Путешествие собственно кончилось, и потому идти обратно хотелось как можно скорее.
Мы с о. Иваном решились на довольно смелое предприятие — дойти сразу до Лат. Там переночевать. Выехать рано утром, попасть в Цебельду к вечернему дилижансу, т. е. часам к четырем дня, чтобы в тот же день к вечеру я мог быть в Сухуме.
Спуск с горы почти не утомил меня, и мне казалось, что тридцать пять верст до Филиппа я пройду легко.
В духане Чхалта, где неделю назад мы встретили сумасшедшего монаха, было пусто и тихо. Закупили провизии: сахару, хлеба и консервов. Из овощей консервов не оказалось — только рыбные.
— Не свежие они у вас, наверное, — говорю я хозяину, — отравимся мы с о. Иваном.
— Зачем травиться? Ручаться можем! Если отравишься, приходи, назад деньги дадим…
— Да, когда помрешь, тогда и разговаривай с вами.
— Зачем помрешь? Сам ем, жена ест, дети кушают — не помираем, а ты помрешь! Самые свежие. Головой ручаться могу.
Пришлось согласиться!..
Мы с о. Иваном решили идти не торопясь, чаще отдыхать, чтобы непременно хватило сил дойти до Лат сегодня же.
Первый привал сделали на берегу реки Зимы. И то больше «для порядка», усталости почти не было.
Верстах в десяти от Аджар встретили туриста. Молодой человек, по-видимому, студент. Лицо красное, потное, измученное. За спиной громадный узел, нечто вроде подушек и матраца!
— Далеко до Клухорского перевала? — спросил он, останавливаясь.
О. Иван подумал и сказал:
— Верст пятьдесят будет. А то и больше. Измученное лицо экскурсанта вытянулось. Глаза стали круглые и испуганные.
— Как пятьдесят, что вы говорите! — набросился он на о. Ивана, точно тот виноват был, что до перевала так далеко, — в путеводителе сказано, что Клухорский перевал на восьмидесятой версте от Сухума, я прошел семьдесят, а вы говорите еще пятьдесят, — чуть не плача закончил он.
— В путеводителе много ошибок должно быть, — сказал о. Иван, — я уж несколько раз встречаю экскурсантов, которые вот так же на какой-то путеводитель ссылаются. Да вы сами рассчитайте: Аджары на восьмидесятой версте от Сухума, а от Аджар до перевала больше дня ходу.
Экскурсант стоял совершенно ошеломленный. Вид у него был и жалкий, и смешной. Видимо, он шел из последних сил, предвкушая близость отдыха, и вдруг почти половина пути впереди.
Чтобы хоть немного утешить его, я посоветовал:
— Дойдите до Аджар, а в Аджарах очень удобно переночевать можно у поселенцев: отдохнете, по крайней мере, как следует…
— Да, придется так сделать, — немного успокаиваясь, согласился экскурсант и, поправив за плечами свои «подушки», поплелся дальше.
Я почувствовал усталость только верст за шесть до Лат.
И не так, как всегда. Обыкновенно устаешь постепенно; сначала заболят ступни ног, потом колени, спина, плечи, версты растягиваются, кажутся длинными, длинными. Пересохнет во рту. Теряешь способность думать. Тупеешь. Машинально смотришь на все кругом себя. А на этот раз было совсем иначе. Я сразу почувствовал острую слабость во всем теле и должен был признаться о. Ивану, что дальше идти не могу. Он не удивился нисколько, спокойно предложил:
— Отдохнемте подольше, а там решим.
Отдыхали долго. И после отдыха все-таки решили идти!
Я и сейчас удивляюсь, как дотянул тогда оставшиеся шесть верст. Шли мы их с отдыхами около трех часов. Вошли в Латы — уже смеркалось. О. Иван вел меня, как расслабленного. Я почти потерял всякое ощущение в ногах, они двигались сами по себе, не сгибаясь, как палки.
И вот, наконец, вошли к Филиппу во двор. Никого нет. О. Иван пошел в избу. Взял ключ от «моей» хаты.
— Я вас устрою поскорей, — сказал о. Иван, — а уж потом Филиппа найду, он, верно, кукурузу мотыжит.
Кое-как добрел я до знакомой хаты. Не раздеваясь, как был, повалился на двуспальную кровать, заваленную подушками, скомканными одеялами и каким-то тряпьем.
Через полчаса пришел Филипп.
Как работал, в неподпоясанной рубашке, потный, усталый, но без малейшей тени неудовольствия или раздражения на лице, — можно было подумать, что он только что занят был каким-то в высшей степени приятным занятием.
Поздоровались.
— Вот опять я к вам в гости.
