В декабре 1809 года Клаузевиц переехал вместе с правительством из Кенигсберга в Берлин. Летом 1810 года, отстраняясь от дел, Шарнгорст устроил своего начальника канцелярии Клаузевица преподавателем всеобщей военной школы в Берлине, представлявшей продолжение той самой офицерской школы, которую Клаузевиц кончил в 1803 году, а также преподавателем военных наук к кронпринцу, будущему королю Фридриху-Вильгельму IV.

Это новое положение и некоторая перспектива военной карьеры должны были, наконец, удовлетворить требовательную мать Марии, тщетно отговаривавшую пять лег свою дочь от брака с Клаузевицем. 17 декабря 1810 года брак был заключен. Мария писала впоследствии Элизе Бернсторф, своей лучшей подруге: «Любовь, которая скорее привела бы нас к цели и встретила бы меньше внешних и внутренних препятствий, избавила бы нас от некоторого количества горестей, но не была бы и столь богата счастьем и удовлетворением… Мне кажется невозможным пожелать, чтобы этот долгий период испытаний, которые мы были вынуждены пройти, был вычеркнут из моей жизни. Без него у меня не хватило бы значительной части счастливых ощущений, наполняющих теперь мое сердце. При моем внешнем спокойствии, которое часто представляло сильный контраст с пылкостью Карла, было бы, конечно, гораздо тяжелее убедить его во всей силе и искренности моей любви, если бы мне не пришлось так много за него бороться и переносить».

Материальное положение Марии, после выхода замуж, было самое скромное. Племянница жены Клаузевица, Рохова, пишет: «Когда после продолжительного романа Мария Брюль, почти без средств, вступила в брак с Клаузевицем, восхищение вызывала обстановка частично поднесенная в складчину: все хозяйство состояло из дивана и шести стульев, обитых ситцем, и еще двух-трех предметов меблировки; Мария была очень счастлива, если ей удавалось угостить куском баранины нескольких собравшихся к ней родственников или добрых друзей».

Взгляды Марии на брак представляют интерес, как передовые для буржуазной семьи того времени. Брак не должен являться деловым предприятием: «Чтобы достигнуть в браке наивысших результатов, по моему мнению, женщина не должна быть менее зрелой и образованной, чем ее муж. Она должна предварительно пройти весь тот путь, который может совершить одна». Мария была вполне подготовлена к роли семейного «начальника штаба», которую рисовала жениху так: «Мы будем совместно обсуждать и размышлять над всем, что касается нас обоих, а решать ты будешь один и я подчинюсь всему, что ты признаешь за наилучшее». Так как Мария чувствовала себя при Клаузевице «в гармонии сама с собой и с внешним миром», то надо полагать, что ее доклады, как правило, утверждались.

Рохова так по-обывательски характеризует супружество в эту пору: «У Клаузевица была определенно невыгодная наружность; с внешней стороны обращал на себя внимание его холодный и почти презрительный разговор. Если он говорил мало, то обычно это имело такой вид, что собеседники и обстановка недостаточно хороши для него. Но при этом внутри него жила поэтическая страстность, сантиментальность, идеальная любовь к прекрасной, любезной, образованной, настойчивой жене… эта любовь находила выражение в стихах (в тетради Марии сохранились 14 посредственных стихотворений Клаузевица в духе Шиллера. — А. С. ) и отдельных выражениях. При этом он был исполнен пылкого честолюбия и стремления скорее к античному самопожертвованию, чем к развлечениям и удовольствиям на современный лад. У них было немного друзей, но это были надежные и искренно преданные друзья, которые надеялись и ожидали от Клаузевица больше того, что ему удалось сделать по велению судьбы или же вследствие его внутренней замкнутости».

Мария подготовилась быть верной спутницей Клаузевица и на пути его научной работы. В приданое за Марией Клаузевиц получил гетевский стиль и гетевскую широту взглядов.

Клаузевиц преподавал в военной школе полностью один учебный год и большую часть второго. Хотя учебная нагрузка Клаузевица была значительная — 4 часа в день в школе, 3 часа у кронпринца, все же в его распоряжении оказалось полтора года, чтобы впервые планомерно проработать свои мысли по тактике и стратегии. Кроме того, Клаузевиц принимал очень плодотворное участие в составлении прусского пехотного устава 1811 года, чрезвычайно упростившего обучение пехотинца.

