Клаузевиц отправился в Россию 2 мая 1812 года. Он выбрал прямой путь через Восточную Пруссию на Грауденц, Гумбинен, Тильзит. В Таурогене он вступил на русскую почву. Его принял и угощал охранявший границу казачий полковник. Здоровая, миловидная жена полковника, родом из Новочеркасска, по оценке Клаузевица, была способна только готовить, мыть, чистить и рожать детей. Хотя Клаузевиц ни слова не понимал по-русски, хозяева стремились занимать его все время разговором. Чтобы не оставаться вовсе пассивным к этому радушию, Клаузевиц показал хозяевам небольшой портрет своей жены. Они очень хвалили наружность Марии, а когда Клаузевиц собрался ехать дальше, жена полковника встала и при муже, к удивлению Клаузевица, «просто» поцеловала его в обе щеки. Только в дальнейшем Клаузевицу пришлось убедиться, что в России далеко не все такие непосредственные люди, как первые встретившие его казаки, и что он вступает на арену политической борьбы, где для него не окажется надлежащего места.

Немецкие и французские биографы Клаузевица совершают крупную ошибку, обходя полным молчанием два года, которые провел Клаузевиц на русской службе. Это был почти единственный период в его жизни, когда он мог непосредственно наблюдать большую войну. Его стратегическая теория окончательно сложилась в походе 1812 года. Его капитальный труд в основных вопросах представляет философскую обработку главных проблем, выдвинутых этой войной. При этом мы значительно лучше осведомлены об участии Клаузевица в войне 1812 года, чем в каких-либо других военных действиях. Мы располагаем прежде всего воспоминаниями Клаузевица об этой войне, напечатанными в т. VII посмертного издания; двести страниц этих воспоминаний, набросанных года 3–4 спустя после событий, представляют огромный интерес. Перевод их никогда в царской России не печатался, так как в них содержались слишком красочные характеристики главных действующих лиц.

Блюхер. С портрета Грегера

Гнейзенау. С портрета Ридзеля 1817 года

Кроме этих мемуаров имеется полтора десятка писем Клаузевица к Марии с театра военных действий и три письма к Гнейзенау. Как это ни странно, но по каналам русской разведки письма Клаузевица прекрасно доходили в Берлин — столицу воевавшей с Россией Пруссии, и он получал, недошедшие до нас, ответные письма Марии; за всю войну в переписке Клаузевица с женой пропало только три письма. Письма Клаузевица выдержаны в безукоризненном для офицера русской службы тоне, исключающем возможность разглашения военной тайны.

20 мая Клаузевиц прибыл в Вильно и остановился в комнате, в которой уже жил Гнейзенау. Последний, избегая районов, где он мог бы быть задержан французскими войсками, выехал раньше, кружным путем через Австрию. В Вильно Гнейзенау горячо рекомендовал Александру I Клаузевица, который «написал указания для генералов, чтобы изгнать ложные принципы, вкравшиеся в военное искусство благодаря ученым систематикам или вследствие безграмотности или неистовства унтер-офицерского порядка».

В долгих беседах с Александром I Гнейзенау, зная о недостаточной подготовке России к войне, так излагал свои взгляды на способ ведения предстоявшей войны: все походы Наполеона рассчитаны на короткий срок. Затянуть войну — это значит победить Наполеона. Надо лишить его возможности жить местными средствами и для этого безжалостно разрушать при отступлении мельницы, конюшни, угонять скот. Было бы очень опасно завязнуть в каком-либо наступательном предприятии. Надо затруднить Наполеону подвоз снабжения и протянуть дело до зимней кампании. Отход должен быть организован в тесной связи с врагом. Французов при всяком случае надо истреблять, как диких зверей. Надо организовать народную войну и напрячь все физические и моральные силы.

Вступление Пруссии в союз с Наполеоном вызвало в России недоверие к немцам. Гнейзенау, имевший опыт в конспирации, сразу заметил установленную за ним слежку, несмотря на хорошее отношение к нему русского царя. Общее впечатление от России у Гнейзенау было нерадостное. На организацию народной войны Александр I не соглашался из страха перед восстанием крепостных. В России побаиваются и глубокого отступления. Пессимистическая оценка внутреннего положения объясняет существование партии наступательных военных действий, сила и средства для которых совершенно недостаточны. С 1807 года в России не слишком много перемен. Господствует слабость, безграмотность, безумие, отсутствие темперамента. Храбрость войск, счастье и бедность страны может быть и приведут к счастливому результату. Так ориентировал Гнейзенау о перспективах будущей войны прусского канцлера Гарденберга зашифрованным письмом; это свидетельствует, что слежка за Гнейзенау не была неуместной.

Незнавшему русского языка Гнейзенау нечего было делать в русской армии. Александр I предлагал Гнейзенау перейти на русскую службу, но ответственной должности Гнейзенау занять не мог, а состоять при главной квартире ему не хотелось. «И без меня тут много праздношатающихся».

Гнейзенау через Ригу и Швецию уехал в Англию, чтобы просить помощи для организации восстания в западной Германии. Оставшийся в русской армии Клаузевиц должен был своими корреспонденциями держать его в курсе хода войны.

