Зудин лежит. Что его теперь ожидает? Ах, почем он знает! Его голова совсем отказалась работать. А сердце бьется внутри горячим стыдом: как это Зудин, всегда такой осторожный, всегда такой чуткий, теперь вдруг подвел всех и все: и общее дело мировой революции, и старую партию, и доверие рабочего класса! Неужели все это не сон, а наяву?!

Трясущимися руками он закрывает лицо, и встают перед ним старые, давно передуманные мысли-картины, которые светят теперь вдруг совсем по-иному.

Грязное, клочками ползущее небо. Широкое корявое распаханное поле мокнет под мелким осенним дождем. По глинистой мокрой дороге устало бредет, вихляя ногами, огромный лохматый мужик в рваном зипуне. Лицо его коричнево от загара и морщинистых борозд, как шоколадный лик угодника у владимирских богомазов. Он сутулится, упираясь горбом в рыхлое небо, и кашляет, терпеливо и тупо вглядываясь в нависшую сетку дождя.

«Какой богатырский попутчик! — грезится Зудину. — С этим великаном не пропадешь».

— Почему же так жалок ты, царь земли?

Мужик замедляет свой шаг и, ласково щурясь, вглядывается сверху вниз в Зудина.

— Голодно, родимый, голодно!

— У кого же нашлось столько силы, чтобы отобрать хлеб у тебя, честный труженик?

Великан совсем останавливается и опускает глаза в густое тесто размякшей дороги.

— Никто, милый, не отбирал. Сам, родной мой, отдал своему барину. Исполу мы здеся, исполу, — и он тяжело вздыхает.

— Неужели ничего не осталось тебе? Ведь осталось? Что же ты сделал с этим остатком?

— И-их, родимый, подати замаяли. Апосля надо было купить стан колес да леса и гвоздей малость — вишь, у меня изба обвалилась; вот и пришлось свезти все остатки в контору, на леватор.

— Дружище, — тянется к нему Зудин, — встрепенись! Эх, как бы нам да вместе садануть бы и по твоему барину и по скупщикам. Давай, перепашем весь мир по-иному, по-нашему. Уж то-то житье нам настанет — прямо малина: уж хлебушка твой весь останется тебе, почитай до зернышка. Хочешь?! Такое, брат мой, мы с тобой хозяйство заведем, прямо как в сказке: чудный конь-богатырь, весь из меди, а грива из синих огней, сам будет пахать тебе землю без корма и платы! Дай только срок, я тебе все наделаю!

— Ты чудно говоришь, — и мужик озирается, а в глазах его хитро крадутся мокрые блестки. — Барина пощупать, отчего же? Очень можно, ежели только опять же всем миром. Знамо, легче бы стало! Ну, а про огневого коня ты, чай, врешь? Да и куда нам такова? Нам бы, сам знаешь, земляк, лучше б простова кавурку, оно б поспорней!.. Только ты, брат, скажи наперед начистую, хлеб-то у нас, того, так значит уже больше никто и не станет отбирать? — и он недоверчиво нижет Зудина тонкими иглами серых зрачков.

— Послушай, дружище, иль ты впрямь думаешь, что орехи сами падают в рот без скорлуп, прямо с неба? Неужели за чудного коня и чтобы спастись от барина, ты не согласишься хоть малость еще поголодать и даже, быть может, последний кусок поделить на весь мир, лишь бы потом жить привольно без бар и купцов?! Ты смекни-ка!

Мужик мнется, сопит и вдруг машет рукой.

— Эх, брат, ежели это не надолго, куда же денешься?! Заодно уж, видно, пропадать, нам не привыкать стать: ишь, живот подвело. Так и так, брат, видно придется по-твоему, а то все одно подыхать. Только ты… ты-то сам не обманешь?..

