лермонтовым, Е. А. Сушкова выходит замуж за старого своего поклонника, дипломата А. В. Хвостова. На короткое время, когда муж ее занял пост директора дипломатической канцелярии в Тифлисе, Е.А. появляется на Кавказе, куда незадолго перед тем выслан был и Лермонтов, но ни она, ни он встречи, конечно, не искали. С начала сороковых годов Е.А живет за границей — в Венеции, Турине, Марселе и Генуе; Крымская кампания задерживает ее в России; в 1861 году умирает ее муж; в разгар крестьянской реформы она возвращается на родину и поселяется уже навсегда в Петербурге; в обычную колею жизни стареющей светской женщины вторгаются заботы о семье, о воспитании двух подрастающих дочерей.

Если прежде, в годы молодости, особенно заметною делали Е. А. Сушкову в великосветских гостиных и бальных залах «стройный стан, красивая, выразительная физиономия, черные глаза, сводившие многих с ума, великолепные, как смоль, волосы, в буквальном смысле доходившие до пят, бойкость, находчивость и природная острота ума»[5], то и сейчас, в пору заката, она не вовсе потерялась в высших кругах столичного общества. Как свидетельствуют воспоминания М. И. Семевского, близко знавшего ее в середине 60-х годов, Е. А. Хвостова «хорошо была известна», как женщина «с большим природным умом, не лишенным хотя и светского, но довольно солидного образования, и искренно оказывавшая сочувствие к деятельности наших лучших писателей и музыкантов. В гостиной Е.А., в течение последних лет, всегда можно было встретить некоторых из наиболее заметных деятелей в области как отечественной словесности, так в особенности музыки. Приветливость Е.А., уменье говорить, заметная острота ума делали беседу ее довольно интересной».

Скончалась Е. А. Сушкова-Хвостова 10 октября 1868 г., на 57 году от роду.

6

В основе записок Е. А. Сушковой лежит исправленный и дополненный текст той интимной девической исповеди, которую адресовала она в 1836–1837 г. своей приятельнице, М. С. Багговут. Неожиданная смерть подруги оборвала этот ранний опыт автобиографии и оставила документ в распоряжении его составительницы. Вероятно, она не очень таила его от близких. Письма к родным из Петербурга молодой романистки Е. А. Ган полны уже следующей зимою впечатлений от «большой тетради», в которой изложена «тайная история жизни» ее кузины и новой приятельницы. Между этой «тайной историей жизни» и «исповедью», о которой впоследствии упоминала Е. А. Сушкова сама, можно смело поставить знак равенства. Многочисленные выписки, сделанные Е. А. Ган из заветной тетради, позволяют установить, что даже в таком интимном документе, как «исповедь», были уже тщательно зашифрованы имена некоторых живых лиц. Следы этого шифра остались и в тексте позднейших «записок»: так, Алексей Лопухин, фигурировавший в тетради, известной Е. А. Ган, как «князь Мишель», в материалах, предназначенных для печати, определялся как «Леонид Л–хин». Сравнивая некоторые места «исповеди» Е. А. Сушковой в записях Е. А. Ган с передачею тех же эпизодов через много лет самою мемуаристкою, мы только в одном случае установили заметное осложнение ранней ситуации чертами, прежде отсутствовавшими и явно взятыми из стороннего литературного источника. Так, тексты «Юношеских произведении Лермонтова» (особенно тирады драмы «Два Брата»), опубликованные в девятом томе «Русского Вестника» за 1857 г. несомненно использованы были Е. А. Сушковой для оживления прежнего рассказа о конфликте двух претендентов на ее любовь. Однако, произошло это уже очень поздно, а вопрос об известной исторической ценности бумаг, писанных в разъяснение недавних жизненных неудач и светских поражений, должен был встать перед Е. А. Сушковой еще в самом начале сороковых годов, когда скромное имя одного из персонажей ее «исповеди» стало историческим именем гениального поэта и властителя дум целого поколения.

Некоторое время будущая мемуаристка старалась ограничить свои выступления в печати только сообщениями сырого материала, и двенадцать неизвестных стихотворений Лермонтова, сохранившихся в старых тетрадях Е. А. Сушковой, опубликованы были ею в двух книжках «Библиотеки для Чтения» за 1814 год без всяких разъяснении[6]. Между тем, интерес к фактам жизни и творчества молодого Лермонтова после этой публикации необычайно обострился, и молчание Е. А. Сушковой о поэте становилось тем более неуместным, что одни из вновь пущенных в читательский оборот произведений были ею вдохновлены, другие ей непосредственно вручены, наконец, третьи требовали для своей расшифровки ключа, которым, конечно, никто, кроме нее не располагал. В порядке ответа на запросы широких литературных кругов и возникает, думается нам, как развернутый комментарий к Лермонтовским текстам в «Библиотеке для Чтения», будущая четвертая глава записок Е. А. Сушковой, целиком посвященная первым встречам ее с поэтом в 1830 году. Именно эта часть воспоминаний, данные которой несомненно отсутствовали в первоначальной «исповеди», и появляется в «Русском Вестнике» 1857 года, т. е. задолго до публикации Записок полностью, еще при жизни самой Е. А. Сушковой[7].