Обычно, немецкие офицеры, поступавшие на русскую службу, располагали годом времени, чтобы научиться говорить по-русски, и лишь затем получали назначения. Клаузевиц деятельно принялся за изучение русского языка, но в его распоряжении оказался только один месяц: он усвоил только самые элементарные фразы к моменту начала войны. При своей наклонности к пессимизму, Клаузевиц полагал, что сможет стать полезным русским только в том случае, если война затянется еще на один год. Пока же ему представляется лишь великолепный случай наблюдать и изучать большую войну.

Клаузевиц очень остро ощущал свое фальшивое положение, когда оказывался в должности начальника штаба арьергарда или дивизии и не имел возможности сам прочесть или прослушать донесение; поэтому он всячески устранялся от занятия ответственных должностей. «Я глухонемой. Мне невозможно отличиться. Если бы попасть на немецкую землю».

Он с завистью смотрел на Тидемана, своего выдающегося товарища по первому выпуску из школы Шарнгорста, получившего назначение в Ригу начальником штаба корпуса Эссена, где весь штаб работал на немецком языке, или на Люцова, удалую голову, который бросил прусскую армию в 1809 году, сражался в рядах австрийцев, затем перекочевал в Испанию, был захвачен там в плен, бежал из Франции в Россию через всю Германию, рубился в рядах русской конницы и затем, благодаря четырехлетней разнообразной практике, прекрасно справлялся с должностью начальника штаба корпуса Дохтурова, несмотря на то, что также почти не знал русского языка, как и Клаузевиц.

Известность Клаузевица, как выдающегося теоретика стратегии, на первых порах привела к очень неприятному для него назначению — состоять начальником канцелярии (в единственном числе) у генерала Пфуля. Пфуль еще в 1806 году перешел на русскую службу и являлся военным советником Александра I.

Царь мыслил себе руководство войной таким образом: каждая из двух армий будет иметь нормальный штаб, главнокомандующим будет он сам, роль технического штаба будет играть его свита, а Пфуль явится при нем кладезем абстрактной стратегической мудрости. Пфулю и его помощнику Вольцогену принадлежал и утвержденный царем план войны России в 1812 году.

Вольцоген по заданию царя в 1811 году произвел рекогносцировку всего западного пограничного пространства и выбрал у городка Дриссы на Западной Двине место для устройства укрепленного лагеря. 1-я армия должна была отходить от Вильно к укреплениям Дриссы, увлекая за собой главную массу Наполеоновской армии, а 2-я армия со стороны Полесья должна была нанести удар по сообщениям Наполеона.

Замысел был бы не плох, если бы силы русских войск только немного уступали силам Наполеона, как это предполагал Александр I, когда он в 1811 году давал задание Пфулю. В этом случае отступление на дюжину переходов от границы к Западной Двине вероятно бы уже сравняло силы сторон. Но подготовка к войне царской России запоздала вследствие причин, так метко указанных Гнейзенау, а также вследствие задержавшегося заключения мира с Турцией, и в 1-й русской армии насчитывалось всего 90 тысяч человек, а во 2-й — 50 тысяч; сверх того имелось 10 тысяч казаков. Наполеон же развернул на границе тройное превосходство — 450 тысяч, значительно больше того, что ожидал Александр. Только через два месяца силы русских могли возрасти до 330 тысяч. В этих условиях можно было рассчитывать уравнять силы только очень глубоким, на тысячу километров, отступлением, и задержаться у Дриссы значило погубить армию.

Первое поручение Клаузевицу было — объехать Дрисский лагерь и доложить царю о ходе работ по укреплению. Из 7 мостов, которые должны были быть переброшены через Двину, Клаузевиц не нашел ни одного. На правом берегу Двины не было возведено никаких укреплений. Местность представлялась очень невыгодной. Земляные укрепления тет-де-пона были насыпаны, но каких-либо искусственных препятствий перед ними не было создано. Основная подготовка заключалась в навесах, под которыми хранилось множество кулей ржаной муки.

Клаузевиц сразу отдал себе отчет в гибельности плана Пфуля. Выехав из Вильно 23 июня, он возвращаясь встретил отступающую главную квартиру 28 июня в Свенцянах. Клаузевиц очень мучился перед докладом Александру I. Против Пфуля развивалась широкая интрига со стороны сильной партии, справедливо недоверявшей ему. Но Пфуль, человек с очень добрым сердцем, далекий от эгоизма, так приветливо встретил назначение Клаузевица в его распоряжение, что последний не решился прямо нанести ему смертельный удар своим докладом Александру I. Но на нем, как на офицере русской службы, лежала тяжелая ответственность по отношению к русской армии.

Клаузевиц решил дипломатически выйти из положения: его доклад Александру I в присутствии Пфуля был посвящен только состоянию укреплений, в тесных пределах порученной ему задачи. Царь заметил, что Клаузевиц чего-то не договаривает и сообщил герцогу Ольденбургскому, что он намерен поговорить с Клаузевицем с глазу на глаз. Этого не потребовалось, так как свою критику пфулевского плана, для передачи царю, Клаузевиц изложил прибывшему в главную квартиру из Берлина русскому послу князю Ливену, содействовавшему переходу Клаузевица в русскую армию. Ливен был подготовлен к этой роли, так как Шарнгорст в Берлине уже указал ему, что широкий отступательный маневр является главным козырем России в предстоящей войне и «первый выстрел из пистолета должен последовать только у Смоленска».