— Экий, брат, ты воробей, что комара испугался! Чай, я сам такой же, как ты, голодный. Сообща будем драться, сообща будем все вместе и делиться. Поделись-ка пока малость хлебцем, да шагай, брат, за мной поживей, не отставая, а то, вишь, ты какой несуразный.

Мужик, понурясь, достает из-за пазухи краюху, ломает пополам, долго смекает, который кусочек поменьше, чтобы отдать его Зудину, но вдруг замечает, косясь, что Зудин следит, и тогда решительно протягивает ему большую половину, а потом неуклюже ковыляет за ним, вихляя коленями и жамкая липкую грязь. Зудин весело машет ногами впереди, твердо впиваяся ими в расползшуюся глину дороги. Мужик-великан еле за ним поспевает. Чуть дышит, часто останавливается и снова силится догнать, утирая ладонью росу пота с лица.

— Эй, приятель, ты ослобони малость. Нельзя ли полегче? За тобою, и впрямь, не угонишься. Поотощал я без хлеба-то; энтот кусок-то остатний был, что я отдал; хоронил его долго про запас, вот и отощал.

— Ничего, подтянись, дружище. Надо спешить, иначе не будет нам с тобою удачи, все дороги размоет. Сам я не хуже тебя отощал, ежели хлеба спросил, а вот гляди, как иду. На все сноровка нужна! — и Зудин запихивает полученный ломоть краюхи в карман, но там что-то мешает, кусок не лезет. Зудин сует в карман руку и достает оттуда… — что же это такое? — у него в руке огромный пахучий, размякший от дождя, кусок шоколада. Мужичище вонзился злыми глазами.

— Што энто? Ты обманул?! хлеб остатний выудил, а у самого канфеты!

— Товарищ, это случайно…

— Врррешь!

Дрожь бессильная струится по Зудину. «Не поверит. Все равно не поверит. Я пропал!»

Он бежит и падает в грязь и подымается снова, чтобы снова упасть. Он весь в липкой коричневой массе… глины?.. или шоколада?.. почем он знает. Неужели не убежит туда, за бесконечную сетку осеннего дождя. Ноги все более ослабевают, облепленные толстой кашей землистой замазки. Хриплое дыханье мужика клокочет, все ближе и ближе. Нет, не избежать.

— Нет, не избежать! — говорит громко Зудин и открывает глаза.

В комнате по-прежнему тихо и пусто. Электрическая лампочка односветно ярчит. Зудин чувствует легкий озноб.

Как это, в самом деле, все получилось? Зачем он так сделал? В чем его ошибка? И почему те так долго совещаются? И каково-то будет их решение? Неужели они теперь убьют его так безжалостно за бессознательный промах, за детскую оплошность? — и ему сразу вспоминается Шустрый и его «революционная справедливость».

Он опять ложится на кровать, не раздеваясь, лицом кверху, и снова плотно закрывает глаза обеими руками.

«В самом деле, что это за проклятый шоколад, шоколад, который преследует его так неотступно?! Откуда он взялся?!»

Но в голове его кружится и шумит какой-то баюкающий и в то же время волнующий смутное беспокойство невнятный шум, как шум водопада или шум леса. О, этот с детства знакомый Зудину шум, такой родной, как кандалы у поседевшего каторжника! Зудин его отлично знает, все его тонкости, все его переливы, которые неощутимы для других.

Вот он стоит бледным, чахлым ребенком, как затравленный дикий зверек, с серыми впадинами глазок и вытянув трубочкой губки. А уж этот знакомый шум поет ему в уши свою шелестящую песню: ш-ш-шу-шу-шу, шшш-шу-шу. Но Зудин тихо улыбается. Он уже знает. Он знает, что эту песню поют приводные ремни, шкивы и станки. Они вертятся, грохочут, бегут и жужжат.