— Мы очень рады. Слава Богу, благополучно дошли, — улыбнулся Филипп.
И сейчас же, молча, стал убирать комнату. Достал из сундука какие-то покрывала, сделанные из кусочков материи и положил их вместо простыни на постель.
Принес таз с водой. Приготовил переодеться мне, опять знаменитые штаны необычайной конструкции. Накрыл на стол. Достал из маленького столика вишневое варенье и опять принес бутылку своей ужасной наливки.
Несколько раз я заговаривал с ним. Он отвечал охотно, приветливо, но сам ни о чем не расспрашивал и вообще лишнего не говорил.
— Вы кукурузу мотыжите?
— Да.
— Я помешал вам; идите, пожалуйста, работать, мне ведь не к спеху.
— Ничего. Нас там много.
— Разве вы нанимаете кого-нибудь?
— Нет… Это так… Сами пришли ко мне помочь несколько человек.
— Завтра надо мне лошадь до Цебельды, дадите?
— Отвезем, конечно.
И Филипп не выдержал — поделился своей радостью:
— Теперь лошадь у меня с жеребеночком!
— Давно ли?
— Пока вы ходили на горы, лошадка ожеребилась.
— Хороший жеребенок?
— Маленький! — засмеялся Филипп, — седьмой день ему!.. Теперь я пойду, поработаю. Самовар уж о. Иван принесет.
Но я так устал, что едва стоял на ногах: не хотелось ни пить, ни есть.
О. Иван скоро принес самовар.
— Филипп спросить велел, не зарезать ли вам курочку?
— Нет, не надо. А много у Филиппа кур? Ведь это он, наверное, последнее, что у него есть, предлагает.
— Не знаю — сколько кур. Яиц много: десятка два в избе видел.
— А я совсем болен, о. Иван; кажется, ни одного места живого нет.
— Ничего нет удивительного. Мы, привычные люди, и то такой переход с трудом делаем. Верст сорок да гора. Легко сказать. А все-таки поедем завтра?
— Поедем. Часов в семь попросите Филиппа запрячь лошадь.
— Отдохнули бы?
— Нет, теперь уж хочется поскорей…
— Ну, как лучше, — сказал о. Иван любимую фразу о. Никифора.
***
В семь часов выехали мы из Лат.
Маленький, смешной жеребеночек, на тонких высоких ножках жался к оглоблям и решительно не хотел идти со двора. А мать не соглашалась расстаться с ним и, заслышав сзади себя его тревожное ржанье, круто поворачивала телегу, почти опрокидывая ее в самых воротах.
Кое-как ребятишки Филиппа, подталкивая сзади, вывели жеребенка на дорогу. Он смешно брыкал обеими задними ногами. Ребятишки оглядывались на нас и хохотали во весь голос. Лошадь, увидав своего маленького за воротами, бойко побежала по засохшим ухабам.
Рис. Дорога около скал
Ох, уж этот жеребенок! Много он доставил нам хлопот. Почти все время бежал, прижимаясь к оглоблям, попадал под колеса. Чтобы сосать мать, подлезал под нее, и его приходилось на руках вытаскивать назад. Но несколько раз случалось и хуже. Оказывается, это было первое путешествие его, и он боялся решительно всего: встречных людей, вьюченных лошадей, коров, свиней, коз и т. д. Тогда он пятился назад, жался к скалам и оглашал воздух пронзительно-тоненьким ржаньем. Мать сейчас же впадала в крайнее беспокойство, останавливалась, тоже пятилась назад и пыталась повернуть телегу. Все это происходило на дороге в два аршина шириной и на краю совершенно отвесных обрывов в пропасть… Филипп вынужден был большую часть дороги идти рядом с телегой и «подбадривать» жеребенка: он делал очень просто, брал его на руки и нес, пока тот не «успокаивался»!
Почти всю дорогу ехали шагом. В духане около Богатской скалы отдыхали и пили чай. Я уже заранее решил: опасное место, мимо Богатской скалы, идти пешком. О. Иван допивал чай. Филиппу надо было поить лошадь. Я пошел вперед.
Вдруг слышу крики. Оборачиваюсь — около духана два стражника машут руками и кричат:
— Вернись! Вернись!
Впереди меня шла какая-то женщина с девочкой. Она тоже остановилась. Я думал, что зовут ее, и пошел дальше. Опять крики:
— Вернись!
Один стражник бежит по дороге. Дожидаюсь. Подбегает ко мне и, смущенно улыбаясь, говорит:
— Паспорт!
— Зачем вам паспорт?
— Велели.
Я догадываюсь, в чем дело, и говорю:
— Вам, вероятно, интересно знать, кто я такой: так это я и без паспорта скажу.