Пфуль компрометировал себя на каждом шагу. Авторитет его пал. Идея защиты Дрисского лагеря была оставлена, царь уехал из армии. Командование перешло к Барклаю-де-Толли, но оно имело временный характер, так как Александр I сомневался в том, что Барклай-де-Толли справится со своей ролью, и оставил открытым вопрос о назначении главнокомандующего. Как известно, оппозиция русской партии против немцев привела затем к назначению Кутузова.

Поразительна объективность, с которой Клаузевиц дает характеристику основных фигур в схватке русских и немцев, составлявшей главное содержание жизни высших штабов в этой войне. Симпатии Клаузевица, в конечном счете, оказываются на стороне «русской партии». Главой ее был Ермолов, сорокалетний генерал, честолюбивый, с сильным характером, поддерживавший порядок в армии и обеспечивавший энергию исполнения. Он был поставлен на пост начальника штаба армии. Его недостатком было отсутствие военно-исторического образования и знаний по стратегии. Но кто вообще в ту эпоху задумывался над стратегией? Поэтому Ермолов стремился сохранить за собой общее руководство, а разработку тактических и оперативных вопросов переложил на своего генерал-квартирмейстера Толя. Нельзя и сравнивать порядок в армии при Ермолове с тем, что был при его предшественнике, бестолковом маркизе Паулуччи.

Портрет Пфуля, очерченный Клаузевицем, незабываем. Это человек широко образованный, но неимеющий знаний по специальности, живущий затворником, не имея понятий о событиях дня, о генералитете, с которым ему приходилось сноситься. За шесть лет пребывания на русской службе он не приступил к изучению русского языка и особенностей организации русской армии. Он очень подробно изучил походы Юлия Цезаря и Фридриха Великого, но эта ученость не была оплодотворена пониманием развития и смены исторических эпох. Будучи сам поверхностным человеком, он составил себе хорошую репутацию, выступая по всякому поводу с громовыми обличениями против филистерства, поверхностности, фальшивости, слабости и провозглашением необходимости широты взглядов и сильного решения. В мирное время, «как и большинство генерального штаба, он занимался иллюзорной деятельностью». Поражение под Ауэрштедтом в 1806 году вызвало у него припадок иронии. Он покинул поле сражения с восклицанием: «Прощай, прусская монархия», и нервно хохотал в течение всего отступления.

Посланный прусским королем с поручением в Петербург, Пфуль перешел на русскую службу. Переход из одной армии в другую в момент командировки являлся некорректным. Разрешая вопросы стратегии в русской главной квартире, Пфуль не имел никакого штаба, даже ни одного писаря или офицера; первым и единственным сотрудником его явился Клаузевиц. Он не получал никакой информации ни о действиях своих войск, ни о противнике, за исключением того, что сообщал ему царь. При всяком непредвиденном затруднении Пфуль терял голову. Он торопил медленный марш Барклая к Дриссе.

Когда главная квартира была в местечке Видзы, возник слух об охвате французами левого фланга русской армии. Пфуля и Клаузевица потребовали к царю. В приемной находились, когда они вошли, Волконский со своим адъютантом Орловым, Аракчеев и Толь, наиболее толковый представитель русского генерального штаба. Пфулю и Клаузевицу сообщили обстановку и просили подготовить решение для доклада царю, который каждую минуту мог выйти из соседней комнаты. Пфуль начал с причитания: во всем виновато непослушание Барклая. Волконский возразил ему, что сейчас стоит вопрос не об ответственности тех или других лиц, а о том, что следует делать при создавшихся условиях. Пфуль ответил: «Если меня не слушали раньше, то пусть и теперь распутываются без меня».

Клаузевиц краснел, полагая, что все присутствующие принимают его за ученика и единомышленника Пфуля. Клаузевиц, Толь и Орлов подошли к карте. Орлов, оперативно совершенно неподготовленный, предложил что-то несуразное, сразу опровергнутое Толем. Толь предложил несколько изменить пути отступления колонн русской армии. Клаузевиц предложил оставить, во избежание путаницы, все по-прежнему, так как угроза охвата была явно ничтожна. Толь согласился с ним. Двери в соседний кабинет открылись, и царь пригласил для доклада Толя и Пфуля. На другой день вздорность слуха об охвате была установлена. Клаузевиц тщетно уговаривал Пфуля, чтобы он отказался от компрометирующей его роли, пока дело еще не дошло до полного банкротства.

Другим представителем немецкой партии являлся Барклай. Он был русский уроженец — сын бедного лифляндского пастора, поступивший охотником в русскую армию и 11 лет тянувший лямку унтер-офицера. Тем не менее Барклай плохо говорил по-русски. Его сильнейшим образом компрометировал бывший помощник Пфуля, флигель-адъютант Александра I Вольцоген, вызывавший общую ненависть русских и устроившийся после падения Пфуля при Барклае. Русский офицер, вернувшийся из штаба Барклая, рассказывал дрожащим голосом при Клаузевице, что он видел Вольцогена, который сидел в углу комнаты, как ядовитый паук-крестовик. Одни подозревали Вольцогена в измене и даже составили заговор, чтобы прикончить его, другие суеверно полагали, что Вольцоген — злой дух, который приносит несчастье. Особенной силы возбуждение против Вольцогена достигло тогда, когда он своими сомнениями о возможных маневрах Наполеона, остановил успешно начатое русскими наступление от Смоленска на Рудню.