Основное внимание Клаузевица в это время было привлечено к вопросам стратегии, внешней и военной политики, и преподавание не слишком вдохновляло его. Перед началом второго учебного года, летом 1811 года, он писал Гнейзенау: «Близится время, когда берлинская военная школа откроется вновь и мне снова придется вызывать заклинаниями, как привидение из клубов дыма, мою абстрактную мудрость и демонстрировать ее слушателем в блеклом мерцании и в неясных, неопределенных контурах».

Когда Фридрих II послал генералу Винтерфельду свой военный труд «Мысли и общие правила», то этот генерал написал ему следующие строки, в которых, помимо придворной льстивости, очень ясно звучит и ограниченность, отбрасывающая всякие сомнения и ложащаяся в основу не только фельдфебельской, но иногда и профессорской самоуверенности и авторитетности: «с этой драгоценной полевой аптекой я всегда буду чувствовать себя так твердо, что никакой неприятельский яд не сможет мне повредить».

У Клаузевица, конечно, такой аптеки не было, и он вкладывал все свои силы, доказывая, что набор таких готовых средств представляет чистое шарлатанство, что военное искусство не знает панацей — лекарств, помогающих во всех случаях. Требования, которые ставил перед собой Клаузевиц, были очень высоки. Его мышление не довольствовалось отрывочными замечаниями и взглядами на военное искусство, как на нечто аморфное, распыленное, не имеющее структуры. У него была умственная потребность рассматривать военное искусство диалектически, в его внутренней связи, как органическое целое.

В этом отношении мышление Клаузевица резко отличалось от механистических взглядов XVIII века.

Это ясно видно на примере определения тактики и стратегии. Механистическое определение Бюлова — «стратегия это наука о военных передвижениях вне поля зрения неприятеля, а тактика — в пределах его» — воскресло в буржуазных армиях через сотню лет в различных столь же механистических определениях: стратегия — вождение армий, тактика — вождение войск; или: стратегия — вождение войск на театре войны, тактика — на поле сражения; или: тактика — военное искусство в объеме действий командиров дивизий и более низших начальников, стратегия и оперативное искусство — военное искусство командиров корпусов и более высших начальников. Клаузевиц же в 1811 году противопоставил этим механистическим взглядам свое очень глубокое, философское определение: «Тактика — это использование вооруженных сил в бою, а стратегия — это использование боев для достижения конечной цели войны».

Определение Клаузевица не только разграничивает тактику и стратегию, но и объединяет их, подчеркивая, что это различные этажи мышления, относящиеся к одной и той же постройке, что стратегия является надстройкой над тактикой. По этому определению уже можно догадываться, что над стратегией окажется еще один этаж — политики, что если тактика является только орудием стратегии, то последняя окажется также лишь орудием политики.

Запрашивая мнение Гнейзенау о своем определении в 1811 году, Клаузевиц так комментирует его в письме: «Бой — это деньги и товар, а стратегия — это учет векселей; только посредством первого второе получает свою значимость. И кто промотает материальные ценности (кто не умеет хорошо сражаться), тому следует вовсе отказаться и от вексельных операции, — они очень скоро приведут его к банкротству», Эта мысль в отстоявшемся виде вошла и в капитальный труд и вызвала весьма одобрительное замечание Энгельса в письме к Марксу 7 января 1858 года: «Читал теперь, между прочим, Клаузевица „О войне“. Манера философствования странная, но по существу очень хорошо. Сражение на войне — то же, что платеж наличными в торговле; в действительности он происходит очень редко, но все устремлено к нему, и в конце концов он должен произойти и решить дело»[11].

К этому определению тактики и стратегии Клаузевиц пришел только через шесть лет после признания неудовлетворительным механистического определения Бюлова и спустя еще пятнадцать лет дополнил его определением, что «война есть просто продолжение политики другими средствами», которое Ленин считал «теоретической основой» взглядов на значение каждой данной войны (Ленин, т. XVIII, стр. 197).

