1

Когда они лежали на пляже, Лавров видел залив, уходящий к сиреневой дымке горизонта, и чуть наклоненный, скользящий по заливу легкий парус.

Катя лежала рядом на песке, локоть к локтю, и ему подчас неловко становилось от этой близости. Он видел, как песчинки прилипали к ее порозовевшей на солнце коже, и чувство, похожее на восторг, охватывало его всякий раз, когда она поворачивала к нему лицо и они встречались глазами. Она вскакивала и бежала в воду, сначала с опаской вступая в белые пенки на отмели, а потом бросаясь вперед, поднимая радужные брызги. Тогда он вставал и шел следом за нею.

На пляже они были вдвоем. Курбатов и его знакомая, Нина Васильевна, оставили их, сказав: «Мы пройдемся по парку», — потом вернулись, и снова ушли. Лавров спросил Катю:

— Они нас оставили нарочно, как вы думаете?

— Я в этом уверена, — улыбнулась Катя. — Не надо было отпускать их, если уж вместе приехали.

Лаврову хотелось сказать: «Всё-таки хорошо, что мы одни. Я вас люблю, Катя». Но он смолчал, задумчиво пересыпая с руки на руку песок.

Ему было трудно выговорить эти древние, но вечно новые слова. Если бы он наконец-то решился, он не смог бы ограничиться только ими, только тремя. Он говорил бы о всем, что его волновало, тревожило и мучило…

Вечером они встретились с Курбатовым и его знакомой и пообедали, слушая музыку, лившуюся из парка.

— Просто не верится, что всё это было здесь, — сказал Лавров.

— И тем не менее… — Курбатов сидел, сжимая бокал в ладонях. — Я только что был в том подвале.

— Где? — Катя и Лавров взглянули на него с недоумением.

— В том подвале, откуда вы ушли двенадцать лет назад. Мерзкое помещение. Холодно, сырость на стенах. Ничего, конечно, не нашел.

Катя не выдержала:

— Сами привезли нас отдыхать, мы валялись там на песочке, а вы — на другой конец города! И Нину Васильевну с собой потащили. Это… это нечестно.

— Ну, вот уж и нечестно, — рассмеялся Курбатов. — Зато теперь я совершенно точно представил себе, как всё это выглядело. Даже нарисовать могу.

Они еще гуляли по парку и вспоминали — аллеи, статуя, грот… Потом прошлись по Солнечным Горкам. Действительно, Горки были солнечные в этот вечерний час: солнце спускалось, и косые его лучи заливали прямые улицы. Катя нашла место, где раньше был ее дом. Теперь там стоял другой, трехэтажный, — санаторий Министерства связи.

На закате они собрались в город. Народу уезжало много, вокруг них пела, смеялась веселая, многоликая толпа.

Но этим не кончился выходной день. С вокзала Лавров и Катя пошли по затихающим улицам и попали на набережную.

Тиха белая ночь. Небо — беззвездно, на нем тают розовые облачка, во всем воздухе разлито удивительное, величавое спокойствие. Всё кажется четким, словно нарисованным — и буксиры, причаленные прямо к парапетам, и далекие заводские трубы, черные на заре, так всю ночь не сходящие с неба.

Кончилась ночь, и ничего не было сказано о том, что хотел Лавров произнести, а Катя — услышать. Лавров довел Катю до ее парадной, — путь снова прошел в молчанье. Но он не мог уйти не сказав:

— Ну вот, мы и пришли.

Глаза у Кати блестели, когда она подняла их на Лаврова.

— Катя!

Девушка вздрогнула:

— Что?

Она смотрела на него долгим и, как показалось Лаврову, тревожным взглядом, будто видела его впервые и пыталась понять, что же всё-таки происходит…

Через минуту она бегом поднималась по лестнице. Лавров остался у парадной один.

Он вытащил папиросы и стоял, шаря по карманам за спичками, но их не было, — кончились, стало быть. Тут вспыхнул перед ним розоватый огонек и знакомый голос проговорил:

— Пожалуйста, Николай Сергеевич.

Лавров отпрянул. Против него стоял Брянцев, держа зажженную спичку.

— Вы?

— Да. — Брянцев не замечал смущения Лаврова, он был хмур, и под глазами у него лежали глубокие тени. — Майор просил вас немедленно пройти к нему. Вас и Воронову.

С Лаврова словно хмель слетел:

— Что случилось?

— Поднимемся за ней, — вместо ответа предложил Брянцев.

Но Катя уже спускалась, по лестнице дробно стучали ее каблуки.

Когда она побежала наверх, у нее было одно желание: скорее к себе, в комнату, раздеться и юркнуть под одеяло и, накрывшись с головой, подумать о том, что сегодня было. Она не утерпела и выглянула в лестничное окно; Лавров был не один. Второй — она знала его — был помощник Курбатова, значит надо бежать вниз, он там неспроста.

— Что случилось? — крикнула она из дверей.

— Когда Позднышев ушел с работы? — спросил ее Брянцев.

— В пять, нет, в половине шестого. Да, в половине шестого, это я точно помню. Я ушла в восьмом, два часа спустя.

— Куда? Куда он пошел?

— Его вызвал друг. Они собирались где-то встретиться.

— Где?

— Я не знаю. Что же случилось всё-таки, скажите ради бога?

Брянцев отвернулся:

— Позднышева пытались убить. Он в больнице.

В субботу, под выходной, Брянцев, уходя с работы, столкнулся у входа с музыкантом Головановым. Брянцев узнал его сразу по фотографиям, которые приходилось видеть на афишах и в журналах. Высокий, худой, чуть сутулый, словно стеснявшийся своего роста, Голованов стоял перед дежурным и говорил, волнуясь:

— Простите, мне надо видеть… срочно видеть кого-нибудь из следователей. По очень важному вопросу. Сегодня, сейчас.

