После того Викентий и Дука поселились вместе в избушке, когда-то покрытой холстом. Впрочем, Викентий Авилов давно наложил настоящую крышу, даже устроил и сени с чуланом и амбар для рыбы. Усадьба его стала нисколько не хуже, чем даже у Митрофана Куропашки. Собачья упряжка у Викентия подобралась лучшая в поселке. Одиннадцать псов, вороных и высоких. Их звали всех на одно имя Воронками. Двенадцатая была Ворониха, матерая сука, и все Воронки были ее сыновьями. Она шла впереди «потяга», водя за собою свое одногнездое потомство.

Старая Натаха и другие Щербатые Девки подняли крик. Даже богатое вено табаком и деньгами, и чаем, и тканями, которое Викентий Авилов сложил к ногам сердитой старухи, ничуть не помогло. Дело уладилось только при помощи фляжки, долбленой из дуба и налитой спиртом, который на севере ценится дороже человеческой крови и может купить не только дочь у матери, но даже жену у мужа.

Весну и лето, и осень прожила Дука под кровлей Викентия Авилова. И замечательное дело, — попавши под новую кровлю, она сразу понесла под сердцем и через девять месяцев родила первенца сына, молодого казаченка. Ибо Дука все еще считалась казачьею девкой. Священник должен был приехать на будущее лето. Тогда имели совершиться одновременно и брак и крестины. В ожидании этого, и в виде компромисса, мальчика звали именем Викеша по отцу, а прозвищем по матери Щербатый. Зима удалась ласковая, сытая, обильная рыбой и дичью. Песцы попадали под бревна, а олени в ременные петли. Настали веселые святки, время всяческих потех, игрищ и даже хороводов, которые водят на севере в долгие зимние ночи в избе перед пылающей печью.

Толпа «машкерованных», парни, девицы и дети в вывороченных шубах, с завешенными лицами, весело ходили из дома в дом. С ниш ходила и музыка: Васька Сопатый и Мишка Пузан. У Васьки была балалайка с некрашеной декой, а у Мишки даже самодельная скрипка с струнами из заячьих кишек и странным смычком из белого конского волоса.

Машкерованные прошли по порядку все избы и теперь подошли к новой избушке Викентия Авилова, стоявшей на отшибе. Еще на дворе перед сенями они запели «виноградье», старинную святочную песню, привезенную древними посельщиками из московского царства.

А мы ходим ребята, виноградчики,
а мы ищем поищем господинов двор,
господинов двор посередь Москвы,
на семидесят верстов, на семи столбов…

— Милости просим, гости дорогие! — сказала Дука, выходя в сени и кланяясь. Но гости не входили и пели жалобно:

У нас обуточки тоненьки, у нас ножки зябнут, виноградье!..
И перчаточки беленьки, у нас ручки зябнут, виноградье!..
Красно-зеленое!..

Они дожидались приглашения хозяина, без которого нельзя войти в избу.

— Пожалуйте, — басом сказал Викентий Авилов, кланяясь в свою очередь.

Гости с хохотом ввалились в избу. Началась пляска, вальс-казак, смешанного типа, медвежьего с козлиным.

— Нашу заиграйте, плясовую, — требовали парни, топая об землю мягкими подошвами сапог, как будто настоящие медведи. — Камочку заведите!..

Скрипка завела старинную «камочку»:

Ты, камочка, камочка моя,
мелкотравчата, узорчатая…

Дука поставила на стол холодную закуску, в полном смысле слова холодную, как лед: мороженую рыбу-строганину, нарезанную стружками, и мерзлую бруснику, красную и твердую, как бусы. Она была совершенно счастлива.

Муж у нее был орел из далекой Руси. Дом у нее был, как полная чаша. В зыбке у печки дремал почти годовалый ребенок, а за печкой прятался суседко-домовой, крошечный уродец, которому под праздник пекут колобки величиной с ноготок.

И почетные гости у ней веселились, как у самых «больших людей».

В разгаре этого веселья с улицы послышался свист, дай собак и шум подъезжающих полозьев.

— Марчик, подь, подь!.. Куга!.. — выкрикивали мужские голоса сигналы собачьей команды. Пляска превратилась. Хозяева и гости высыпали на улицу, все вперемешку. Луна светила ярко, как днем. По косогору с реки взбиралась вереница собачьих упряжек, — одна за другой. Они поднимались наверх, как длинные змеи, и подъезжали к усадьбе Викентия Авилова. То был парадный, разукрашенный святочный поезд. Ременные шлеи собак были обвешаны лентами. На поперечных дугах звенели бубенцы, и задние грядки были украшены красными флагами.

— Здорово, старик! — раздавались веселые окрики.

Викентий Авилов с удивлением смотрел на приезжих гостей. То были товарищи снизу, от самого устья, «государственные люди», от «Края лесов» и от берега моря, те самые, которые проехали вниз по реке три лета назад. Меднобородый Гармолиус и Павел Арбинский, широкий и черный, как жук, и длинный Игнат Симиренко и другие.

— Куда поднялись? — спросил Викентий Авилов весело и удивленно.

— К нам, к нам, — наперебой кричали весельчане, — гостечки любимые!

В этот святочный вечер они готовы были отдать приезжим все, что было в избе, и себя в придачу. То были дальние гости, Христовы посланнички, носители свежих вестей, связь с миром…

— Куда вы собрались? — спросил еще раз Викентий и вдруг оборвался. Во рту его внезапно высохло, и даже глаза потемнели от буйного волнения.