Если бережно сохраненные стихотворные альбомы послужили опорными пунктами для реставрации ранних воспоминаний о Лермонтове, а страницы «исповеди» для истории последних свиданий с ним, то традиционный материал семейных преданий и тетради систематически веденных в юности дневников должны были облегчить превращение пестрых и разновременных мемуарных фрагментов в стройные главы широко развернутого жизнеописания.

«Dans mes moments perdus — пишет E. А. Сушкова-Хвостова 20 мая 1852 г. из Венеции сестре, прося возвратить какую-то часть старого своего дневника — j’ècris mon histoire, la mémoire ne suffit pas quand taut d’années ont passé dessus je me souviens de ce que j’ai éprouvé, mais dans cette si courte periode de ma vie il yavait des mots, des gestes que je n’ai compris qu’après et que je ne puis rassembler — ради бога, душа моя Лиза, сделай мне это одолжение, достань мне мою тетрадь — во что бы ни стало».

К сожалению, многие тетради дневника, хранившиеся во время пребывания мемуаристки за границей, у ее родных и знакомых, возвращены ей не были, в деталях семейных преданий осведомлена она была не достаточно твердо, а расширению хронологических рамок повествования за пределы 1836 года препятствовали, вероятно, какие побудь интимно-личные или фамильные соображения. «Как ни принималась она за продолжение Записок — рассказывает первый издатель их — от всех этих попыток остались две-три страницы, да небольшое предисловие к прежним запискам, подписанное 1860-м годом». Таким образом Е. А. Сушкова, с одной стороны, как бы сознавала известную незавершенность своих воспоминании, с другой — сама санкционировала появление в печати их ранее написанных частей.

Проредактированные после смерти мемуаристки М. И. Семевским и сокращенные при этом почти на треть, записки Е. А. Сушковой увидели свет в книжках «Вестника Европы» за 1869 г.[8]

Как дополнение к письменным свидетельствам Е. А. Сушковой о Лермонтове, М. И. Семевский напечатал некоторые записи ее устных, чисто случайных высказываний о поэте. Этот материал, в котором ценные фактические сообщения перемежались заметками, сделанными, быть может, просто для красного словца, или, указаниями, смысл которых в позднейшей передаче был искажен, ни в какой мере не являлся авторизованным и требовал к себе, конечно, совсем другого подхода, чем подлинные записки. Однако, ни в журнальном тексте воспоминаний, ни в отдельном издании, выправленном по рукописи и выпущенном в конце 1870 г. уже без всяких купюр[9], мы не находим никаких оговорок о разной степени достоверности тех или иных составных их частей.

7

Встречены были записки Е. А. Сушковой с большим интересом и имели как у читателя-специалиста, так и у массового потребителя литературного материала несомненный успех. Книга широко эксплоатировалась в нашей прессе[10], очень быстро вошла в критико-биографическую литературу о Лермонтове, породила длинный ряд сочувственных и полемических откликов на важнейшие из своих показании, и уже несколько десятилетий назад стала большой библиографической редкостью. Тем не менее, констатируя успех воспоминании Е. А. Сушковой, трудно было бы говорить о немедленном их признании, о завоевании книгой сразу же того авторитета, на который она имела все основания претендовать. Наоборот, в течении долгого времени история Записок Е. А. Сушковой сводится к истории попыток их дискредитирования.

Первые, самые, резкие выпады идут по родственной линии и концентрируются в «Замечаниях» Е. А. Ладыженской, письмах Н. В. Сушкова и Н. А. Фадеевой[11]. Основным стимулом для полемики является чувство оскорбленной в Записках фамильной чести и уязвленного личного самолюбия, а результаты ответных изобличении сводятся, помимо общих горьких слов, к установке двух-трех генеалогических промахов Е. А. Сушковой, да к исправлению такого же количества ее именных или топографических ошибок.

Другая, более серьезная линия нападок на Записки Е. A. Сушковой идет со стороны специалистов-литературоведов, главным образом биографов Лермонтова. Их прежде всего смущает возможность снижения традиционно-героической личности поэта, откровенность обнажения его явно неблаговидной позиции в рассказанных любовно-бытовых эпизодах. Не располагая еще собственными признаниями Лермонтова об истории его романа, они склонны считать многие страницы Е. А. Сушковой «неясными и бездоказательными»[12], заподазривают в ее оценках «мираж пылкого воображения» в лучшем случае «блестящий обман самой себя»[13]. Характерно, что даже после того, как в научный оборот входят с 1882 г. фрагменты «Княгини Лиговской» и письма Лермонтова к А. М. Верещагиной, подтверждающие истину показаний мемуаров Е. А. Сушковой, один из авторитетнейших представителей Лермонтовской историографии, П. А. Висковатов, не может простить несчастной героине этого романа того, что она «предала публичности интимные отношения свои к Михаилу Юрьевичу», что она не постеснялась печатно охарактеризовать его «двусмысленную роль»[14]. Для подрыва же мемуаров Е. А. Сушковой по существу. П. А. Висковатову приходилось прибегать к аргументации ее раздраженных родственников или к полуанекдотическим страницам «добавлений», сделанных к «запискам» М. И. Семевским.