Слабенькими ручонками держит он суппорт и зорко следит, как горячая тонкая стружка железа, извиваясь, ползет мимо рук и падает к его босым ногам, их обжигая. Грязный, жалкий, разбитый токарный станок весь трясуном так и ходит от ремня, захлестнутого за вертящийся под потолком шкив на валу. Большое полутемное помещенье подвала затхло, грязно, неуютно и пустынно. Кроме заброшенного дряхлого станка и маленького Зудина, в нем ничего больше нет. Ах, нет же, впрочем, конечно, есть. Это хозяин. Он дремлет вблизи от станка, полупьяный, развалясь на поломанном табурете и вспыхивая время от времени из-под сонных век сторожащим взглядом тюремщика.

— Работай, лодырь! Работай, стервец, не ленись! а то опять все уши выдеру!

Борода хозяина взлохмачена, как войлок, и спьяна набита всяким сором. Опухшее лицо его жалко. Поверх розовой ситцевой рубахи надет жилет с серебряной «чепоцкой», как любовно называет ее сам хозяин. На босу ногу обуты кожаные опорки. Хозяин слаб, хил и тщедушен, как и его заскорузлый станок. Но стоит лишь Зудину закрыть слипающиеся от усталости глаза, как быстрый, костлявый толчок хозяйского кулака под затылок мигом выводит его из сладкой дремы, навеваемой пеньем ремней. И снова бесконечно ползет и вьется горячая стружка, падая и обжигая босые ноги.

— Работай, чертова кукла! Я засну тебе, сучий сын! Вот только не сделай мне за день тридцати втулок, я тебе всю шкуру спущу!

Большая стена оконной решетчатой рамы отделяет затхлую мастерскую паутиной мелких пыльных стекол от остального мира, развернувшегося где-то там, за станком. Однажды, когда хозяин крепче задремал с похмелья, Зудин, передернув отводку на холостой ход, подсмотрел, что делалось рядом. Там стояло много новеньких, чистеньких, блестящих не станков, а нарядных машин, и все они пели тоненькими голосами, и ходил возле них аккуратно и чисто одетый, в крахмальном воротничке с сизым галстуком, в жилетке, брюках и в красивых ботинках какой-то разглаженный барин в кепке и с сигарой в зубах. Он поворачивал рычаги то одной то другой машины, следя, как они сами выбрасывали из своих животов груды различных товаров, сами же запаковывали их в одинаковые гладенькие ящики и сами тащили их лентой на выход, за дверь.

«Ишь ты, — подумал Зудин, — сам хозяин работает, и как ловко!»

Но это не был хозяин, потому что приходил, словно вкатываясь, кто-то толстенький, кругленький, пухлый, гладко выбритый, сверкающий стеклышками пенснэ и радугами перстней на коротких напухнувших пальцах. Перед ним барин в жилетке и кепке сгибался в крючок и о чем-то подобострастно докладывал. Если пухленький человечек оставался доволен, он весело кивал, как Ванька-встанька, круглой головкой без шеи и, поблескивая пенснэ, указывал на какие-то ящики в углу. И тогда барин в кепке громко кого-то звал и на зов из-под поющих, как прижатые осы, станков вылезал большущий, весь измазанный копотью масла какой-то усастый детина в длинной широкой синеющей блузе. Он открывал гвоздодером указанный ящик, срывая с него нежно-желтую крышку, после чего пухлый барин в перстнях и пенснэ доставал оттуда кучу пачек, красиво уложенных, плотных, блестящих, и передавал их барину в кепке. Тот изгибался учтиво, пихая их торопливо к себе в карманы замасленных брюк. Пухленький барин с недовольной гримасой брал из ящика снова штук с пяток, и неохотно протягивал их синей блузе и тотчас же, торопливо напыжась, закрывал крышкой ящик и тащил его за дверь к себе. Барин в кепке и синий детина развертывали по одной из даденых пачек и ломко кусали.

«Что это они едят?» — думал Зудин и однажды как-то спросил синеблузого, когда тот подошел зачем-то и стал спиною вплотную к раскрытой форточке у его запыленной стеклянной стены:

— Как зовут тебя, приятель?