Клаузевиц дает замечательную характеристику Вольцогена: «Вольцоген превосходит всех своими знаниями и был бы лучшим кандидатом на пост генерал-квартирмейстера, если бы известная ученость генерального штаба не препятствовала полностью использовать прирожденную ему сильную мысль. Кто хочет действовать в стихии войны, тот может книжным путем воспитать свой разум, но не должен выступать в поход с каким-либо положительным учением. Если придти на войну с готовыми мыслями, не вытекающими из импульса данного момента и не вошедшими в нашу плоть и кровь, то поток событий опрокинет начатую постройку, прежде чем она будет готова. При этом всегда останешься непонятым другими, естественно мыслящими людьми и меньше всего заслужишь доверие лучших из них, знающих к чему они стремятся… В характере Вольцогена была большая склонность к политике. Он был слишком умен, чтобы полагать, что иностранец с чуждыми идеями может завоевать доверие и авторитет, достаточные для открытых выступлений. Но он рассчитывал на слабость и непоследовательность большинства людей и полагал, что умный и целеустремленный человек может вертеть ими, как ему понравится. С русской стороны эти стремления разоблачались, как таинственность и дух интриги, что порождало подозрение. Чтобы незаметно руководить людьми, нужна внушающая доверие, импонирующая индивидуальность, а Вольцоген всегда был сух и серьезен».

Характеристика Клаузевица в общем подтверждается. При чтении мемуаров Вольцогена, перед нами встает образ очень умного, образованного человека, отчетливо отдающего себе представление о связи политики и стратегии.

На поле сражения под Бородиным Вольцоген с Барклаем провели весь день под сильным огнем. Потери были ужасные; армии нечем было больше драться; Вольцоген видел полки, от которых оставалось два десятка солдат с одним офицером. Отход был неизбежен. Когда бой затих, Вольцоген, по приказу Барклая, отправился к Кутузову с докладом о точном положении на фронте, чтобы испросить указания для отступления. Кутузов провел весь день вдали or боя, в тылу. Когда Вольцоген, царский адъютант, кончил свой доклад, Кутузов, выступив из группы окружавших его офицеров, грубо и явно демонстративно прокричал: «У какой г…ной маркитантки вы так допьяна нарезались, что явились ко мне со столь гнусным докладом? Как обстоит дело в сражении, я сам прекрасно знаю. Атаки французов всюду победоносно отражены, и завтра я сам атакую во главе армии, чтобы немедленно изгнать врага со священной почвы России». Оскорбленный Вольцоген уехал к Барклаю, а ночью пришел приказ Кутузова об отступлении… Александр I был чрезвычайно недоволен этой выходкой Кутузова.

Развернутую оценку противоречий между Вольцогеном, Барклаем и Кутузовым мы находим у Клаузевица. Кутузов — ученик Суворова, в молодости лихой рубака, изворотливый, умный и хитрый. По своим способностям он значительно выше Барклая, но старше его на 15 лет. Физически и духовно Кутузов уже одряхлел. Слава и известность Кутузова в армии были невелики. Никто не считал его выдающимся полководцем. Поражение под Аустерлицем произвело на него неизгладимое впечатление.

Руководство войной в целом взял на себя непосредственно Александр I, находившийся в Петербурге и уже не прибегавший к советам Пфуля. На Кутузове, однако, лежала ответственная задача самостоятельного руководства в центре 120 тысячами русских (из них 25 % ополченцев) против 130 тысяч отборных французов Наполеона. В общем, деятельность Кутузова оказалась ниже ожиданий. В Бородинском сражении Клаузевиц имел возможность наблюдать Кутузова лишь короткое время утром, но тем не менее убежденно утверждает, что никакое воздействие Кутузова на ход сражения не имело места. Кутузов не проявил внутренней бодрости и самостоятельного творчества, не давал ясной оценки обстановки, предоставлял каждому делать свое дело, не вмешиваясь в него сколько-нибудь энергично, и держался как абстрактный авторитет. По своему преклонному возрасту Кутузов не мог проявлять той доли деятельности и энергии, которые были свойственны Барклаю.

Однако, положение Наполеона в целом хитрый Кутузов охватывал значительно шире, чем ограниченный Барклай. Если вначале успех кампании могли предусматривать только люди с исключительно широким кругозором, ясным мышлением и пониманием военной истории, то к концу августа этот успех уже настолько приблизился, что хитрый разум Кутузова нащупал его: Наполеон запутался, дело само начало складываться в пользу русских, счастливый конец давался в руки без больших усилий. «Кутузов, конечно, не дал бы Бородинского сражения, в котором он не ждал победы», — писал Клаузевиц. — «Он рассматривал его как неизбежное зло, как необходимую уступку требованиям царя, армии и всей России».