Называю свое имя, отчество, фамилию и звание.
Но любопытный стражник не унимается. Приходится идти назад, к вещам, развязывать сумку и доставать паспорт.
Стражник почти безграмотный. По складам читает крупные, печатные буквы:
— Бес-сро-чна-я..
Но дальше написано мелко и неразборчиво. Он долго смотрит. Видимо, ничего не может понять. Медленно переворачивает один листок за другим, перед каждым новым листом слюнявит корявый палец и, перелистав всю книжку, еще более смущенный, возвращает мне паспорт назад.
— Ну, что же, узнали что-нибудь? — смеюсь я.
Стражник тоже улыбается и оправдывается:
— Велят… Хоть генерал, хоть кто… все равно паспорт спрашиваем.
— Просто любопытство вас замучило, — говорю я.
И предположение мое оказалось верным.
О. Иван рассказал мне, что когда я пошел вперед, стражники в духане стали расспрашивать его, кто я, куда и зачем ходил. О. Иван ответил уклончиво, что я из Москвы, ходил к пустынникам, но кто я такой и зачем это мне — ему неизвестно.
Вот они и решили обратиться к паспортной книжке.
Последние верст восемь до Драндского подворья были для меня совершенно новой дорогой. Туда мы шли прямиком, теперь ехали по шоссе.
Нам пришлось проезжать одно место не менее жуткое, чем Богатская скала, хотя и в другом роде. Обрыв не каменистый, а как мягкое зеленое покрывало спускается на несколько десятков сажен. Внизу открывается яркая, ровная поляна.
Филипп рассказал мне про это место следующее:
Ехала одна женщина из Драндского монастыря. В монастыре перед отъездом юродивый говорил ей: «Мать Варвара, не надейся на Лукьяна, помни, где твоя поляна». А Лукьян — зять у нее был. Ну вот. Поехали с дочерью, а у дочери девочка на руках грудная была… Дело было к вечеру. Лошадь испугалась чего-то, вот на этом самом месте, да в сторону, а Варвара с телегой и с лошадью — под откос. Разбилась на смерть. Вон на этой поляне и нашли ее мертвую: на куски разорвало всю…
Скоро дорога пошла в сторону. Не стало видно реки Кодор. Кончились обрывы. Мы выехали из лесу и потянулись по пыльной дороге, по нестерпимому пеклу.
Эти последние четыре версты ехать было — сущее мучение.
Несколько раз обгоняли нас караваны вьюченных лошадей. Густая пыль протягивалась за ними и неподвижно стояла в раскаленном воздухе. Погонщики кричали. Бросали камнями в передовых лошадей, которые начинали идти медленно и задерживали весь караван.
С каждой минутой солнце поднималось выше и все сильней и сильней жгло землю… Дорога в гору. Едем шагом. И некуда убежать ни от пыли, ни от солнца, ни от горячего воздуха, при дыхании обжигающего горло…
О. Иван давно уже слез и пошел прямиком. Филипп идет сбоку телеги: теперь уже не для того, чтобы «подбадривать» испуганного жеребенка, а для того, чтобы легче было идти лошади. Изредка он подталкивает его ладонью, но теперь потому, что жеребенок отстает от усталости…
Въезжаем в село. Шумно, грязно и от каменных домов кажется еще жарче.
Нас встречает о. Иван.
— Дилижанс ушел, — говорит он, — но сейчас отходит линейка.
Действительно, около духана стоит восьмиместная линейка, набитая пассажирами. Мне отведено довольно удобное место рядом с нарядным высоким горцем. Это лесной объездчик. На нем высокие сапоги. Пояс и грудь в патронах. Костюм обшит ярко-зеленым кантом. В руках винтовка.
Я прощаюсь с Филиппом и о. Иваном.
О. Иван энергично жмет руку. Прощаться с ним не грустно, как с о. Сергием и о. Вениамином. Он стоит такой бодрый, крепкий и так хорошо улыбается белыми зубами.
Ждем несколько минут кучера. Наконец, он появляется из духана. Пьян совершенно! Блаженная улыбка с мокрых губ разливается по всему, красному как кумач, лицу. Он делает нам «общий» поклон, но спотыкается и с чьей-то помощью взбирается на козлы.
Едва я успел сесть, как дикий крик на козлах оглушил меня. Лошади рванулись и мы, как бешеные, поскакали по дороге.
Мелькнуло лицо о. Ивана, Филипп без шапки, духаны. Черные, загорелые лица незнакомых людей. Кусты, камни, деревья… Мы летели так минут десять, пока не выехали на обычное, узкое шоссе. Всю дорогу наша линейка почему-то упорно стремилась к канаве. И пассажиры не раз готовы были спасаться бегством.