Дежурный взглянул на Брянцева — тот кивнул; тогда дежурный попросил у Голованова документы и выписал пропуск:

— Комната шесть.

Рассказ был не длинен, музыкант очень нервничал и говорил поэтому сбивчиво, однако всё, что он говорил, складывалось в стройный рассказ о судьбе человека его, Брянцева, поколения. Но если Брянцев рос, как большинство советских детей, в семье, в школе, в пионерском отряде, — то у Голованова была совсем иная судьба. Брянцев пошел на фронт, Голованова не брали — слаб здоровьем. И если для Голованова война кончилась в тот самый день, когда об этом сообщили по радио, для Брянцева она продолжалась до сих пор.

Слушая Голованова, Брянцев видел не только то, что тот хотел рассказать. Жизнь человека талантливого, сильного в своем таланте, вставала перед Брянцевым.

2

…Голованов помнит себя лет с пяти, — помнит комнату, единственным своим окном выходившую на двор, со всех сторон стиснутый дровяными сараями. За двором и сараями начиналась пригородная равнина, безлюдная, изрытая окопами и воронками, — там ребятишки подбирали позеленевшие стреляные гильзы, части сломанных винтовок и иногда — латунные пуговицы с тиснеными орлами.

Семья жила в Нейске, небольшом промышленном городке, и занимала комнату бывшей конторы завода. Отец рассказывал, что в этой комнате был кабинет управляющего заводом фирмы Сименс-Шуккерт, герра Ратенау.

По утрам мальчика будил заводский гудок. Глухой, он то повисал в воздухе, то, словно прижатый ветром к земле, растекался по сторонам, чтобы где-то снова взмыть вверх и оттуда прислушаться к собственному эху.

Он вставал вместе с отцом; мать вставала раньше. Она ходила по комнате и кашляла, запахивая на груди серый штопаный-перештопанный платок. Когда она кашляла, отец тревожно поднимал от тарелки голову, а потом опускал ее еще ниже, чем раньше, словно чего-то стыдясь. Однажды мать уехала в деревню к своей родне; мальчик помнит вокзал, сутолоку, мелькающие тюки и корзины, помнит мать, стоявшую в дверях товарного вагона. Поезд тронулся, она что-то крикнула, запахивая платок привычным движением, — и навсегда ушла из его жизни.

Через год он пошел в школу, и отец, дневавший и ночевавший на заводе, облегченно вздохнул: школа смотрела за мальчиком, кормила его.

Хорошо было после занятий не идти домой, в холодную пустую комнату, а забраться в каморку школьного сторожа Федосеича и читать ему по складам книгу. Старик вертел от удивления бородой, восклицая: «Ах ты, елки-березки!» — а потом засыпал под чтение.

Однажды, забравшись по привычке к сторожу, мальчик увидел, что старик, ворча себе под нос, перебирает связку ключей:

— Рояля ей понадобилась. Достань ей роялю, а если она вовсе даже сломанная?..

Кряхтя, он вышел в коридор; мальчик пошел за ним. Всё еще не успокаиваясь: «Рояля ей понадобилась!» — сторож остановился у дверей, которые обычно никогда не бывали открытыми. Замок долго не поддавался. Наконец, ключ в скважине заскрипел, заскрежетал, и на мальчика пахнуло пылью, плесенью и гниющим деревом.

Их тени ходили по голым стенам с ободранными обоями. Маслёнка светила еле-еле, и приходилось то широко раскрывать глаза, то щуриться, чтобы разглядеть комнату.

— Вот она, — кивнул старик на что-то густо обросшее пылью. Тряпкою он провел по ровной поверхности, и вдруг из-под тряпки вырвалась и заблестела черная полоска.

— Роялью называется. Не знаешь? Играют на ней. Вот, глянь-ко.

Он откинул крышку.

— Ткни пальцем-то. Да не бойся, не кусается. Смотри.

Своими короткими, распухшими от ревматизма, скрюченными пальцами он ударил по клавишам, и пыль на крышке дрогнула от раздавшихся звуков.

— Тут, слышишь, ровно вода звенит, ручеек — жур-жур-жур, а здесь вот солнышко светит, а тут гром. А? чего рот-то раскрыл? Не видал? Хитрая, брат, штука, люди на ней десять лет учатся играть.

Это был первый урок музыки.

«Рояля» понадобилась учительнице: та на уроке сказала ребятам, что у них будет пение. Скоро пришел и учитель — долговязый с рыжими усиками, в дымчатых очках, замотавший шею зеленым шарфом:

— Это — до, это ре, дальше ми, фа, соль… поняли? Начали — до, ре, ми, ми, ми…

Поначалу от этого «ми» все прыснули, но потом привыкли и тянули «ми» уже с удовольствием.

Мальчик как-то подошел к учителю пения и сказал, что ему бы хотелось научиться играть. «Играть? Ты — чей? Головановский? Это что ж — заводского Голованова, да? Ну, тогда можно. Оставайся после уроков».

Потом учитель шипел: «Дурень, тупица, тебе бы только в обоз идти, ассенизаторский». Мальчик плакал, не понимая, почему он тупица, но, раз заболев музыкой, он уже не мог вылечиться.

Что было дальше? Отец пошел на завод и не вернулся, его нашли на дороге мертвым, а неподалеку валялись дымчатые очки. В карман отца была всунута записка: «Красному директору от истинных хозяев завода». А учитель музыки исчез, как сквозь землю провалился, но потом кто-то портил станки, а в мешке муки на общественной кухне нашли однажды толченое стекло…

И вот — детдом. Уже другие преподаватели, люди ласковые и внимательные. Год мальчик прожил там, учась, помимо прочего, играть на скрипке, которую ему подарил завод. И, как знать, может, совсем иначе сложилась бы его судьба, если б не один — смешной теперь, а тогда грустный случай.