Специальный анализ первой части творчества Клаузевица нам представляется необходимым, так как 1812 год является рубежом жизни великого теоретика. До эмиграции в Россию Клаузевиц в основном являлся человеком действия, проникнутым страстным национализмом, ослепленным враждой к наполеоновской Франции и повернувшимся спиной к философии. От всех этих недостатков Клаузевиц освободился в сравнительно спокойный период пребывания на русской службе, и во вторую половину жизни он является уже совершенно другим человеком — философом, затворившимся в своем кабинете, ставшим органически чуждым реакционной Пруссии, хотя и затронутым европейской реакцией этого периода.

Эти превращения и теоретический рост Клаузевица требуют освещения существенного вопроса о влиянии Гегеля на творчество Клаузевица. Ленин (т. XVIII, стр. 249) именует Клаузевица «одним из великих писателей по вопросам военной истории, идеи которого были оплодотворены Гегелем»[12].

Клаузевиц с Гегелем никогда не встречался и, насколько известно, нигде в переписке ни разу не упоминает его имени. Однако, уже в самом начале своего творчества Клаузевиц находился под сильным влиянием идей Гегеля.

Гегель начал свою философскую работу как доцент по кафедре Шеллинга, его друга и школьного товарища. В эти первые годы между Гегелем и Шеллингом существовала большая идейная близость. Составленное Клаузевицем в 1810–1811 годах «Пособие по обучению тактике»[13], характеризуется широчайшим применением понятия поляризации, специально облюбованного Шеллингом. Глубокие и тонкие боевые построения исследуются Клаузевицем с точки зрения полярности между последовательным и одновременным использованием сил. Терминология Клаузевица включает точки индиферентности (синтеза) и диферентности (раздвоения), позаимствованные из натурфилософии Шеллинга того периода, когда он работал вместе с Гегелем.

Но имеется свидетельство и о прямом влиянии Гегеля на Клаузевица в этот ранний период. Это отрывок из письма Клаузевица Марии от 5 октября 1807 года.

«В каждое человеческое установление уже при его зарождении оказывается включенным отрицающее его начало. Все является преходящим, обреченным на разрушение. Самые лучшие законы и религии не могут существовать вечно. Благодетельное влияние добра на человеческое общество всегда остается одинаковым, но этот общий мировой дух в своей широте не позволяет заковать себя в тесные рамки гражданского кодекса и через меньшее или большее количество лет разрывает его оболочку, как только поток времени размоет, снесет или перегруппирует окружение, на котором он был построен… Жрецы искусства могут работать с высоким умиротворяющим сознанием, что их цели далеко переходят за условности времени и теряются в вечности и бесконечности… Государственный же человек, напротив, должен остаться в тесных рамках, в которых он только и может заложить фундамент (политической) постройки. Он должен осмотрительно протянуть изгородь во времени и пространстве и придать своему творению скромную, ограниченную им самим, меру длительности и совершенства. Повсюду он должен различать, делить, подразделять, выбирать и исключать и, таким образом, дерзко вторгаться в святое единство, являющееся единственной опознанной частью высот нашего разума и цели мироздания, не зная при том, хорошо или плохо служит он этой цели… И кто в политическом мире (который я всегда мыслю, как противоположность поэтическому) пренебрежет этими гранями и захочет подняться на поэтические высоты, тот обнаружит полное непонимание истории и совершенно не достигнет своей цели. Мир назовет его фантастом…»

Что это за наносный, легко размываемый грунт, в котором каждый политический деятель должен закладывать фундамент своей постройки, начало отрицания, заложенное во всех человеческих установлениях, все размывающий поток времени, не позволяющий сковать себя твердыми рамками и все взрывающий всемирный дух? Ведь это самые подлинные основы идеалистической диалектики Гегеля. Это письмо несомненно продиктовано знаменитым введением к «Феноменологии духа», печатание которого было закончено к 1 мая 1807 года, когда Гегель один его экземпляр послал своему другу Шеллингу из Йены в Мюнхен[14].

Отдельные словечки Гегеля из «Феноменологии духа», например, «отделение чистого металла от шлака»[15], переносимое в область умственной работы, встречаются и в введении к капитальной работе Клаузевица. Такие хорошо известные современникам термины восполняют у Клаузевица отсутствие ссылок на источники.