«Кутузов знал, как следует обращаться с русскими. С неслыханной дерзостью он провозгласил себя победителем, всем кричал о скорой погибели неприятельской армии, до последней минуты сохранял вид, что даст второе сражение под Москвой. Недостатка в хвастовстве отнюдь не было. Он тешил тщеславие в армии и народе, воздействовал на настроение прокламациями и подъемом религиозного воодушевления и создал род нового доверия, несколько искусственного, но примыкавшего к истине, так как положение французов действительно было плохое».
«Хитрая голова Кутузова оказалась полезнее честности Барклая. Последний совершенно отчаялся в успехе войны; даже в октябре, когда у многих появились надежды, Барклай продолжал отчаиваться. Бедный на выдумку Барклай, неспособный воспринимать и чужие советы, был даже против перехода русской армии на калужскую дорогу. На его траурном и глубоко озабоченном лице каждый солдат мог прочитать, что положение армии и государства — отчаянное».
«Простой, честный, дельный, но умственно убогий Барклай был неспособен просмотреть до дна обстановку в целом и был подавлен моральной потенцией французских побед, а легкомысленный Кутузов противопоставил им наглость и кучу хвастовства и счастливо проследовал к гигантской пропасти, в которую уже свергалась французская армада».

В приведенных характеристиках Пфуля, Вольцогена, Кутузова, данных Клаузевицем, читатель легко может усмотреть противоречие, но и некоторые общие штрихи с мастерскими характеристиками, которые дает Лев Толстой в «Войне и мире»: то же скептическое отношение к книжной мудрости, выдвижение на первый план морального элемента, воплощенного в Кутузове, бесплодность ученых чудаков-немцев. Это совпадение отнюдь не является случайным. Толстой, прорабатывая для своего романа горы материала, особое внимание уделил сочинениям Клаузевица, и Андрей Болконский во многих своих военных оценках несомненно развивает взгляды Клаузевица. — Клаузевиц в своей характеристике Барклая резко расходится с Пушкиным, давшим очень далекий от жизни, идеализированный образ Барклая в стихотворении «Полководец». Извинением Пушкину служит знакомство его с Барклаем исключительно по портрету Доу, на котором умственное убожество Барклая оказалось искусно скрытым за «высоким челом». Мы не можем сомневаться в том, что правда на стороне реалиста Клаузевица. В годы реакции даже Паскевич, будущий сподвижник Николая I, приходил в ужас от Барклая, муштровавшего солдат: «Что сказать нам, генералам дивизий, когда фельдмаршал свою высокую фигуру нагибает до земли, чтобы равнять носки гренадер. И какую потом глупость нельзя ожидать от армейского майора?» Широкие замыслы в убогой голове Барклая, конечно, не могли гнездиться.

Прохождение службы Клаузевицем в 1812 году в русской армии складывалось после банкротства Пфуля следующим образом. Клаузевиц был назначен начальником штаба кавалерийского генерала Палена, командовавшего арьергардом 1-й армии, и участвовал в боях на подступах к Витебску. Когда Пален заболел, Клаузевиц некоторое время находился в распоряжении и сопровождал русского генерал-квартирмейстера Толя. Последний был назначен вместо Мухина, который оказался выдвинутым на пост генерал-квартирмейстера исключительно как талантливый чертежник, могущий иллюстрировать любую реляцию красиво исполненной схемой боевого столкновения. В отсталой и малограмотной стране, — записал Клаузевиц, — знакомство с топографией, по-видимому, легко смешивается с пониманием военного искусства…

Преемника Мухина, Толя, Клаузевиц ставит очень высоко. Хотя Толь и не был способен охватить своим замыслом всю войну, но в каждый данный момент, на ближайшее время у него имелось вполне разумное решение, и он делился с Клаузевицем затруднениями, с которыми ему приходилось считаться при проведении своих решений в жизнь. Впереди Дорогобужа Толь и Клаузевиц выбрали прекрасную позицию, значительно лучше бородинской. Но Багратион противопоставил ей свой, очень неудачный выбор; когда Толь стал спорить, Багратион пригрозил ему разжалованием в солдаты, а непосредственное начальство Толя, Барклай, не оказало ему никакой поддержки. Крупнейшим недостатком Толя являлось отсутствие такта и постоянные грубости как по отношению старших генералов, так и подчиненных.

Затем Клаузевиц назначается начальником штаба кавалерийского корпуса Уварова и участвует с ним в Бородинском сражении. Все мышление Клаузевица было приспособлено к решению важнейших, центральных проблем, а незадачливая судьба бросала его всю жизнь на второстепенные участки. Он присутствует при докладе Кутузову о том, что корпус (гвардейская легкая кавалерия) вместе с казаками Платова хорошо бы бросить в охват левого фланга Наполеона. Кутузов выслушивает все предложения не слишком внимательно, «как человек, не вполне уверенный, где у него голова», и отдает распоряжение об этом корпусе: «Ну, хорошо, возьмите его».

Корпус Уварова почти ничего не сделал и мало помог казакам Платова, поднявшим у французов большую тревогу. Клаузевиц не сочувствовал этой диверсии и благодарил судьбу, что все вопросы в сражении решались помимо него.