— Туда! — указал Арбинский на ют широким и властным жестом. — Да ты разве не слышал? Пришла эстафета с пером из самого Якутска. — Зовут, отпустили!..

И он рассказал Авилову в кратких словах поразительные вести памятного «безумного» года… 1905-го. Вести прилетели с севера за тысячи верст волшебною силой лебединого пера, припечатанного к пакету сургучом, и трудно было разобрать в далекой полярной пустыне истинное значение и силу этого чудесного рассказа.

Но ясно было одно: отпустили. Зовут…

Викентий слушал молча, и в белом просторе под светом полярной луны перед ним вырастали воочию полузабытые картины: улицы, окна домов, несчетные толпы народа, трамвай, оживление, шум…

Ребенок заплакал. Дуга вынула его из зыбки и поднесла к отцу. Но Викентий взглянул рассеянно и даже не поцеловал своего первенца. Мысли его летали далеко, что дальше, то стремительнее. Они перенеслись за Урал и теперь приближались к Москве. Новая, загадочная Русь…

На следующее утро гости поднялись еще до свету и приготовились к отъезду. До Середнего города еще оставалось 200 верст и надо было торопиться. Викентий Авилов вывел свою вороную упряжку и молча стал запрягать ее в высокую, узкую «нарту». Ружейная Дука ахнула и обхватила его голову руками и завыла:

— Не пустю, не пустю!..

— Довольно! — сурово сказал ей Викентий и снял ее руки с плечей.

— Нас бросить хочешь? — вымолвила Дука негромко с сухими глазами.

Авилов схватил неожиданно Дуку за плечи.

— На тебе мою правую руку! — заговорил он быстро и тяжело дыша. — Возьми молоток и гвозди и прибей ее к двери. Я себе правую руку отрежу, а с левой уеду!..

Он был, как безумный, и глаза его сверкали.

— Куда, зачем? — вопила попрежнему Дука.

— Туда! — указал Авилов, на юг, как прежде Арбинский. — Домой! Отпустили… Зовут… Россия зовет!..

И Дука притихла.

— Оставляю тебе все именье, — наказывал Викентий, — собак верну из Середнего… Владейте навеки. Ворониха, подь, подь!..

Он дернул с пригорка ничем не груженную нарту, вскочил на сиденье и умчался, как вихрь. И даже не простился с женою и с маленьким сыном.

Все жители поселка высыпали на угорье и смотрели вслед уезжавшим гостям. Щербатые Девки окружили Ружейную Дуку.

— Пускай уезжает, — сказала Натаха безжалостно и просто. — Чужой.

— Викентий уехал, а Веня-то остался… Вика, Веня, Викеша, казаченок мой!..

Лицо ее сияло торжеством, ибо и дом, и именно, и внучек, и казачий паек, все это досталось навеки Щербатой семье.

— Уйдите! — крикнула Дука яростно. — Уходите сейчас. Не то ухвачу топор и всех перепластаю!..

Она вбежала назад в избу и захлопнула дверь.

— Дука, впусти! — заплакали сестры, дергая скобку.

Дука высунула голову в сенное оконце.

— Зарежу себя и ребенка! — крикнула она и скрылась окончательно.

Девки с плачем стояли у двери.

— Пойдемте! — сказала неожиданно лукавая старуха. — Не трогайте ее! Обомнется, так мягкая будет, — прибавила она философски.

Девичьи семьи привычны к внезапным разрывам, но старая Натаха знала по собственному опыту, что такие разрывы еще не приводят к кровавой развязке.

Дука, действительно, не думала больше о крови и убийстве, только металась по избе, как подбитая лисица, открыла сундук, выбросила прочь наряды, дареные мужем, синие и алые сукна, и стала топтать их ногами. Вперемешку лежало мужское белье и одежда, не взятые Викентием.

Сердце у Дуки упало. Ей попала под руку старая верхняя парка из серой парусины, которую Викентий носил на Павдинских горах в позапрошлую весну. Ей вспомнился дед водяной из озера Лисьего, пища из подводного амбара и обещание расплаты. Жестокий старик взял у нее не сына, а мужа, самое милое, что было у Дуки Ружейной. Ибо Викентий Авилов был ей милее, чем маленький казаченок Викеша.

Она судорожно скомкала старую грубую ткань, прижала к груди и к лицу, понюхала, даже зубами впилась, потом завернулась в нее с головою, как в плащ или саван. Вынула из зыбки ребенка, завернула его вместе с собою в широкую парку и легла на постель, где она проспала с Викентием, русским пришельцем, две зимы и два лета.

Целый день она пролежала на постели, не шевелясь, как мертвая. Плакал ребенок и сам добирался до груди, сосал и засыпал, и просыпался, и плакал опять. Она не слышала, но чувствовала. Только в полночь Дука вскочила с постели и вышла на двор. Луна светила попрежнему ясно, и река уходила с севера прямо на юг, в загадочную даль. И по белому лону реки тянулась, как атласная лента, санная дорога, по которой уехал Викентий.

— Я тоже уеду! — крикнула Дука, обращаясь к югу. — Я найду, догоню… Ты слышишь, Викентий?..

Но Викентий не слышал. Только собаки завыли на соседнем дворе, начиная обычный полночный концерт. И другие дворы подхватили жалобно, тонко, протяжно…

То был вопль беспомощного севера, обращенный к далекому югу, в безответную даль.