Кто-то принес в школу мяч. С гиком и визгом ребята гоняли его на перемене по коридору, и, забыв обо всем на свете, Сережа Голованов бросился в эту азартную игру, пиная мяч ногами, кричал и пел, как вдруг наткнулся на фарфоровую вазу, стоявшую на тумбочке возле окна, и прежде чем он успел вытянуть руки, ваза упала и разбилась вдребезги.

В коридоре сразу же стало тихо, только мяч шуршал, откатываясь в угол. Мальчик еще не понимал, что случилось, и недоуменно смотрел на осколок, с которого маслянистыми глазами улыбалась розовая рожица амура. Он уже не помнит, кто из ребят подошел к нему и сказал, тоже глядя на осколки:

— Дорогая штука. Попух ты, Серега.

Один из закадычных дружков по школе дернул его сзади за куртку:

— Хочешь, я скажу, что я это разбил, а? Мой батька заплатит.

— Не надо. Я сейчас домой пойду.

И, схватив в классе свой ранец и шапку, он выскочил на улицу, трясясь от страха.

Тихо и протяжно, словно котенок, пропищала дверь в комнату. Там никого не было. Скрипка лежала на табуретке возле кровати; когда он откинул тряпку, закрывавшую ее, и тронул струну, одинокий звук долго ныл в воздухе, будто жалуясь на боль и не находя себе выхода. Не всё ли было равно, куда идти. Он взял скрипку и осторожно, стараясь не шуметь, вышел, осторожно закрыв за собой дверь, и осторожно спустился по лестнице.

…На одной из станций, названия которой он уже не помнит, где-то между Москвой и Ленинградом, он решил сыграть в зале ожиданий, благо не было видно милиционера, а народ собрался подходящий, большей частью женщины, — эти всегда что-нибудь дадут.

Он сыграл «польку», потом «жалостливую» песню и увидел, что кто-то краешком платка уже вытирает глаза и лезет в корзину. Он начал еще одну «жалостливую», но, сразу заслонив свет в окнах и мельтеша, подошел поезд, и, кое-как собрав куски пирогов и яйца, он выскочил на платформу: поезд был попутный, на Ленинград. По перрону прогуливались двое бойцов железнодорожной охраны. Он шмыгнул вдоль стены, дошел до угла и спрятался за ним, надеясь пойти в обратную сторону, когда эти двое пройдут мимо. Всё было бы хорошо, если б один из них случайно не обернулся. Бежать было бессмысленно; боец схватил мальчика за плечо, и тот вскрикнул.

— Чего орешь?

— Отпустите! — вдруг услышал он. — Слышите, товарищ боец!

Из окна вагона, стоявшего как раз перед ними, высовывался широкоплечий человек в военной гимнастерке. Голос у него был властный, и боец нехотя убрал руку. Человек в гимнастерке увидел у мальчика скрипку и сказал:

— А ну-ка подойди сюда, скрипач!

Из-за его спины показалось другое лицо, узкое, с большими черными глазами.

— Ты чего здесь делаешь?

— Я… я здесь играл.

— Что играл?

Мальчик ответил, и широкоплечий улыбнулся.

— Небось сбежал из дома? Только правду говори — сбежал?

К чему было врать этому человеку? Ну, сбежал, только не из дома.

Широкоплечий вдруг задумался:

— Знаешь что, лезь-ка ты сюда. Вон в те двери. — И крикнул какому-то военному, стоявшему у подножек вагона: — Товарищ Быстров, пропустите мальчика.

Прошел час, прежде чем Сергей рассказал им о себе, а человек в гимнастерке всё расспрашивал его и наконец попросил что-нибудь сыграть. Сергей развернул свою скрипку.

— Чайковского можешь?

— Могу.

Широко расставив ноги, стал посредине купе и сыграл «Тройку». Они — черноглазый и другой, в гимнастерке, — переглянулись:

— Еще что-нибудь…

Стараясь не сбиться, он начал играть песенку, дней пять назад услышанную в зале ожиданий от крестьянина, но песня была короткой, а ему не хотелось кончать, и он продолжал ее, чуть прикрыв глаза, и, собрав в себе все силы, играл дальше, придумывая на ходу.

— Я не знаю этого, — сказал человек в гимнастерке. — Что ты играл?

— Не знаю, — ответил он.

— Как так — не знаю?

— Начало не мое, а середина и конец — мои.

Они снова переглянулись. И вдруг человек в гимнастерке звонко рассмеялся:

— А помните наш спор, Валериан Павлович? Вы говорили, что десятилетия пройдут, прежде чем из нашего народа выйдут в мир таланты. А вот прошло пятнадцать лет — и пожалуйте. Нет, Валериан Павлович, в нашем народе таланты растут, как грибы в дождик, надо их только собирать умело. — Всё еще смеясь, он потрепал мальчика по голове. — А покормить-то тебя я забыл. Нечего сказать, гостеприимный хозяин. Садись и ешь. Вот тебе бутерброды.

Ради приличия он отнекивался, а потом решил, что стесняться нечего, и поел с удовольствием. Еда клонила ко сну, и он задремал, свернувшись на диване, сквозь полусон слушая речи двух пассажиров.

— Вот вам совершенно новый человек, — говорил черноглазому главный, как он определил его: — он городового в глаза не видел и не увидит. Пареньку, конечно, не сладко жилось, так ведь мы только в начале пути. Сын токаря, красного директора. Я верю в него, ей-ей верю… Вы говорите — наследственность, культура в крови, а мы сами вложим ему в кровь нашу культуру…

Больше мальчик ничего не слышал. Когда его разбудили, в купе уже было темно и черноглазого не было. Тот, который взял мальчика в поезд, стоял одетый, в кожаном пальто и фуражке:

— Вставай, тезка, приехали.