Но мы не можем категорически полностью отбросить и теорию случайного совпадения мыслей Клаузевица и Гегеля, как двух попутчиков. Исторические выводы-заметки, сделанные Клаузевицем в 1803–1805 годах, после чтения трудов Малэ-дю-Пана, Робертсона, Ансильона, Иоганна фон-Мюллера — лучших историков того времени — о Ришелье, о Маккиавелли, о раздроблении Италии и Германии, об образовании европейских государств, о Густаве-Адольфе — как две капли воды напоминают труд Гегеля 1802 года «Германская конституция», написанный, очевидно, под влиянием тех же исторических трудов. Эти работы Клаузевица и Гегеля, отражавшие в основном тягу к объединению Германии, были напечатаны лишь через много лет после смерти обоих авторов. Ум Клаузевица несомненно являлся родственным уму Гегеля.

Таким образом, молодой Клаузевиц уже был знаком с философией Шеллинга и Гегеля и обладал большой философской культурой.

В бытность Клаузевица начальником общей военной школы, капитан Грихсхейм являлся одним из ревностнейших слушателей философских курсов Гегеля в Берлинском университете на протяжении 1824–1826 годов. Записи, которые вел Грихсхейм, оказались настолько полными, ясными и исчерпывающими, что явились одним из важных источников для последующих изданий трудов Гегеля. Грихсгейм и Клаузевиц не могли не встречаться и едва ли воздержались от обсуждения главнейших проблем философии Гегеля. Таким образом, в середине двадцатых годов Гегель, философия которого царила в Берлине, как бы стучался в двери Клаузевица, и невозможно себе представить, чтобы Клаузевиц не ознакомился с его важнейшими трудами.

Если относительно слабо насыщены диалектикой его первые труды, то это объясняется прежде всего подозрением, под которое Клаузевиц взял в это время всю немецкую философию, дабы не ослаблять внимания, уделяемого текущему моменту.

Меньшая углубленность первого законченного теоретического труда Клаузевица «Важнейшие принципы войны» как раз и явилась тем качеством, которое обеспечило этому труду широкое распространение как в Германии, так и за границей. Уже в течение столетия знакомство с Клаузевицем как гениальным военным теоретиком является во всех армиях признаком хорошего тона. Но из сотни поклонников Клаузевица едва ли один читал его капитальный труд, а девяносто девять довольствовались, благодаря краткости и легкости изложения, более ранним трудом — «Важнейшими принципами войны»[16], представляющими дополнение к курсу лекций, читанных кронпринцу.

Из основных идей «Важнейших принципов» следует подчеркнуть роль чувства (но не кантовского долга) в принятии крупного решения: «необходимо, чтобы какое-нибудь чувство одушевляло великие силы полководца — будь то честолюбие Цезаря, ненависть к врагу Ганнибала, гордая решимость Фридриха II погибнуть со славой».

Различие между обороной и наступлением Клаузевиц проводит через тактику, стратегию и политику. Ленин отметил («Оборонительная война в политике и стратегии… „Верно“») определение Клаузевица политически-оборонительной войны как такой, которую ведут для защиты своей независимости, и стратегически-оборонительной войны как похода, который ведется в пределах заранее подготовленного театра войны, какой бы характер — оборонительный или наступательный — сражения ни имели. Здесь же мы встречаем и мысль, что стратегическая оборона сильнее наступления. Эта мысль, выросшая в особых условиях периода разгрома Пруссии, под влиянием изучения шансов на успех в предстоящем столкновении Наполеона с Россией, отрицалась всей плеядой германских последователей Клаузевица — Бернгарди, Шерфом, Блуме, Фалькенгаузеном, а во Франции — Фошем, которые не понимали диалектики Клаузевица в анализе соотношения между наступлением и обороной в стратегии, в условиях определенной политической и стратегической обстановки.

В первый же период своего творчества Клаузевиц выработал понятие трения — термин, который впоследствии очень любил употреблять Бисмарк. Под трением Клаузевиц разумел всю сумму непредвиденных затруднений, которые отличают действительную войну от маневров, разыгрываемых на планах, жизненную практику — от кабинетных представлений. Трение снижает на войне все достижения, и человек оказывается далеко позади поставленной цели.