— Меня-то?.. Ганс!

— Что это давеча ты ел такое гладкое в блестящей бумажке?

— А-а-а!.. Шоколад!

— Вон оно что! Что ж, это вкусно?

— А разве твой хозяин его не дает?

— Нет, мой хозяин, как видно, сам не знает еще, что такое твой шоколад. А у тебя разве двое хозяев?

— Да как тебе сказать? Тот, что дал шоколад, тот хозяин, а этот вон, в кепке, это мастер. Но, по правде говоря, мой милый, это для нас один черт!

— А все же, видать, что хорошо ты живешь. Смотри, как чисто одет, в башмаках, и шоколадом тебя кормят и не бьют.

— Не бьют? Это как сказать: иной раз тоже бывает. Ну, а насчет шоколаду, то что ж тут особенного? Он очень сытен, дает много силы, а главное — дешев. Хозяин экономит хлеб. Хлеб очень дорог. А шоколад он за бесценок привозит от негров, меняя на медных божков и стеклянные бусы, а то, знаешь, и прямо так, даром берет. Вот и кормит. Но ведь ты же сам видел, как он его мало дает. Каналья боится, как бы я не сделался очень силен, а потом ты не знаешь, насколько этот жирный пузырь жаден. При моей работе разве будешь сыт его пачкой: еле ноги волочишь. А вот к себе он утаскивает полнехонький ящик и жрет до отвала, запивая шампанским! — и Ганс тревожно оглянулся. — Знаешь, парень, я частенько подумываю, не сговориться ли нам сообща и не придушить ли всех наших хозяев?!

— Что ты? что ты? — испуганно отпрыгивает Зудин от форточки.

— Ганс! — кричит мастер в кепке, и Ганс торопливо отходит.

— Вишь, чертенок, опять, видно, дрых! — ворчит хозяин с табурета, продирая глаза. — Станок опять мотался вхолостую?! Ии-их, стерва! — и новый пинок кулака отрезвляюще встряхивает мозги Зудину.

Снова тянется едкая стружка, вцеловывая ожоги в его позеленевшие ноги. Трясется разбитый станок, пахнет затхлою плесенью, и ворчит, как замирающий гром, раздраженный хозяин. Только там, за стеклянной стеной, поют, точно пчелы, станки и машины, мигая тенями летящих ремней на другой стеклянной стене, за которой гудит, словно улей, рой опять таких же машин, и так дальше и дальше, без конца.

«Большая, знать, фабрика! — думает Зудин. — Кто же будет ейный хозяин?!»

Но главного хозяина Зудин так и не видел. Зато он увидел картину, которая пронизала все его существо и скрутила всю его жизнь, словно смерч.

Гудел привод. Дрожал станок. Шуршала ползущая стружка, слипались устало глаза, как вдруг наверху, на дворе отчетливо громко что-то надтреснуло:

— Бац!!!

Дремавший на табурете хозяин чуть не свалился от неожиданности и стремглав бросился вверх, стуча опорками по каменным ступенькам. Зудин, бросив станок, потянулся за ним.

На просторном вымощенном камнем фабричном дворе, заставленном грудами разных ящиков, стоял, подбоченясь, седой сухощавый лощеный мужчина, гладко выбритый и бледный. Перед ним барахтался на земле сбитый с ног толстенький пухленький соседский хозяин, и на щеке его багровел след от удара ладонью.

— Не суйся, любезный! Не трогай чужой шоколад! — цедил через зубы надменно стоящий.

Но глаза толстяка налились уже кровью, и на жирных губах забелелася пена.

— Чужой?! Ах, бандит! Я ведь знаю, какой он чужой? Ганс, на помощь! — и толстяк, подпрыгнув, словно мяч, уж словил и тащил за шиворот вылезшего на шум Ганса, подтолкнутого сзади мастером в кепке. — Ганс, дай ему в лошадиные зубы! Эта сволочь стащила сейчас весь твой последний шоколад. Помоги же отнять!