Рис. Река Кодор в тихий день
Мой сосед-объездчик, несмотря на свой свирепый и воинственный вид, оказался добродушнейшим и неумолкаемым собеседником, которого, впрочем, я понимал с большим трудом.
Еще перед нашим отъездом из Цебельды о. Иван рассказал мне его биографию.
Он — туземец. Служил стражником. Прославился необычайной ловкостью в поимке воров. Куда бы ни угнали скотину, хоть за перевал, хоть в Сухум — он обязательно находил ее. Кончилось тем, что ему пригрозили: если не перестанешь мешать ворам — убьют. Тогда он ушел из стражников, поступил в объездчики.
— Ваше благородие, — начал он со мной разговор, — ви с перевала?..
— Нет, я до перевала не дошел. На Брамбские горы ходил… к монахам…
Горец одобрительно закивал головой и весь засиял от удовольствия, что я его понял, и он меня понял.
— Монах… Брамба… Знаем, как же!.. Сам — Москва?
— Да, из Москвы.
— Холедно там?
— Зимой холодно. Север!
— Да, да!.. — опять засиял он от удовольствия, — холедно, север… а дальше?
— Не понимаю… то есть, как дальше?
— Дальше… еще холедно… Там! — показал он в пространство.
— Еще севернее, — наконец понял я, — там еще холодней…
— А еще дальше? — все больше и больше улыбаясь, допытывался он.
— Ну, еще дальше — еще холодней. А там лед.
— Лед?.. А!.. И холедно и все лед!.. Лед!..
Он был почему-то в полном восхищении. А когда я объяснил ему, что на самом севере даже жить нельзя, он начал хохотать и все повторял:
— Лед… лед… И никому нельзя… Север! А потом спросил:
— Чей лед? Руски лед?..
Подъезжаем к Сухуму. Начинаются дачи и ровные, покрытые густой белой пылью, стены живой изгороди. Горец говорит:
— Баби купаются.
Улыбаясь и щурясь от солнца, показывает головой на море.
Все пассажиры, мужчины и женщины, поворачиваются посмотреть купающихся.
Шоссе идет по самому берегу. Колеса почти задевают яркие, разноцветные пятна сброшенных платьев.
У самой воды, у сверкающей нити прибоя стоят раздетые женщины и, смеясь, перекликаются с теми, которые в воде.
И было что-то золотисто-прозрачное, смеющееся и покоряющее и в этих набегающих волнах и в свободной, широкой дали, и в вызывающей близости нагого тела.
Загорелые плечи, спины и ноги блестели прозрачными каплями морской воды, и казались неразрывной частью и моря, и солнца, и ласкающего влажного ветра…
Наша линейка давно уже пронеслась мимо, а горец все еще нагибался вперед, щурился, улыбался и старался разглядеть что-то.
И невольно вспомнились мне слова о. Вениамина: соберемся в монастырь, дорога дальняя, миром идем, чего там ни наслушаешься, чего ни насмотришься.
Вот он мир блеснул нам в глаза, залитый солнечным светом, дразнящий и покоряющий своей красотой. Быть может, ни в чем с такой полнотой не воплощающейся, как в смехе и наготе женщины.
Может ли не прийти больным, разбитым, смущенным назад, на вершину пустынной горы о. Вениамин, услышав «по дороге в монастырь» этот греховный, сладостный смех, увидя перед собой сверкающее, бесстыдно-обнаженное женское тело? Не будет ли он долгие месяцы бороться с искушением, с неотступными образами, которые будут преследовать его и на молитве, и на работе, и днем, и ночью. Не подымится ли в нем томительно-страстная и, как он будет думать, беспричинная тоска о жизни шумной, исполненной наслажденья и блеска?.. О. Никифор скажет:
— Бесы идут… Они идут!.. Помози Господи… пощади создание Свое!..
И по-своему, для себя, будет прав.
Но кто пересилит: о. Никифор или женский смех и страстный шепот, зовущий куда-то и это, врезавшееся в память обвеянное морем, загорелое, сильное, нагое тело?..
Я вспомнил, как прощался с пустынниками на горах. И чувство свое, что одна жизнь кончилась, наступает другая… Да, пустыня осталась там! Прекрасная, великая, сосредоточенная в своем напряженном порыве к Богу. Мир начался здесь. Тоже прекрасный, ослепительный, как море, залитое солнцем, бесконечно любимый, несмотря на все ужасы, грехи и соблазны…
И невольно хотелось сказать словами псалма:
— Скажи мне, Господи, путь, воньже пойду!..