Была еще третья линия обстрела Записок. Подвизались здесь рецензенты левого фланга нашей журналистики, пытавшиеся доказать, что «до Лермонтова-офицера, члена петербургских, московских и кавказских салонов, никому из читателей собственно нет дела»[15], — однако, после блестящей реабилитации интимно-бытовой нагрузки мемуаров Е. А. Сушковой в «Литературных Заметках» Н. К. Михайловского[16], и этим выпадам был положен предел.

Если в старой биографической литературе о Лермонтове вопрос о записках Е. А. Сушковой разрешался бездоказательным опорочиванием их на словах и столь же безответственным использованием на деле[17], то в авторитетных специальных изданиях последних лет этот мемуарный памятник получил, наконец, давно заслуженное им признанно и высокую общую оценку[18]. Начатой перестройкой традиционных схем жизни и творчества Лермонтова (мы имеем, главным образом, в виду достижения Е. В. Аничкова, Б. М. Эйхенбаума, С. В. Шувалова, Б. В. Неймана) ставится, однако, на очередь и коренной пересмотр первоисточников Лермонтовской легенды, а потому настоящий опыт критического переиздания Записок Е. А. Сушковой вовсе не случайно, думается нам, входит одним из первых номеров в осуществляемую сейчас серию памятников литературного быта XIX столетия.

* * *

Рукопись Е. А. Сушковой до нас не дошла, поэтому в основу настоящего издания ее записок положен нами текст публикации М. И. Семевского, сделанной в 1870 г., как известно, с автографа. При подготовке «Записок» к печати приняты были нами во внимание и первые публикации их отдельных частей в «Русском Вестнике» 1857 г. и в «Вестнике Европы» 1869 г.

Все явные описки оригинала или опечатки издания 1870 г. нами выправлены; иноязычные записи дополнены в примечаниях русским переводом; все буквенные обозначения упоминаемых в тексте лиц и предметов, равно как и всякого рода зашифровки их (поэт «Н. К.», конногвардеец Г-н», «полковник Ш.», «князь Д.», «Катенька К.», «маленький С.», «братья Александр и Николай А.», «Леонид Л-н» и пр.), по возможности, раскрыты в редакторских прямых скобках и снабжены необходимыми подстрочными разъяснениями[19]; случайные примечания самой мемуаристки (в четырех местах ее повествования) вобраны в основной текст; столь же случайные комментарии М. И. Семевского к прежним изданиям записок нами опущены, но сохранено произведенное им разделение оригинала на «главы».

Как приложение к Запискам Е. А. Сушковой-Хвостовой мы сохраняем и собранный их первым редактором материал позднейших высказываний мемуаристки о Лермонтове, но, поскольку к этим данным светского фольклора мы подходим с точки зрения не фактической их достоверности, а лишь исторической характерности, то печатаем их полностью, по тексту «Вестника Европы» 1869 г., а не по изданию 1870 г.

Из воспоминаний о молодом Лермонтове, показания которых дополняют или корректируют свидетельства Е. А. Сушковой, мы воспроизводим без всяких изъятий, известные «замечания» ее сестры — Е. А. Ладыженской, записку ее кузины — граф. Е. И. Ростопчиной, материалы ее племянницы — В. П. Желиховской, наконец, замечательный «рассказ» свидетеля первых встреч Сушковой и Лермонтова в 1830 г., сверстника, друга и близкого родственника поэта — А. П. Шан-Гирея. В переводе с неизвестного до сих пор французского подлинника мы впервые здесь же даем случайно сохранившуюся тетрадь любопытнейшего своими параллелями к «Запискам» дневника Е. А. Сушковой за несколько месяцев 1833 года.

Как естественное «приложение» ко всей книге, тематически завершающее круг затронутых в ней вопросов интимной биографии Лермонтова, мы перепечатываем материалы о последних вдохновительницах поэта — письма Адель Оммер-де-Элль (1840 г.) и воспоминания Эмилии Шан-Гирей, урожд. Клингенберг (1841 г.).

В разработке плана настоящего издания и в критической установке текста составляющих его частей ближайшее участие принял В. В. Казанский, дружеским содействием которого был значительно ускорен и самый выход книги в свет.

Коллекции Пушкинского Дома при Академии Наук СССР позволили украсить книгу не воспроизводившимся еще автографом первого послания Лермонтова к Е. А. Сушковой, замечательным, также до сих пор еще неизвестным в печати, акварельным портретом той, которой эти строфы были посвящены, портретом молодого Лермонтова годов его первых встреч с мемуаристкой и миниатюрным, работы Р. Ледова, изображением Э. А. Шан-Гирей — «героини» последнего поединка поэта.