Утром построение русских у Бородина было чрезвычайно густое и стесненное. Без какой-либо надобности кавалерия была поставлена в 300 шагах за пехотой, а общий резерв — в 1000 шагах, что вызывало большие и совершенно излишние потери. С 6 часов утра с обеих сторон гремело до 2000 пушек. К 3 часам дня Клаузевиц обратил внимание на тот характер утомления и истощения, который приняли боевые действия с обеих сторон. Пехотные массы растаяли — было много убитых и раненых, часть солдат выносила раненых и затем задерживалась в тылу.

В боевом порядке русских и французов всюду обнаруживались незанятые просветы. Почти на всем фронте у обеих сторон пехоту сменила кавалерия. Утомленной рысью кавалерийские части производили атаки, продвигались вперед и изгонялись в исходное положение. Темп сражения замедлялся. Даже артиллерийский огонь начал ослабевать: с утра стоял сплошной гром, а теперь уже различались отдельные выстрелы. Слух настолько привык к пушечной стрельбе, что казалось и пушки начали звучать глухо и тускло. Сражение замирало. К 4 часам боевые действия прекратились. Исход сражения зависел от того, у кого из противников сохранились последние козыри — более сильные свежие резервы.

Фельдмаршал Кутузов. С Гравюры Кардели по рисунку А. Орловского (Гос. исторический музей)

Пожар Москвы 1812 года. С цветного офорта (Гос. исторический музей)

Не взирая на слова, брошенные Вольцогену, о достигнутой победе, Кутузов в исходе не сомневался: превосходство сил французов с ходом сражения нарастало; продолжение сражения на другой день не обещало ничего хорошего. Кутузов решил уходить, а Наполеон вечером не возобновлял атак. Интересы полководцев обеих сторон представляли полную противоположность только по отношению к цели, которую они преследовали, но не в отношении выбора средств, — и обеим сторонам прекращение боевых действий представлялось выгодным.

Эта характеристика большого сражения, тлеющего, как сырые дрова, и приводящего к успеху или к отступлению в зависимости от того, кто экономнее вел бой и сохранил больше свежих сил, сохранилась у Клаузевица и в его капитальном труде. Это обобщение опыта Бородина едва ли выдерживает критику. Наполеон был под Бородиным уже на исходе своего победоносного шествия; почва под ногами французской армии уже колебалась. Наполеон не мог прибегнуть ни к дерзкому маневру, ни к расходованию последнего резерва — гвардии, так как иначе возможность добиться мира с занятием Москвы окончательно ускользнула бы от него.

Отсюда, однако, едва ли правильно сводить на нет значение маневрирования в сражении, которое в других условиях могло дать решающие результаты. Опыт сражений XIX века показывает, что в маневренных условиях сражение очень часто уподоблялось не тлению сырых дров, а вспыхивало ярким, быстро пожирающим пламенем и получало живое и драматическое развитие, радикально изменяя в течение немногих часов всю обстановку (Кенигрец, Седан). Не всегда на действиях захватившего инициативу полководца лежит та печать стратегического бессилия и утомления, которая характеризовала действия Наполеона при приближении к Москве.

После Бородина корпус Уварова, и Клаузевиц с ним, вошел в состав арьергарда генерала Милорадовича. Клаузевиц прошел через Москву одним из последних.

Непосредственно за ним на противоположную окраину Москвы вышли два прусских кавалерийских полка, составлявшие передовой отряд «великой армии». Милорадович вызвал для переговоров начальника французского авангарда. Клаузевиц использовал этот момент, чтобы подъехать к прусским кавалеристам, где у него нашлись знакомые. Он просил передать Марии в Берлин, что он жив и здоров. Для энергичной агитации момент был не слишком удобным…

Казаки арьергарда находились еще в предместьях, когда начали подыматься облака дыма: начинался пожар Москвы. Зарево пожаров было видно в течение всего марша русской армии с рязанской на калужскую дорогу; ветер на расстоянии в 50 километров доносил пепел и запах дыма. Первое впечатление Клаузевица было, что пожар возник вследствие грабежей казаков, привыкших по пути поджигать все оставляемые, уже брошенные жителями, деревни; к казакам по всей вероятности присоединилась и деклассированная беднота, поразившая Клаузевица своим присутствием на улицах Москвы при прохождении русского арьергарда. Впоследствии Клаузевиц пришел к убеждению, что в пожаре сказалась и инициатива градоначальника Растопчина.

Пожар, по мнению Клаузевица, не вызывался военной необходимостью. Для Наполеона он являлся ударом лишь постольку, поскольку подрывал надежды на заключение мира. А при дальнейшем сопротивлении России катастрофа французской армии являлась неизбежной и при сохранении порядка в Москве. На улицах Москвы русскими были брошены десятки тысяч раненых, большинство которых во время пожара должно было сгореть. Эту тяжелую картину наблюдал Клаузевиц при отступлении через Москву.

Клаузевиц подчеркивает, как до самого начала французского отступления командный состав русской армии не осознал, что кампания русскими уже выиграна. Строгая «логическая система», в которую вылились последние отступательные акты, сложилась вполне бессознательно. Кутузов и Толь после Бородина составляли исключение, неясно нащупывая запутанность положения Наполеона. Толь еще на пути в Москву говорил Клаузевицу о желательности продолжать отход из Москвы не на восток, а на юг, чтобы занять фланговую позицию и начать давление на сообщения Наполеона; но сразу провести эту идею Толю не удалось. Клаузевиц поддерживал Толя, указывая на возможность играть с французами в кошки-мышки, благодаря необъятным размерам русской территории: если русская армия устремится теперь к западной границе, Наполеону ничего не останется делать, как потянуться за ней на запад, как до сих пор он тянулся на восток.