Они вышли на перрон. Там стояло несколько военных, они козырнули и вытянулись, увидев их. На привокзальной площади стояли две машины, в одну из них они влезли, «главный» поздоровался за руку с шофёром и сказал:

— А ну, Вася, в первый детдом, и домой.

— И всегда вы каких-то мальчишек да девчонок возите, Сергей Миронович, — заворчал шофёр. — Небось, как резину менять — доставай, брат, как знаешь…

Тот захохотал:

— Чего ты ругаешься! Погоди, эти мальчишки да девчонки еще нас возить будут. Вот увидишь: состаримся, и будут нас возить.

Впервые в жизни мальчик ехал на автомобиле. За стеклом мелькали витрины, люди — он ничего не мог разобрать толком. Наконец, они приехали, и шофёр помог открыть дверцу.

— Вылезай, будущий шофёр.

— Будущий музыкант, — поправил его новый дорожный знакомый. — Погоди, погоди, еще хвастать будешь, что возил его. Пошли, музыкант, в детдом, только условимся: не убегать.

Внизу их встретила пожилая красивая женщина; Сергей Миронович поздоровался с ней и назвал по имени-отчеству. Разговаривали они тихо, отойдя в сторону; единственное, что донеслось до мальчика: «определить его в школу художественного воспитания»; потом Сергей Миронович подошел к Сергею и протянул руку:

— До свиданья, герой. Скучно будет — звони по телефону. Эх ты, Паганини…

А через полтора года этого невысокого, с ясной улыбкой человека не стало. Была площадь, и толпа, и в морозном декабрьском воздухе сухо звучали трубы. Толпа захлестнула мальчика и понесла к широким ступенькам вокзала. Мальчик плакал. И то ли слёзы помешали ему разглядеть подробнее, то ли сгустившаяся темнота — но показалось ему, что мелькнуло где-то рядом знакомое лицо учителя пения, уже без дымчатых очков, но с тем же зеленым шарфом. Они встретились взглядами. С этим человеком в сознании Сергея была связана и смерть отца, и всё плохое, страшное. Почему он оказался здесь? Изо всех сил мальчик начал протискиваться к нему — какое-то огромное, сильное в ненависти чувство вело его тогда, желание схватить за руку, крикнуть что-нибудь обидное, — но нет, того уже не было, исчез, словно растворился в толпе.

Что было потом? Комсомол, школа, консерватория. Ему было двадцать лет, когда началась война. Голованов рассказал и о той ночи, когда он перешел фронт у Солнечных Горок. Кто с ним шел? Он не помнит. Лида? Нет, лиц он не видел тогда, — он еле шагал, у него мутилось в глазах. Глаза у него плохие — он начал терять зрение еще в детстве, от коптилок и недоедания.

Брянцев, наконец, записал последние слова показаний Голованова: «Я, Сергей Гаврилович Голованов, работник Филармонии, живу в настоящее время на даче в Замошье». Дальше Голованов говорил, что вечером, в пятницу, он ловил на речке рыбу, в месте, скрытом кустами, но ловил не удочкой, а на донку, так что удилище не высовывалось из-за кустов.

Часов в девять мимо кустов медленно прошли двое: их не было видно, Голованов слышал только их голоса. Повидимому, они продолжали начатую беседу:

— … но я же вам говорю, он может докопаться до причин аварии и тогда все эти годы — кошке под хвост. Нет, нет, пусть четвертый его уберет.

— Если вы уберете Позднышева, я не уверен, что это… понравится. В конце концов, следы…

— Подите вы к чёрту с вашей трусостью, а я не желаю класть свою голову, — взвизгнул один из них, и Голованов вздрогнул: в интонации ему послышалось что-то очень знакомое. Те двое, всё еще споря, прошли; Голованов осторожно раздвинул кусты и выглянул.

Пожилой человек, отчаянно жестикулируя, продолжал доказывать своему собеседнику, что он не намерен рисковать своей головой, а тот, военный, повидимому офицер, долговязый, с топкой как у осы талией, шел молча, прутиком сбивая разросшуюся вдоль тропинки пышную поросль. Как только они скрылись, Голованов, забыв про снасть, бросился в поселок, переоделся и минут за двадцать до прибытия поезда, шедшего в город, был уже на станции.

Пожилой пришел один. Мелко семеня, он пробежал по перрону, выпил газированной воды, купил газету. Он никого не замечал, сел на скамейку и успел просмотреть всю газету — от передовой до объявлений на четвертой странице. Наконец, поезд подошел, и Голованов оказался рядом с этим пожилым; в отделении вагона было пусто.

Коротки дорожные встречи! А когда поезд идет, мерно постукивая та рельсах, и делать ровным счетом нечего, люди становятся словоохотливыми.

Самое любопытное, что разговор начал не Голованов, а тот, пожилой:

— Вы не знаете, когда мы будем в городе?

— В первом часу. А вы разве не из Замошья, не с дачи?

— Нет, ездил к знакомым. Ужасно неудобное расписание для дачных мужей и… работающих гостей.

Он сам засмеялся своей шутке, и Голованов поддержал этот смех. Дальше разговор пошел как по маслу, и, подъезжая к городу, Голованов уже знал, что этот пожилой — бухгалтер с «Электрика», и что завтра ему на работу, и что он не успеет выспаться — к старости началась бессонница, — знаете, очень мучительная штука…

В конце головановских показаний было написано:

«Этого человека я знал много лет назад. В моей памяти он связан с убийством моего отца, директора завода в Нейске. Он исчез из Нейска после убийства. Последний раз я видел его в Ленинграде на похоронах С. М. Кирова, но задержать его тогда мне не удалось…»

— Ну что? — спросил Бондаренко, присутствовавший при беседе, когда Голованов ушел. — Что ты думаешь?