Ганс растерянно покраснел, развернулся и ударил — да так, что высокий качнулся и еле-еле устоял на ногах, а потом сунул пальцы в рот и пронзительно свистнул. Между тем, изо всех углов к месту драки уже неслись, очертя голову и сопя, как кузнечные мехи, по-видимому, все обитатели этого странного места.

— Что же ты делаешь, Ганс?! — пугливо и робко потянул его Зудин за блузу. — Вспомни, ты сам что говорил так недавно!.. А теперь из-за этого шоколада?!

Но Зудин не успел договорить. Его хозяин с всклокоченной бородой уже визжал и дрыгал ногами, уцепившись зубами в лопатку пыхтящего толстяка, который в свалке шарил по мостовой свое разбитое пенснэ. Но кто-то из кучи стремглав наскочивших мигом дал хозяину сапогом пинка в зад, отчего тот ляскнул зубами и, как тюфяк, шлепнулся наземь.

— Лодырь, стервец! Чего же ты стоишь, как баран, когда твоего хозяина бьют? Карр-р-раул! — крикнул он и, согнувшись от боли, ткнул Зудина обоими кулаками прямо в шею. Тот споткнулся и полетел головою вперед в самую гущу общей свалки. Дальше Зудин не помнит ничего, кроме ударов, самых неожиданных, мучительных и хряпких, облепивших его со всех сторон в этом хаосе лязга зубов, рычанья и хрипа. Били друг друга все и кто чем попало. Стараясь как-нибудь выбраться из кровавой каши, Зудин спружинил все свои мальчишеские силы и стал отбиваться, грызясь и вонзясь ногтями, которые сдирались от ударов. Кто-то треснул Зудину в бок тою втулкой, что обычно он точил на станке, другой саданул его острым стальным резцом прямо в ногу, а третий колотил его, что было силы, по уху каким-то обломком с гвоздями, должно быть, с деревяного ящика из-под шоколада. Наконец, Зудин совсем обессилел, свалился кому-то под ноги, инстинктивно подтянулся на руках в дрожи конвульсий и… неожиданно выполз.

Несколько зубов были выбиты и держались на пленочках десен. Волосы мягко слиплись в теплой крови, сочившейся на уши и щеки. Все тело и кости мучительно саднило, а босая нога зверски ныла, раздавленная чьим-то чугунным сапогом.

«Неужели я жив? И все это не сон?» — протянулось в мозгу, пока он, стеная, не дополз до каменной лесенки в свой подвал. А посредине двора по-прежнему в бешеном вое катался, вращая глазами, сторукий, стоногий клубок дерущихся тел.

Между тем, толстый хозяйчик-сосед уже стоял, отдуваясь, возле притолоки своей двери и, брызжа слюной от волненья, забинтовывал руку. Его противник, высокий, с кобыльим оскалом пожелтевших зубов, поодаль мирно подвязывал возле своей двери оборвавшийся шнур от ботинки. Кругом валялись неизвестно кем и откуда накиданные обломки станков, части машин, сломанные инструменты, и ярко горели подожженные ящики, в которых шипел шоколад, и жаркое пламя мигало своим отсветом на фигурах хозяев.

«Кто же, в таком случае, дерется?» — удивился Зудин в то время, как его хозяин, ковыляя, опять вылезал из своего подвала наверх, подымая с собой и швыряя на двор в дерущихся все планшайбы, патроны, нутромеры, резцы, — все, что так бережливо хранил в своем шкапчике Зудин. Жилетка хозяина была чем-то острым распорота, глаз подбит синячищем, опорки одной уже не было, а оборванная серебряная «чепоцка» жалко болталась из пуговичной петли.

— Ты куда ж это, сволочь паршивая, предатель, иуда! — захрипел он на Зудина. — Воротись, или враз удушу! — и он швырнул в него сверлом. — Будешь слушаться?!

