Долго брожу по городу без дум, без желаний. Боюсь итти домой.

Жена не выдержит тяжкого удара. И вдруг в моем сознании появляются мысли о Немировиче-Данченко.

Этот человек мне поможет. Он такой жизнеобильный, здоровый, красивый и, наверно, добрый.

В адресном столе узнаю, где он живет. Нахожу: отель «Англеттер». Швейцар велит мне подняться на второй этаж. Там в седьмом номере живет известный писатель.

Стучусь.

Номер состоит из двух комнат. В первой, куда попадаю, стоит большой письменный стол, украшенный мраморными и бронзовыми вещами. Шкаф с книгами, красивая шифоньерка, наполненная дорогими безделушками, ковер во всю комнату, мягкая мебель, плюшевые драпри, — все это производит на меня огромное впечатление.

— Здравствуйте, дорогой мой, — весело приветствует меня Василий Иванович.

Он входит в кабинет, заглядывает в длинненькую алфавитную книжку и продолжает:

— Очень рад вас видеть, Алексей Иванович.

У меня, вероятно, довольно глупый вид — не перестаю улыбаться и кланяться.

— Вы что пьете? Кофе или чай?

Бормочу слова благодарности и кланяюсь.

Лакей на серебряном подносе ставит на особый столик два стакана чаю в серебряных подстаканниках.

Украдкой бегаю глазами по мощной фигуре Немировича-Данченко и не могу налюбоваться. Он очень красив в этой оранжевой венгерке с черными жгутами на выпуклой груди. Темные и немного жидкие волосы причесаны в виде пера. Но краше всего окладистая, раздвоенная борода.

— Большое вам спасибо за ваши очерки, — говорит хозяин, — я прочитал их с большим вниманием. Они меня, — продолжает он, — до того вдохновили, что я написал повесть «В дудке». Сейчас подарю вам эту книжку.

Василий Иванович быстро, по-молодому встает, подходит к книжному шкафу, берет книжку.

— Вот вам на память. Я использовал вашу терминологию… Сознаюсь откровенно… Но ведь это же пустяки…

Я смущен до крайней степени. Становится жарко. Соображаю с большим трудом. Не понимаю, что такое терминология. Но убежден, что ничего плохого в этом нет.

Простота обращения этого человека успокаивает меня и понемногу-начинаю осваиваться. Кстати рассказываю ему о своем сегодняшнем посещении Скабичевского.

— Он дурак, — говорит Немирович-Данченко, двумя пальцами расправляя бороду. — Давно из ума выжил… Не понимаю, зачем так долго жить на свете… Впрочем, погодите — сейчас все устрою.

Василий Иванович снова садится за письменный стол и на своей визитной карточке пишет рекомендацию.

— Вот, подите в газету «Новости» и передайте от меня Нотовичу вот эту карточку. И все будет сделано.

Благодарю, краснею и окончательно запутываюсь в собственных мыслях.

— Ну, что вы… Такие пустяки, — повторяет писатель, провожая меня до самых дверей.

Надолго запоминаю ласковый блеск его глаз и крепкое дружеское пожатие руки.

Иду в «Новости». Вечереет. У каждой хорошо освещенной витрины останавливаюсь и пробую прочесть автограф на книге и рекомендацию на визитной карточке, но, кроме моего имени, ничего прочесть не могу: почерк Немировича славится своей неразборчивостью, как я узнаю впоследствии.

Далеко от центра, в сером двухэтажном доме помещается редакция газеты «Новости» и квартира самого редактора-издателя.

Швейцар в полинявшей ливрее и с давно небритым лицом внимательно вглядывается в меня, когда говорю о своем желании видеть Нотовича.

— Вы, должно, впервой сюда пожаловали? — обращается ко мне старый служака.

— Да, — коротко отвечаю я.

— Вот то-то и оно-то…

Швейцар из заднего кармана достает фуляровый платок, вытирает слезящиеся глаза и тихо смеется.

— Меня не обманешь. Как есть всех знаю. И зовут меня Осип, как самого хозяина. А они, хозяин-то, не любят этого и требуют называть меня Андреем… А мне что… Лишь бы не обижали… Вот видишь, лестница идет вверх — там они живут со всем семейством. Там просителев не принимают. Лучше всего скажу тебе, войди сюда, пройди коридорчиком, а там увидишь надпись — секретарь… Господин Лесман звать. Ну, ступай…

Старик открывает дверь.