Но масса командного состава готова была плакать, глядя на пожар Москвы, и считала кампанию проигранной. Настроение в армии было траурным. В Петербурге — напротив: там не видели разоренных деревень и городов, не имели перед глазами тысяч несчастных беженцев, не испытывали непосредственно на себе тяжелых ударов французских войск, и судили правильнее, ясно оценивая катастрофическое положение Наполеона и проектируя окружение остатков его армии на берегах Березины.

Таковы замечания Клаузевица в его воспоминаниях. Письма к Марии и Гнейзенау, точно отражающие ощущения Клаузевица в отдельные моменты событий, позволяют утверждать, что и у самого Клаузевица в течение отступления полной ясности в понимании изменения стратегической обстановки в пользу русских еще не было. Из Дорогобужа он писал, что положение пока не плохо, но предстоит сражение и, в случае отрицательного его исхода, положение может измениться значительно к худшему. Однако, сомнения могут быть только в результате одного сражения, но не всей войны, если только решение бороться у русских не ослабеет. Сразу же после оставления Москвы Клаузевиц определял положение русской армии, как вполне удовлетворительное. Принудить Россию к миру невозможно.

Однако, самому Клаузевицу приходилось тяжело: девять недель маршей, из них в течение пяти недель недоедание и сон исключительно под открытым небом. Один день он мучился прострелом. Зубы болели беспрерывно, волосы начали лезть, пропали последние перчатки, руки огрубели. Не зная языка, устаешь в три раза больше, становишься печальным, так как, будучи не в курсе дела, утрачиваешь интерес к нему. «Одна надежда на то, что Гнейзенау вытащит меня из дыры, в которую я попал… Но о Гнейзенау нет никаких вестей». В начале ноября Клаузевиц в письме к Гнейзенау признает, что русским удалось «распять» французскую армию. Но и здесь у Клаузевица еще звучат скептические ноты, основанные на недооценке русских и переоценке Наполеона: «не следует ожидать слишком многого от нас и слишком малого от нашего противника. Конечно, можно без всяких преувеличений думать о полном истреблении французской армии, но я не рассчитываю на него… Император Наполеон, как великий полководец, по-видимому, может всей силой принуждения, свойственной его энергии и силе воли, кое-как сберечь аппарат». Возможно, что Наполеону удастся собрать для занятия рубежа Вислы армию в 155 тысяч человек. Таким образом, пессимистические нотки сохраняются у Клаузевица почти вплоть до березинской катастрофы.

Русские офицеры всегда были очень любезны с Клаузевицем — он не может пожаловаться ни на один случай грубости. Это объясняется сдержанностью Клаузевица. После отступления из Москвы Клаузевиц и его товарищи-немцы должны были скрывать даже свои не слишком яркие надежды на скорый успех, чтобы не оскорбить траурного чувства русских: «нам со стороны было виднее, ведь у нас не было, как у русских, непосредственной боли, мы были чужими по отношению к этому страдающему и угрожаемому в самых основах отечеству. А это влияет на силу суждения. Мы дрожали только перед мыслью о мире. Мы смотрели на трудности момента, как на решительное средство к спасению. Но если бы мы стали громко об этом говорить, мы возбудили бы только подозрения». Из «дыры» вытащил Клаузевица не Гнейзенау, а Александр I, вспомнивший о нем и назначивший его начальником штаба корпуса Эссена в Ригу, вместо убитого в августе Тидемана. После оставления Москвы Клаузевиц узнал, что бумага с его назначением в течение месяца залежалась в главной квартире, внимание которой было поглощено крупными событиями.

24 сентября Клаузевиц выехал из армии; но на переезде через Оку у Серпухова ополченцы его арестовали, как шпиона, несмотря на то, что все документы Клаузевица были в порядке, и доставили его обратно в штаб армии. Через несколько дней Клаузевиц снова выехал, уже в обществе двух других немецких офицеров и под охраной фельдъегеря. Путь направлялся на Тулу, Рязань, Ярославль, Новгород — в Петербург, в объезд занятой французами Москвы. По дороге приходилось останавливаться из-за болезни спутников — отделяться было опасно. Только к концу октября Клаузевиц прибыл в Петербург.

Клаузевиц до этого времени рассчитывал пустить корни в русской армии и устроиться с семьей в Петербурге. Но ознакомление с петербургской жизнью и обществом заставило его отказаться от этого намерения. Было бы неправильно усматривать причины этого отказа исключительно в барском складе и дороговизне петербургской жизни, которые исключали возможность сохранить семье Клаузевица то сравнительно видное положение, которое она занимала при своих крайне ограниченных средствах в Берлине. Из тех двух десятков прусских офицеров, единомышленников Клаузевица, которые приехали с ним в 1812 году, в России никто не осел, несмотря на их выдающуюся боевую репутацию и широкую поддержку, оказываемую им Александром. Между тем, немецкие офицеры вообще умели прекрасно устраиваться в царской армии.