— Надо ехать на завод, Павел.

— Предупредить Позднышева? Я узнавал, такой там работает.

— Взять бухгалтера. Он может наделать дел, если его не изолировать сейчас.

Но они опоздали. В коридоре заводоуправления, несмотря на поздний час, было людно, но тихо, все говорили шёпотом, оборачиваясь к двери директорского кабинета. Санитары и врач поднимались по лестнице вместе с Брянцевым и Бондаренко, и поэтому неловко было входить в кабинет вместе с ними; офицеры остались в коридоре, и Брянцев шёпотом спросил одного из рабочих, что случилось.

— Позднышев…

— Да что вы? — Брянцев сделал вид, что Позднышева он, разумеется, знает. — Что такое?

— Не знаю. Пришел часов в семь в цех, ходил грустный, пил воду, а потом — упал, судороги…

Санитары вынесли Позднышева на носилках. Он был без сознания. Брянцев на секунду увидел высокий лоб неестественной, мраморной белизны и губы, искривленные от боли. Потом он взглянул на Бондаренко. Тот указал ему глазами на дверь директорского кабинета, и они вошли, не постучавшись.

Директор не обернулся. Он стоял возле врача, складывавшего в чемоданчик шприцы и коробки с ампулами.

— Вы уверены в этом?

— Да, симптомы совершенно точные.

— Это смертельно, доктор?

— В зависимости от дозы, общего состояния организма… Да мало ли еще от каких причин.

Теперь уже Бондаренко подошел к врачу:

— Что вы установили?

Врач поднял глаза и, увидев офицера, ответил так же лаконично и, как показалось, устало:

— Отравление птомаином… рыбным ядом. Я… нужен вам еще?

— Нет, нет, спасибо.

Врач ушел. Директор, Бондаренко и Брянцев остались одни.

Брянцев молчал, вопросы задавал Бондаренко. Бухгалтера, конечно, уже нет на заводе? Где был Позднышев сегодня? Кто это может сказать? Да, позовите, пожалуйста, его помощников.

Бондаренко выяснил, что Позднышеву позвонил друг, они договорились встретиться в шесть. Звонок был в пятом часу, до этого Позднышев выходил из цеха один. Кто этот друг? Уралец, электрик, Василий. Всё. Больше ничего узнать не удалось. Бондаренко шепнул Брянцеву: «Узнай адрес бухгалтера», — и тот тихо вышел из кабинета.

В отделе кадров народ еще был, и Брянцеву быстро дали адрес Войшвилова. Когда Брянцев снова подошел к директорскому кабинету, Бондаренко уже выходил оттуда.

3

…Перед Брянцевым лежали материалы обыска, произведенного в квартире Войшвилова. Самого его дома не оказалось.

Под железным листом возле плиты на кухне был обнаружен коленкоровый сверток. Там были аккуратно сложены паспорта — пять штук! Брянцев листал их. Со всех пяти фотографий глядело одно и то же лицо: фамилии, даты и места рождения, словом всё остальное — было разным.

В один из паспортов, выданный Солнечногорским отделением милиции гражданину Дьякову Аполлону Марковичу, была вложена справка о том, что гр. Дьяков А. М. 27 октября 1941 года действительно был направлен в эвакогоспиталь, как пострадавший при переходе через линию фронта.

Судя по всему, незадолго до обыска в квартире было двое: в пепельнице лежали окурки «Казбека» и «Беломора» — ясно, что их курили разные люди. Сидели недолго, от силы час, выкурили три папиросы. Тот, что курил «Казбек», нервничал и выкурил две штуки.

Но основной находкой были всё-таки бумажки, которые теперь Брянцев брал в руки особенно осторожно. Там была таблица с боевыми данными новой скорострельной пушки, крохотный чертеж, при первом взгляде на который не трудно было отгадать замок этой же самой пушки, и отпечатанные на машинке сведения о количестве электрооборудования, изготовленного на заводах министерства за год для армии. «Ну, ладно, — подумал Брянцев, — я еще могу допустить, что скромный бухгалтер в конце концов мог как-то узнать об электрооборудовании. Но откуда у него эти сведения о пушке?»

Впрочем, сопоставляя рассказ Голованова и результаты обыска, Брянцев понимал, что «скромный бухгалтер» — вовсе не Войшвилов, Дьяков или кто-либо еще, а матерый разведчик, пойманный на месте преступления.

Курбатов всё еще не возвращался, и Брянцев был даже рад этому. Он работал с лихорадочной поспешностью, закуривал, папиросу и бросал ее, потом вытаскивал из пачки и закуривал новую. Уже было воскресенье, но Брянцев не знал, что Курбатов договорился с Лавровым и Катей ехать в Солнечные Горки, и потому спешил сделать как можно больше до его приезда, чтобы Курбатов мог сразу же начать расследование.

Прежде всего Брянцев позвонил в управление милиции. Не подавали ли за последние шесть-семь лет заявления о пропаже паспортов — номера такие-то, фамилии такие-то, в том числе и на фамилию Войшвилова в раймилицию Солнечных Горок он звонить не стал: паспорт может быть фальшивым — это во-первых, архивы же, надо думать, были давным-давно уничтожены. Он позвонил в Москву, в центральное бюро справок: «Мне нужен домашний телефон Позднышева Никиты Кузьмича. Да, я подожду. Какой номер? Спасибо».

Через десять минут он говорил с женой Позднышева, она уже знала всё и утром собиралась вылететь.