Лесман, молодой человек с черной бородкой, узнав, что имею от Немировича рекомендацию к Нотовичу, просит меня сесть, а сам подносит визитную карточку Василия Ивановича к лампе и долго читает про себя.

— Ну, и почерк!.. Но все же разобрал… У вас имеется рукопись?

— Да…

Секретарь садится за стол и перелистывает мою тетрадку.

— «В царстве нищеты»… Интересное заглавие… Вы подождите немного. Придет редактор — я вас представлю.

Лесман заинтересован мною. Он помнит статью Скабичевского и в моем лице видит нового сотрудника «Новостей»'. Мне секретарь нравится. Рассказываю ему о моем сотрудничестве в ростовских газетах и о моем знакомстве с Немировичем-Данченко.

Неожиданно раздается резкий звонок. Я вздрагиваю.

— Вот и редактор, — говорит Лесман.

Он берет папку с рукописями и гранками, захватывает карточку Немировича и отправляется в редакторский кабинет, — Я доложу о вас, — бросает мне на ходу секретарь.

Насколько мил и добродушен Немирович-Данченко, настолько строг и холоден Нотович. Знаю, что он еврей, и тем не менее, когда вхожу в кабинет и попадаю в фокус его темных зрачков, мне становится не по себе. Суровое выражение бледного лица, обрамленного темно-русой бородой с рыжеватым отливом, и черные сросшиеся брови пугают меня. Даже жировая шишка над правым виском кажется мне строгой.

— Садитесь, — жестом руки указывает мне редактор на близ стоящий стул.

Опускаюсь на краешек и крепко сжимаю руками колени.

— Рукопись ваша очень велика для газеты, но, может быть, если подойдут, напечатаем. Вопрос, как видите, исчерпан.

Встаю, кланяюсь, выхожу и за дверью сталкиваюсь с Лесманом.

— Вы будете напечатаны, и очень скоро, — говорит секретарь.

— Вы попали в хорошее время. Почти все наши фельетонисты на время прекратили работу… Объясню вам завтра, если зайдете.

Уже вечер. Падает первый снег, мокрый, противный снег. А у меня на сердце праздник.

Так чувствует себя избитый человек, когда попадает в больницу, где нежные руки сестры милосердия накладывают ему повязки на больные места.

Второй раз в моей жизни испытываю безмерную радость, непередаваемую никакими словами, никакой музыкой. В большой петербургской газете на третьей странице появляется начало моих очерков «В царстве нищеты».

Занимаю два полных столбца — триста строк. А внизу курсивом «продолжение следует».

— Понимаешь ли ты, что это значит!.. — весело восклицаю я и тычу пальцем в мою фамилию.

Татьяна Алексеевна улыбается и укоризненно качает головой.

— Ты всегда так, — говорит она, — то приходишь в бешеный восторг, то ныряешь головой в безудержную печаль.

— Нет, нет, ты не понимаешь. Ведь я чему радуюсь? Мне не важно, что за каждые триста строк получаю не шесть рублей, как в заплесневевшем «Приазовском крае», а пятнадцать. И не то меня радует, что печатаюсь в столице, а то, что мой труд принят и признан не Розенштейном, а самим Нотовичем!..

— Леша, ты прав. Это имеет колоссальное значение для твоего будущего… Но ты мне вот что скажи: где взять рубль на сегодняшний день?..

Вопрос жены отрезвляет меня, и я немедленно падаю на землю.

— Знаешь что — снесем в ломбард наши обручальные кольца… Что такое обручальное кольцо? Эмблема мещанства… Золотом украшенное слабоумие… И, наконец, ведь мы их на днях выкупим, чорт возьми!

Кольца заложены. Иду в редакцию.

Мое появление вызывает заметное любопытство репортеров, сотрудников и более крупных лиц, занимающих здесь видное положение.

— Поздравляю с хорошим началом, — приветствует меня Лесман.

— Ваш первый очерк, а в особенности классификация нищей братии, всем очень. нравится.

Из смежной комнаты выходит высокий стройный старик-генерал.

Широкие лампасы, сюртук на красной подкладке, золотые эполеты, шпоры, все это производит странное впечатление в обстановке редакции.

— Вот автор «В царстве нищеты», — представляет меня генералу Лесман.

Старик протягивает мне руку.

— Откуда вы почерпали такой материал? Замечательно интересные вещи рассказываете… Где вы встречались с такими людьми?..

— Приходилось… Сам многие годы бродил… — смущенно отвечаю я.

По уходе генерала узнаю от Лесмана, что он музыкальный рецензент газеты и зовут его Цезарь Кюи.