Зудин молчал. Он ничего не соображал. — «Кто же дерется?!»

— Полезай, щенок, захвати молоток и тотчас марш обратно или сейчас же сам убью ирода! — трясся хозяин от бешеной злобы, роняя из-под локтей вытащенные вещи.

— Так его, так! — процедил через зубы высокий.

— Будет такать! — прошипел хозяин-сосед, толстячок.

И от нового тумака Зудин скатился по остриям камней в свой подвал, где на слизком полу нащупал впотьмах под рукой молоток. Он торопливо схватил его и прижал меж ногами.

«Неужели навеки погибнуть? Неужели нет больше спасенья?» — думал он, стараясь лежать, не шевелясь. Но чья-то сильная и длинная жилистая рука нащупала крючьями пальцев его расшибленное плечо, схватила его и потащила на двор, как капусту из супа.

— Вот он, ваш обормот! Полюбуйтесь! — выпустил его из когтей влоск бритый высокий хозяин, уже подвязавший ботинку. Ткнул его носом в опорку хозяина и повернул к себе.

— Ах, так ты так-то, убежал? Значит ты за него?! — кивая на толстяка, хрипел безголосый хозяин, и его бороденка, выдерганная клочьями в драке, тряслася от пенистой злобы над хилой измызганной шеей. — Значит ты так?! — и он замахнулся на Зудина шкворнем.

Зудин пригнулся, сожмурился, цепко схватил молоток, взметнул и ударил. Что-то жалобно взвизгнуло, как собака, ухнуло, рухнуло, резнуло зубами по голым ногам и, обвившись вкруг них, словно спрут, вместе с ним покатилося вниз подвала по камням ступеней. Знать, хозяин оказался тщедушным. Молоток Зудина пробил ему висок возле левого глаза, и тяжелая бурая сукровица неприятно залила ему все лицо.

— Выпусти! — закричал ему Зудин.

— Нет, не выпущу. Сам подохну, но и тебя удушу, окаянный! — хрипел тот еле слышно, навалясь, как болванка свинца, и придавив ему ноги. Зудин дико рванулся. Хозяин дернулся, конвульсивно вскинулся и, раскидавши ногами остатки совсем разломанного станка, беспомощно засипел, обмяк головою и распластался, как тюря.

Зудин, пошатываясь, медленно приподнялся. Все тело его резко ныло от ссадин, вывихов, ран и кровоподтеков. Выбитые зубы тряслися во рту на порванных пленках побледневших десен. Глаза заволакивало туманом мучительной боли, но, цепляясь трясущимися пальцами за выступы раскиданных обломков, он начал медленно вылезать кверху на воздух. Что-то оборвалось и покатилось под ногой вниз на хозяина. Он обернулся. Остатки разломанного станка чернели внизу, как чей-то обглоданный скелет, возле которого в грязи и крови лежал, широко раскинувши ноги, труп хозяина. Лишь под потолком торчал онемевший и пустой от соскочившего ремня шкив трансмиссии.

«Все пропало! — думалось Зудину. — Пожалуй, самому всего не починить, — прикидывал он. — Куда денусь? Чем буду кормиться? Не идти же к соседу?»

Машинально он подобрал раздавленную кем-то плитку шоколада, неизвестно откуда здесь очутившуюся, и, не думая, сунул ее в карман. Плиточку шоколаду.

Как лиловая острая молния, яркая мысль о Гансе пронзила его мозг.

Неужели он еще продолжает там драться, как болван, на забаву своих подлых хозяев?! Неужели все они, синеблузые, голодные идиоты, сбившиеся в хриплую кучу, еще сверлят долотами друг другу закопченные скулы и вырывают щипцами глаза ради этого вот проклятого шоколада, которого они почти не видали, жалкие обломки которого им, как кости собакам, швыряли их господа?! Почему бы им всем сейчас вот вместе и сразу не воспользоваться дракой, не кинуться на своих хозяев с тяжелыми кувалдами, сверлами и гвоздодерами, чтобы раскроить плоские черепа этих животных, загонявших их под станки и под брюхо машин пинками лакированных модных штиблет? Разве тогда этот самый шоколад не достанется всем им по праву? Ешь — не хочу, вволю!