— Простите, один вопрос. У вашего мужа есть друг на Урале, Василий?

— Да, Василий Павлович Коростылев. Они вместе учились, вместе работали. Были вместе в Германии.

— Его телефон и адрес вы знаете?

— Телефона у него нет. — И она продиктовала Брянцеву адрес.

Через несколько минут в Свердловск уже шла телеграмма Коростылеву и фотография Дьякова-Войшвилова по фототелеграфу.

Лихорадочность внезапно сменилась усталостью. Когда Брянцев сел и начал писать доклад, у него задрожали пальцы. Он стиснул ручку и заставил себя писать; строчки, однако, получались корявыми, буквы так и прыгали у него в глазах.

Доклад Курбатову был окончен.

В воскресенье вечером приехал сам Курбатов.

— Ну как дела? — пожал он руку Брянцева и продолжал сам, не дожидаясь ответа: — Кое-что мне удалось установить.

Водокачка была взорвана двадцать девятого октября, иными словами, через два дня после того как группа перешла фронт. Стало быть, железнодорожник-подрывник был липовый. Что с вами, Брянцев?

Прочтя доклад, Курбатов откинулся в кресле.

— Это — удача, лейтенант. Но как Позднышев?

Брянцев вспыхнул. Он попросту забыл позвонить в больницу и сейчас, рдея как маков цвет, слушал, что говорит в трубку Курбатов.

— Состояние тяжелое?.. Температура?.. Благодарю вас.

Курбатов расстегнул верхнюю пуговку рубашки и ослабил галстук:

— Да, жаль старика. Однако будем работать. Поезжайте за Лавровым и Вороновой.

Он остался один. Перед ним лежали паспорта, и он вглядывался в лицо человека на фотографиях. Вот он какой, первый! Военные сведения, без сомнения, получены им со стороны, возможно, от того офицера, которого видел Голованов. Что ж, пока не найден Войшвилов, искать этого офицера рано.

Другая бумажка — сведения экономического характера; ее принес другой человек. Бухгалтеру, пожалуй, не под силу собрать так много и с таким знанием дела, хотя нет правил без исключения. Сообщение напечатано на машинке, шрифт мелкий, значит, портативка, буква «о» сбилась. Ничего удивительного: это наиболее часто употребляемая в русском языке буква. А вот «ч» поднимается над строкой, Это важнее — это уже «почерк» машинки, потому что во всем мире нет такой другой машинки, у которой бы рисунок шрифта, потертость, еле различимые простым глазом особенности совпадали бы так с этой.

Потом Курбатов задумчиво снял трубку и позвонил; ему не ответили. Тогда — очевидно, найдя какое-то единственное решение — он встал, вызвал машину, спустился вниз и, сев рядом с шофёром, приказал:

— В Сеченовскую больницу.

Его сразу окружила больничная тишина, запахи лекарств, ослепительная белизна стен и та тревога, которая всегда овладевает здоровыми людьми в таком месте от сознания того, что где-то рядом находятся страдающие люди. В маленьком окошечке отдела справок пожилая женщина ответила уклончиво: сведений о состоянии здоровья Позднышева вторично не поступало. Врач Макарьева? Да, она здесь, ее срочно вызвали из дому. («С корабля на бал, — грустно подумал Курбатов. — Вот почему она не подошла, когда я ей звонил»), — и он попросил вызвать ее сюда, в вестибюль.

Ждать пришлось долго, минут сорок. Наконец, Нина Васильевна показалась наверху широкой мраморной лестницы — одинокая женская фигурка в белоснежном халате и шапочке; такой ее Курбатов видел впервые. Он пошел к ней навстречу и на середине лестницы остановился; впрочем, Нина Васильевна тоже видела Курбатова таким впервые, — никогда прежде она не замечала на этом дорогом для нее лице жестких складок в углах рта и холодного выражения обычно веселых глаз.

— Вас вызвали к Позднышеву? — спросил он.

— Да.

— Как его состояние?

— Плохо, — тихо сказала Нина Васильевна. Она усталым движением провела по глазам, словно снимая невидимую паутину. — Очень плохо, я буду здесь всю ночь. У него началась интоксикация мозга. Его нельзя оставить ни на секунду.

— Мне нужно поговорить с ним, Нина.

— Это невозможно. — Она близко придвинулась к нему, снизу вверх заглядывая в глаза, и по той тоске, которую Курбатов уловил в самой глубине зрачков, он понял, что это действительно невозможно.

— Тебе сейчас… трудно? — шёпотом спросила она, за все время в первый раз называя его так — на «ты». Он даже не заметил этого и кивнул:

— Да, трудно.

— Мне тоже очень трудно, — Нина Васильевна осторожно взяла его под руку. — Он очень плох сейчас, сознание так и не возвращается…

Курбатов думал, опустив глаза. Нина Васильевна была права: действительно, ей сейчас еще труднее. Он поглядел на нее и медленно сказал:

— Иди… Идите к нему.

Женщина приподнялась на ступеньку выше, теперь они стояли вровень. Плавным, мягким движением руки она провела по плечу Курбатова, тонкие пальцы на секунду дотронулись до его щеки, будто невзначай. Всё было в этом жесте: и тревога, и любовь, и беспокойство за него — всё, что словами подчас трудно, а то и невозможно выразить, вылилось в этот короткий порыв. Курбатов еще постоял немного, прислушиваясь, как по кафелю постукивают ее удаляющиеся шаги, а потом, поправив надоедливо сползавшую на лицо прядь, начал спускаться вниз, к выходу.

Дальше он начал рассуждать. Позднышев ничем не мог помочь ему, а так надо было представить себе целиком всё то, что произошло, и, главное, как это должно было происходить, — пусть без подробностей, без мелочей, но хотя бы приблизительно верно.