На войне все просто, но эта простота в связи с трением, с действиями в противодействующей среде, представляет большие трудности. Учет трения свидетельствует о реализме Клаузевица, о его понимании конкретных условий подлинной борьбы, о его стремлении не порывать с жизнью и не создавать «кабинетной» теории.

«Важнейшие принципы» были закончены Клаузевицем на пути в Вильно, в русскую армию. Мысли о борьбе русской армии со вторжением Наполеона начинают уже в этот момент вытеснять в мозгу Клаузевица навязчивую идею плана отчаянной борьбы маленькой Пруссии с десятикратными силами французов. Поэтому, по содержанию своему, они представляют соединение обоих планов: русского — глубокого отступления с действиями на сообщения и прусского — отчаянного риска: «часто приходится предпринимать что-нибудь, не считаясь с вероятностью успеха, а именно тогда, когда нельзя сделать ничего лучшего».

Клаузевиц в этот период работал и над военной историей. В посмертное издание его сочинений (т. IX) включены «Замечания о походах Густава-Адольфа в 1630–1632 годах». Сверх того, в фамильном архиве хранится рукопись «Взгляды на историю Тридцатилетней войны», а в бумагах и письмах Клаузевица разбросано много исторических замечаний.

Величайший реализм Клаузевица сказался в его критике существовавших теорий военного искусства. Полное игнорирование моральных факторов и неполный охват вопросов военного искусства, отрицание или непонимание связи между войной и политикой приводили до Клаузевица к созданию односторонних систем, которые разошлись с действительной войной в революционную эпоху, когда она в руках крупного полководца, каким был Наполеон, получила крайнее напряжение. Расхождение логически построенной системы с исторической действительностью систематики иногда объясняли тем, что гений стоит вне правил. «Все оказывавшееся недосягаемым для скудной мудрости одностороннего исследования лежало за оградой науки и представляло область гения, который якобы возвышается над общими правилами». У Клаузевица уже в 1811 году вырвалось восклицание: «Гений, милостивые государи, никогда не действует против правил». Теория ничего лучшего сделать не может, как вскрыть, каким образом, в силу каких условий вырабатывались правила гения. Но для этого она должна получить такую, ширину и глубину, о которой и не мечтали систематики.

Обычно военные писатели, как например Бюлов, не стеснялись утверждать, что и полководцы, жившие столетиями раньше, как например Густав-Адольф, действовали по его системе, держались указанных им, Бюловым, вечных истин. Клаузевиц, наоборот, выдвигал положение, что различные большие войны представляют каждая отдельную эпоху военного искусства, к которой требуется индивидуальный подход. При различии в странах и людях, нравах и приемах, политическом положении и «духе народов», было бы ошибочно подходить к различным эпохам с общей меркой суждения. Ведение войн при старом режиме, столь отличное от Приемов? Наполеона, было не плохим и не ошибочным, как стремятся представить многие, а носило отпечаток своего времени и базировалось на реальных основаниях.

Клаузевиц еще не понимал, что военное искусство зависит от экономических условий эпохи. Он рисовал себе эволюцию военного искусства таким образом: неизменная природа человека и своеобразие средств, применяемых на войне, составляют постоянную часть военного искусства, а особенности эпохи — переменную: «Как крайне летучий газ, который нельзя себе представить в чистом виде, так как он легко соединяется с другими веществами, так и законы военного искусства мгновенно сочетаются с обстоятельствами, с которыми вступают в малейшее соприкосновение». Неясное представление Клаузевица о движущих силах развития военного искусства нисколько не умаляет его заслуг, как ученика Шарнгорста, в раскрытии исторической закономерности этого развития и учете ее при критическом изложении военной истории.

Наибольшую опасность для Клаузевица как теоретика, находившегося под ярким впечатлением наполеоновских походов, представляло обращение в догму методов, примененных Наполеоном. Если не вполне, то частью Клаузевиц уклонился от этой опасности, путем тщательного изучения военной истории предшествующего времени. Конечно, это содействовало и более глубокому пониманию наполеоновских войн, так как человек познает, различая. Сам Клаузевиц так мотивировал необходимость изучения предшествующих эпох: «Кто погряз исключительно во взглядах своей эпохи, тот получает склонность считать самое новое всегда самым лучшим, и исключительные достижения для него являются недоступными». Без изучения истории мы теряем способность сказать новое слово в военном искусстве, — такова мысль Клаузевица.