Зудину сделалось сладко во рту от одной только мысли. И когда он поднялся в дверях, выходящих на двор, то увидел, как по-прежнему черный урчащий комок залившихся грязью и кровью, испачканных мускулистых тел возился, визжа и стеная от боли, переплетаяся, как куча раков, сваленных в узкой корзине.

— Ганс! — крикнул он, что было силы, и сам удивился звонкости своего мальчишеского голоска.

Пухлый хозяйчик-сосед, выкатив от ужаса из орбит оловянные голыши своих глаз, пятился спиной к косяку, растопыривши пальцы тычками против Зудина, как будто защищаясь от страшного призрака.

— Убийца, убийца, — шептал он, — чур меня, чур меня! Вяжите его, не слушайте его, это убийца! Это сумасшедший!

Другой из хозяев, долговязый и бритый, подвязавший ботинку, презрительно сплюнул сквозь зубы.

— Да, жалкий каналья, презренный щенок, ты устроил прескверную штучку, потому что набитый дурак. Твой хозяин был совсем недурным джентльменом и поставлял мне невредные втулки.

Он на минуту задумался.

— Очень невредные втулки поразительно дешево. Словом, он был превосходным хозяином. И всю свою жизнь он заботился лишь о тебе. Он частенько клянчил у меня шоколаду, но бедняку перепадало, по правде сказать, не ахти как много; уж очень дешево, изумительно дешево стоил его заскорузлый товар! Кроме того, его большая часть шла мне даром в уплату за энергию. Или ты, безмозглая лягушка, думаешь, что трансмиссии вертит какой-нибудь добрый черт для вас, олухов, бесплатно?! Он был очень хорошим и богобоязненным хозяином. Он мог, пожалуй, и даже очень скоро выйти, наконец, в настоящие люди, — продолжал долговязый, как бы размышляя вслух и покачивая в такт головой, — если б вот этот безмозглый ублюдок не проковырял ему голову своим дурацким молотком. Ведь я обещал твоему хозяину целых два ящика шоколаду и открывал ему калиточку для получения его и впредь, с моего каждый раз разрешенья, конечно. Вот подумай, осел, как ты расстроил свою же собственную выгоду. Впрочем, я не злопамятен. Мы можем остаться друзьями и я велю сейчас же включить твою трансмиссию, если ты перестанешь скандалить и… я, знаешь, дам тебе даже целый ящик шоколаду, если ты будешь слушаться только меня и починишь ножиком брюхо вот этому борову, — и он кивнул на толстяка.

— Что говорит эта старая лошадь?! Нет, вы послушайте только, что может брехать этот выживший из ума жираф?! Послушай, негодяй, — кричал другой, протягивая к Зудину свою забинтованную руку, — не верь этому жулику! Я дам тебе целых пять ящиков, только после драки, если ты вычистишь зубы молотком этой обалделой кобыле.

Но Зудин не слушал. Стиснув зубы от боли и медленно волоча распухшую ногу, он приближался настойчиво к куче рабочих, блестя воспаленностью глаз.

— Братцы, что же вы делаете? Опомнитесь! Ганс и все вы, несчастные, взгляните сюда! Бейте тех, кто втравил нас в драку! В морду хозяев! Тогда у нас будет сколько хотим и шоколада и хлеба, а уж скулы наверняка будут целы! Не зевайте! Ловите минуту, пока в ваших руках железные клинья! Смотрите, завтра будет уже поздно, и хозяева снова впрягут вас всех порознь в хомуты у станков! Ганс, Ганс, откликнись! Ведь ты же меня знаешь?! Припомни, ты сам так недавно учил меня мести хозяевам! Посмотри, вот теперь я свободен! Я послушал тебя и убил своего погонщика!