…Значит, действительно, на заводе был один из пятерых. Значит, действительно, авария была не случайной, — это диверсия. Бухгалтер испугался, что Позднышев догадается об истинных причинах аварии. Но почему — бухгалтер? Что он мог сделать с генератором? Ведь он никакого отношения к монтажу не имел. Значит, дело не в монтаже, тем более что Позднышев тоже монтажом не интересовался.

О чем же знает или может знать Позднышев? И сейчас не спросишь у него об этом…

Вот еще одно: если бухгалтер испугался разоблачения, почему он тогда попросту не удрал, не скрылся? Может быть, вот сейчас он и скрылся? Вряд ли. Он тогда бы взял все свои бумаги…

Да, многое еще совершенно неясно. Можно только предполагать. Например, бухгалтер не бросился бежать с завода потому, что его там что-то держало. Что? Предположим, новые диверсии… или люди. Люди? Неужели всё-таки Воронова?

Но бухгалтера, тем не менее, нет. Может, он и удрал, не взяв документы и сведения. Документов у него может быть много, а сведения давно переданы — это копии. А покушение на Позднышева? Что это — месть? Необдуманный шаг?

Поехать на «Электрик»? Но с какого конца там начинать, Курбатов еще не знал. Нет, там пока делать нечего, в электротехнике он не силен.

Сейчас Курбатов ощущал какую-то боль оттого, что, казалось ему, было сделано не всё и, главное, не предупреждено покушение на Позднышева. Генерал, конечно, заметит это ему. Но промах ли это? Враг опасен, его засылают сюда гадить, и ему подчас удается это сделать прежде чем его обезвредишь. Такова логика борьбы…

Позднышев появился на заводе, и бухгалтер испугался, что тот узнает правду об аварии, — думалось Курбатову. Войшвилов встретился с одним из своих, он доказывал, что Позднышева надо убрать, иначе всё погибнет. Наконец, бухгалтер или кто-нибудь другой — возможно, из тех пяти, — звонит Позднышеву и, прикрывая трубку (Позднышев ругался: «Что это у тебя телефон позапрошлого века!»), выдает себя за Василия. Бухгалтер, без сомнения, знал и Коростылева.

Войшвилов договорился с Позднышевым о встрече. Где? К Позднышеву пустят разве только через неделю, он ничего не может рассказать сейчас… Там, где свидание было назначено, Позднышев что-то съел: ему дали яд. «По-моему, пока в рассуждениях всё верно… Где это могло быть? Ну, предположим ты, майор Курбатов, приезжаешь в город, где живет твой друг, — где ты назначишь ему свидание? В номере гостиницы, или придешь домой к другу, или — в ресторане: посидеть, быть может — выпить и за стопкой вспомнить старину. Да, ресторан — это скорее всего. В ресторане может быть свой человек. Бухгалтер звонит ему. Позднышев приходит в ресторан, садится, ждет, а Василия всё нет и нет, тогда он вспоминает, что голоден, и заказывает что-нибудь. Остальное ясно…»

Ясно было одно: эту рабочую гипотезу, это предположение, надо было проверять завтра же, с утра.

Брянцев назвал Войшвилова убийцей интуитивно, руководствуясь первым, наиболее сильным впечатлением. Курбатов внутренне целиком соглашался с ним. Но, как бы там ни было, требовалась проверка. Было ли отравление Позднышева преднамеренным? Сразу ответить на это нельзя. Птомаин, рыбный яд, — бытовой яд, он может содержаться в недоброкачественных продуктах, даже в сыре. Как правило, — в недоброкачественной рыбе высших сортов. И отравление энергетика могло быть случайным.

Курбатов позвонил в ближайшие от «Электрика» больницы и поликлиники. Не поступало ли к вам больных с признаками отравления рыбным ядом? Не поступало? Хорошо. Спасибо. Курбатов решил позвонить во все больницы города: ведь человек мог уехать хоть на окраину, а потом почувствовать себя плохо.

Но отовсюду ответ был один: нет, не поступали. Разговоры по телефону заняли много времени, и когда майор зачеркнул последний пятизначный номер, выписанный на листке, он вздохнул с облегчением. Значит, действительно, — это покушение. Блюда в ресторанах порционные, и недоброкачественная рыба, если такая существовала, попала бы не одному посетителю.

Теперь оставалось проверить причастность Войшвилова к покушению. Это сделать удалось легко. Подошедший к телефону служащий сказал, что Войшвилов ушел с завода перед самым возвращением Позднышева. Выходит, Войшвилов не был в ресторане? Но… значит, здесь замешан третий… И, значит, поиски офицера, — того, которого с Войшвиловым видел Голованов и который, надо думать, передал Войшвилову секретные сведения о новом вооружении, — поиски эти откладываются еще дальше. Найти третьего, затем — Войшвилова и затем — офицера, одного за другим, так, пожалуй, верней.

Это предположение о существовании третьего обрадовало Курбатова. Обрадовало потому, что таким образом нашелся еще один след, след третьего, о котором тоже пока не было ничего известно, но, из сопоставления фактов, его жизненность стала для Курбатова несомненной.

Почему и куда исчез Войшвилов? Неужели его кто-нибудь предупредил, что он узнан Головановым? Нет, этого нельзя предположить. На этот вопрос пока не ответить.

Надо искать третьего. Как бы там ни было, этот неожиданно появившийся третий имел уже какой-то заметный след. Конечно, третий, может быть, и не переходил тогда фронт, но ясно, что он отравил Позднышева по чьему-то приказу, скорее всего по приказу Войшвилова. А раз так, то именно третий приведет к бухгалтеру-оборотню, который скрывается сейчас неизвестно где.