Роль личности никогда не упускается Клаузевицем.

Но он не понимает, что крупная личность является продуктом определенной исторической эпохи, а не чем-то случайным. Так, смерть Густава-Адольфа приводит Клаузевица к замечанию, что еще важнее его личности было представление современников о его гении: «Он вел дело, далеко выходившее за пределы его сил, как купец, ведущий в кредит крупные операции. Со смертью Густава-Адольфа наступил конец этому кредиту, и несмотря на то, что все в действительности оставалось по-старому, ход всей машины внезапно застопорился».

Клаузевиц углублялся в прошлое не с тем, чтобы уйти от современности, а чтобы глубже охватить современные проблемы. «Мы очень далеки от предположения, что Тридцатилетняя война продолжалась так долго потому, что генералы не понимали, как ее закончить. Напротив того, мы убеждены, что современные войны заканчиваются так скоро потому, что не хватает мужества обороняться до последней Крайности».

Характерным признаком новейших войн, то-есть эпохи национально-освободительных войн, Клаузевиц считал возрастающую роль масс, уменьшающую значение отдельных личностей. В будущем возможны только национальные войны. «Не король воюет с королем, и не одна армия сражается с другой армией, а один народ с другим народом». «Господство будет принадлежать одной общей причине, а талант, силы, величие отдельной личности разобьются, как легкая ладья в волнах разбушевавшегося моря». Умаление значения личности потребовалось здесь Клаузевицу как противнику Наполеона: последнему невозможно было противопоставить в Германии равноценного полководца. Конечно, это метафизическое противопоставление личности и масс ошибочно. При возрастающей роли масс не умаляется значение полководца. По определению Энгельса, «делающая эпоху в военном деле заслуга Наполеона состоит в том, что для созданных уже колоссальных армий он нашел единственно правильное стратегическое и тактическое применение».

Большое внимание уделял Клаузевиц в своих исторических заметках вопросу о союзниках в коалиционной войне. Клаузевиц смотрел вполне реально: для борьбы с могуществом Наполеона, превосходившего каждого противника в отдельности, никаких других возможностей, кроме заключения союзов, нет. Неуспех коалиций в войнах с Фридрихом II, французской революцией и Наполеоном создал в общественном мнении Европы очень пессимистический взгляд на всякие союзы вообще. Шарнгорст полагал, что в природе всякого союза лежит возможное ущемление общих интересов и выдвижение эгоистических. Но закон самосохранения заставляет прибегать и к сомнительному оружию. Нужно лишь твердо учитывать и не упускать из виду положительные и отрицательные свойства союзов и соответственно пользоваться ими. Правда, существуют союзы, в которых один из участников столько же думает об ослаблении врага, как и своего союзника. Но все же Голландия, итальянские и немецкие государства, как свидетельствует история, смогли отстоять свою независимость против покушений Франции только при помощи союзов.

Обычно ссылки на Фридриха II в Пруссии имели целью тешить национальную гордость указанием на его победы и геройскую борьбу. Клаузевиц же приводит его, как пример завоевателя, призванного к порядку коалицией: «Следствием его борьбы с коалицией было то, что, после одержанных побед ему пришлось бессильно протянуть ноги. Он на всю жизнь потерял охоту… пускать в ход оружие для завоеваний. Трудно допустить, что без Семилетней войны Фридрих II позволил бы своей победоносной армии тридцать лет покоится без дела. Силезия осталась за ним, но в этой борьбе он потерял дерзкое мужество округлять дальше свои владения за счет Австрии». Этим историческим экскурсам Клаузевиц, в которых нет глубокой исторической характеристики эпохи, нельзя отказать в трезвом учете соотношения сил и условий борьбы.

Историческим трудам и заметкам Клаузевица следует отдать предпочтение перед его первыми работами, которым не хватало еще уравновешенности и философского углубления и на которых лежит отпечаток прусского шовинизма. При этом надо считаться и с более эффективной зарядкой по военной истории, полученной Клаузевицем от Шарнгорста, с некоторым сотрудничеством в исторических вопросах Марии Брюль и с большими требованиями к зрелости мысли, предъявляемыми коренной перестройкой теории военного искусства, которой он занялся.