В тот же день знакомлюсь с критиком Скриба. Очень интересный, образованный человек. Впоследствии узнаю, что Скриба, Андреевич и Евгений Соловьев — одно и то же лицо.

— Вас хочет видеть Маркиз, — говорит мне Лесман, вернувшись из кабинета редактора.

— Это кто?

— Вы же его знаете — Нотович! Мы его называем Маркизом за его гордый нрав, — поясняет секретарь.

В черных глазах Лесмана появляются хитрые огоньки.

— Здравствуйте, молодой человек, — приветствует меня Нотович. — Итак, вам повезло — вы появились на странице большой прессы. Это не так-то просто… Вы не думайте, что войти в «Новости» — все равно, что войти в синагогу… Я вам делаю имя. Не забудьте этого.

Благодарю, краснею, кланяюсь и думаю о том, как бы сохранить скромность.

Застаю дома Мишу Городецкого и Потресова. Стараюсь делать вид, будто ничего не случилось, но гости не дают мне быть простым и покойным.

— Вы взгляните на этого человека, — кричит Городецкий, — какое равнодушие в глазах и какое утомление в лице! Можно подумать, что он десятки лет живет в Санкт-Петербурге и печатается в «Новостях». Нет, брат, от меня не ускользнешь… Твой успех надо вспрыснуть, и немедленно…

Приходится сбегать в лавочку.

За столом завязывается общий разговор. Городецкий жалуется.

Его притесняет полиция. Евреям, даже если они журналисты, жить в Петербурге воспрещается.

— Что же ты думаешь делать?

— Буду бороться. А если очень станет туго, то крещусь. Чем я хуже Генриха Гейне?.. Татьяна Алексеевна, я знаю, вы меня любите, но я хочу, чтобы вы любили меня, как сына.

Жена смеется, ласково похлопывает Городецкого по плечу и придвигает к нему селедку.

Не менее озабочен и Потресов. С «Русским словом» дело затягивается. Сытин, говорят, ищет компаньона, а пока что жить надо, а средств нет.

Обещаю поговорить о нем и о Городецком с Лесманом.

Меня благодарят, крепко пожимают руку и пьют за мое здоровье.

Растет в моем сознании чувство гордости, но я всеми силами стараюсь скрыть этот порок от друзей моих.

Идем в гости к Никульцевым — старым друзьям Татьяны Алексеевны и Коли. Живут тесно и бедно. Сегодня здесь довольно многолюдно и шумно.

Говорят о студентах, о забастовке на Путиловском заводе, о безработице и о том, как с каждым днем становится труднее жить рабочему.

Не узнаю моей жены. Она очень оживлена, рассказывает о прошлом, делится своими воспоминаниями о Перовской и Желябове, кратко и сильно рисует картину казни народовольцев.

— Я видела, как на телегах везли их. На груди у каждого висела доска с надписью «цареубийца», начертанной большими черными буквами. Стою, вглядываюсь в лица лучших и честнейших людей страны, а у самой в груди буря. Никогда не забуду, как в предсмертных муках корчились тела повешенных… Вот как умирали революционеры… А сейчас мы сами должны встать на борьбу против рабовладельцев…

Наступает тишина. Маленькое выступление Татьяны Алексеевны производит на присутствующих большое впечатление.

Из рассказов жены я знаю, что она участвовала в движении народовольцев и, будучи шестнадцатилетней девочкой, распространяла прокламации на фабрике Шапшал, где она работала папиросницей, а также прятала у себя в подвале на Лиговке всякую нелегальщину. Но я не мог предположить, что в ней до сих пор живет бунтарка.

Странное чувство испытываю я в этот момент. Я почти писатель, сотрудник большой либеральной газеты, сын рабочего, очутившись среди людей с мозолистыми руками, протестующих против эксплуатации, не знаю, что сказать и вообще как себя проявить в данном случае.

За меня это делает Таня. Она здесь своя. Она понимает и видит глубину рабочего движения.

Дома, со свойственной мне запальчивостью, кляну свое невежество и долгие годы моего бродяжничества, отнявшего у меня права на жизнь.

Татьяна Алексеевна успокаивает меня, говорит о самообразовании и доказывает мне, что я стою еще на пороге жизни и что от меня зависит стать равноправным борцом за лучшее будущее человечества.

Отныне отдам все мои силы и способности рабочему классу и буду писать только о рабочих, твердо решаю про себя, и в предсонной тишине я вижу яростные битвы и большие победы.