Прежде чем начинать поиски третьего, Курбатов попытался представить себе этого человека. Кто он? Кем служит? Каким образом ему удалось подсыпать яд? Пожалуй, третий — официант. Почему? Да потому, что если он за стойкой, посетитель к нему не подойдет. Кроме того, там продается только вино и прочее. На кухне работать третий тоже не может! Что ж, выходит — всё ясно. Третий — официант. Возвращаясь с кухни, где-нибудь в коридоре он положил яд в тарелку Позднышева. Это, без сомнения, верное предположение.

Теперь… в каком ресторане произошла встреча?

Вблизи завода несколько ресторанов — «Приморский», «Северный», «Радуга»… Какой из них? Курбатов достал план города. Вот завод… Позднышев отсутствовал в тот день примерно полтора часа. Где он успел побывать за это время? В ресторане энергетик сидел, возможно, тридцать-сорок минут. А не мало ли? Что если, не застав друга, он решил его подождать: может, опаздывает? Нет, и Позднышев и уралец, наверное, ценят время. Ведь они недаром работники точных наук. Это писатель или художник мог опоздать, а инженеры всю жизнь связаны с минутами и секундами. Так что Позднышеву опоздание даже на тридцать минут показалось достаточным для того, чтобы решить: друг не придет, ждать нечего.

Ну что ж, тридцать так тридцать. Остается час на дорогу, туда и — обратно; полчаса в один конец. Позднышев договорился о встрече через час… Ушел через полчаса… «Значит, я рассчитал правильно. Позднышев, видимо, этот ресторан знал. Может, и не знал. А как было бы всё просто, будь Позднышев в сознании, найди он силы для того, чтобы рассказать всё».

Брянцев тем временем ждал на улице Лаврова и Катю. Когда они все трое вошли к Курбатову, тот поднялся навстречу и показал фотографию:

— Не узнаёте?

Катя долго всматривалась в лицо Ратенау, потом кивнула:

— Да, знаю, это наш бухгалтер, Войшвилов.

Фотографию взял Лавров. Он поднес ее к свету, взглянул мельком и положил на стол:

— Нет, я ничего не могу сказать.

Курбатов сгреб все бумаги в стол и достал чистый лист:

— Давайте опять займемся нелюбимым делом, Екатерина Павловна, — воспоминаниями. Я попрошу вас вспомнить, о чем говорил по телефону Позднышев, в котором часу это было, когда он ушел?

На столе Курбатова продолжительно зазвонил телефон.

Вызывал Свердловск. В трубке послышался далекий, приглушенный расстоянием голос Коростылева:

— Вы хорошо слышите меня? Вы прислали мне фотографию… Я знаю этого человека… Да, я узнал. В тридцать шестом году он служил у фирмы Сименс-Шуккерт, когда мы с Позднышевым были в Германии. Его фамилия Ратенау.

Вешая трубку, Курбатов сказал:

— Конечно, Коростылев никуда из Свердловска и не думал выезжать. Позднышеву звонил кто-то другой… Войшвилов или… или еще кто-нибудь, третий.

Утром Курбатов докладывал о результатах следствия генералу. При этом присутствовал полковник Ярош и еще несколько сотрудников: в «сложных», как говорил генерал, случаях он приглашал в свой кабинет опытных чекистов и после доклада они обменивались мнениями. В ходе обсуждения возникал ряд мыслей, деталей, ранее не замеченных, следователю указывались другие, быть может более удачные и короткие пути к обнаружению врага. Творчество — это было как раз тем словом, которое генерал так любил и без которого не мыслил другого слова — коллектив.

Так и теперь, окончив рассказ о сделанном и о том, что он собирался делать, Курбатов сел и взял блокнот, оглядывая собравшихся: кто начнет первым? Но сначала полковник Ярош задал ему несколько вопросов, потом сам припомнил подробности покушения на Позднышева и только после этого посоветовал:

— Надо попытаться найти официанта. В ваших рассуждениях пока всё верно, однако я более чем уверен, что официанта в ресторане не окажется.

— Это верно, — подтвердил генерал. — Но если он удрал, то приметы, мелочи… Учитывайте также, что имя он носил, разумеется, не свое. Как ваше мнение, товарищи?

Один из следователей поинтересовался, видел ли Курбатов ту женщину, о которой говорила Воронова, — Кислякову, жительницу Солнечных Горок.

— Нет, — ответил Курбатов. — Она пока еще не проверена. Я наводил, правда, справки.

— И что же?

— Женщина живет бездумно, легко, с мужем разошлась…

Генерал прошелся по кабинету.

— Бездумно, вы говорите?.. Вот таких бездумных и надо проверить в первую очередь. — Он повернулся, и Курбатов увидел его раздосадованное лицо. — Есть, есть такие! Что ж, думают они, войны нет, в мире тишь-гладь — божья благодать, в газетах читают, что идет в театрах и кино. Они да «пей-гуляй, один раз живем» становятся опорой для врага.

Ярош кивнул. Курбатов знал: он только недавно окончил одно дело о таком любителе «легкой» жизни, ставшем агентом иностранной разведки.

— Так что учтите замечание, товарищ майор: проверить Кислякову. Пошлите к ней Брянцева. Кстати, ваше о нем мнение?

— Работник способный, только горяч. Готов всё на свете делать сам.

— Охлаждайте, — сказал генерал; глаза у него потеплели, он улыбнулся доброй улыбкой. — Как я вас охлаждал в свое время, и как меня — железный Феликс. Ну, кончим на этом, товарищи? Я думаю, всё ясно? А вы останьтесь, товарищ майор.

И когда все, попрощавшись, вышли, генерал еще раз повторил Курбатову все предположения о дальнейших путях розыска… Нет, эго был не только совет старшего начальника; это был приказ.