К моменту прибытия в Петербург Клаузевиц, по-видимому, уже нащупал корни расхождения между немецкой и русской партией в армии. Русская партия отражала либеральные чаяния передовых слоев дворянства и буржуазии. С точки зрения царя она являлась неблагонадежной. Действительно, это была первая ячейка будущих декабристов. В программах школы генерального штаба (колонновожатых), устроенной неофициально H. Н. Муравьевым[17] в Москве, значились такие вопросы по истории: каких наиболее кровожадных государей вы знаете? Какие папы римские были наиболее мерзкими? Какой негодяй учредил святую инквизицию? Такая постановка вопросов, если и не свидетельствует об академизме в преподавании истории, то тем не менее выявляет радикальную политическую тенденцию. Франкофильская деятельность Сперанского, походы в западной Европе, пребывание в плену в революционной Франции — не прошли даром для русских офицеров. Они копировали Тугендбунд, но вкладывали в свои кружки более радикальное содержание.

Не только зарождающийся национализм руководил Ермоловым и его друзьями в выходках против немцев. Немецкие генералы и офицеры в русской армии были реакционерами и являлись царскими опричниками, не имевшими ничего общего со стремлениями передовых кругов русского общества. Александр I не жалел похвал своим верным немцам и даже в 1814 году высказал мысль, что русская армия совершила такие выдающиеся подвиги только потому, что в ее рядах было много немецких офицеров.

В этих условиях борьба с немецкой партией, отразившаяся в ироническом требовании Ермолова, чтобы его произвели в немцы, открывала широкую возможность оторвать от царизма широкие офицерские круги. Симпатии Клаузевица были явно на стороне русской партии. Но он не мог быть в ее рядах. В России он и его единомышленники могли бы устроиться только в рядах царской опричнины, работать для той самой феодальной реакции, с которой они боролись в Пруссии и торжество которой заставило их эмигрировать в Россию. Между тем, нависшая над Наполеоном катастрофа открывала возможность победного возвращения в Германию.

Убедившись в этом, Клаузевиц пришел к решению — рассматривать свою эмиграцию в Россию как временную, и начал хлопотать о своем переводе из русской армии в русско-германский легион, масса коего комплектовалась преимущественно немцами-дезертирами и пленными из состава наполеоновской армии. Так как корпуса Эссена уже более не существовало и угроза Риге отпала, Клаузевиц просил, впредь до окончательного сформирования русско-германского легиона, назначить его в армию Витгенштейна, отделившуюся от 1-й армии для прикрытия Петербурга, штаб которой был почти исключительно немецким: начальник штаба — саксонец, генерал д'Оврей, генерал-квартирмейстер Дибич — бывший прусский офицер и воспитанник берлинского кадетского корпуса. 15 ноября 1812 года Клаузевиц выехал из Петербурга через Псков и Полоцк в Чашники.

В армии Витгенштейна Клаузевиц почувствовал себя среди своих. Витгенштейн был в цвете сил — он только недавно перевалил за 40 лет; это был бодрый, предприимчивый генерал; правда, с недостаточной ясностью мысли и силой характера. Д'Оврей был образованным генералом, за 50 лет. но по существу не солдат. Основной пружиной, приводившей корпус в движение, был Дибич, на пять лет моложе Клаузевица, к 27 годам сделавший уже в России карьеру и произведенный в генералы, прилежный и пылкий, но честолюбивый, надменный, часто перехватывавший через край. Впрочем на Березине у Дибича не хватило дерзости преградить дорогу Наполеону — он не хотел рисковать лаврами, полученными в успешных боях с наполеоновскими маршалами, и посторонился.

Клаузевица в решительные дни березинской операции не было в штабе, чтобы подбодрить Дибича, — он был выделен с небольшим отрядом, прикрывавшим левый фланг армии Витгенштейна.

В письме Марии от 29 ноября Клаузевиц сообщает, что он вернулся в штаб только к моменту развязки. Своим начальством он доволен почти так же, как Шарнгорстом, что в устах Клаузевица означало высшую похвалу Дибичу. Конечно, следовало бы действовать еще решительнее, но и так получилась одна из самых тяжелых, кровавых страниц истории. Какие приходилось наблюдать сцены! Клаузевиц остолбенел бы от страха и ужаса, если бы его нервы не были уже закалены кампанией. «Я пишу между трупами и умирающими, в дымящихся развалинах; тысячи людей, похожих на призраки, проходят мимо меня с плачем и причитаниями и просят хлеба. Скорее бы изменилась эта картина». И что значит, в сравнении с этой катастрофой Наполеона, жалкая выходка прусского короля о заочном предании суду Клаузевица за поступление во враждебную Наполеону и его союзнику — Пруссии — русскую армию! «Кто видел здесь сцены горя и нужды, в причинении которых принимало участие и прусское правительство, тот не будет поколеблен в своей гордости его осуждением».

Тысячи французов утонули в ледяной воде Березины. Но в ней же утонула и большая часть той ненависти, которую питал Клаузевиц к французскому народу, в ней охладилась его страстная экзальтация и зародилось то восхищение военным искусством Наполеона, которое чувствуется на каждой странице его капитального труда.