Визгливый, истошный крик Зудина сверлил уши дерущихся, как гудок, но, подобно гудку, так им всем надоевшему и скучно-знакомому по заводу, он не тронул из них никого своею затертой шаблонностью слов. Только конечный измученный выкрик: «я убил своего погонщика!» — впился в кучу, как брошенный камень в кисель, и всколебнул замешательство. Точно кто-то невидимый захватал сразу всех дерущихся за локти. Ганс, пыхтя, как котел, выперся из общей кучи задом и первый обернулся на зов мальчугана. Одна из его штанин была вырвана в драке, и голая волосатая нога, покрытая багрово-желтыми синяками и бегущими лентами крови, тряслася от боли и изнеможенья.

— Что ты задумал, пострел?! — смотрел он на Зудина растерянно, торопясь отдышаться и вытирая ладонями сопли и пот.

— Не слушай его, Ганс! Не слушай! — истерично скулил его хозяин-толстяк, ползая на карачках. — Ведь это ж сумасшедший, ведь это ж дурак, полный набитый дурак! Он убил своего доброго хозяина и разбил всю мастерскую! Ганс, да ведь это же сумасшедший варвар! Это дикарь! Боже мой, что мне делать?! — ревел он, метаясь с отчаянья, что Ганс плохо его слушает.

— Хозяин говорит сущую правду, милый Ганс! — начал вдруг резко и громко неожиданно вылезший из мастерской мастер в кепке, облизывая свои пальцы. — Эта гнилая доска ни черта не понимает в социализме. Социализм, коммунизм и экспроприация наших заботливых хозяев, милый Ганс, возможны только тогда, когда наши машины целиком вытеснят труд человека, — это раз, и когда наши хозяева совсем перестанут давать шоколаду, — это два. Тогда рабочий возьмет и шоколад и машины. Это сказал, Ганс, наш великий учитель Маркс в третьем томе! — и, обтерев мокрые от слюней пальцы о брюки, мастер полез в свой карман, чтобы вытащить оттуда толстенькую красненькую книжку.

— Он врет, Ганс! Он врет! — сверлил звонко Зудин. — Этого не может быть, ведь ты сам должен чувствовать?! Разве ты ясно не видишь, что эту крепкую цепь мохнатых пауков надо бить поскорей, пока в ней еще есть слабые звенья, или… или… мы все задохнемся в их паутине и перебьем вдобавок друг друга!

— Где это сказано? Покажи! — наступал Ганс на мастера.

— Погоди, дай вынуть. Видишь, застряла. Не карман же теперь разрезать ради твоей спешки? А своим умом разве не видишь? Ну, что ж, бери тогда пример с этого желторотого идиота! Лучше спроси-ка ты его, где станок?! Как он будет работать теперь с разломанным станком?! Брось, Ганс, и не будь дураком. Смотри, нашему хозяину уже перебили руку. Из-за чего? Он хотел заработать лишний ящик шоколаду, чтобы поделиться с тобой! Или скажешь, ты не получал?! Ну, тогда ломай мастерскую и иди в кабалу вон к той лошадиной морде!

Ганс молча медлил в тяжелой нерешительности, дико обводя выпученными бельмами глаз всех говоривших. А между тем драка расстроилась. Все старались прислушаться к спору. Удары падали медленнее и реже, и только пара мелких забияк, урча, крепко держалась зубами за чьи-то ляжки. Мастер совсем незаметно подтянулся к Гансу и сразу же кончил проповедь на полслове, быстрым и ловким движеньем толкнув его к хозяину-толстячку. Тот, обхватив плотно Ганса по рукам, юркнул вместе с ним в мастерскую. Туда ж, вслед за ним, полетел, кувыркнувшись, и мастер, подброшенный сильным пинком бритого хозяина-верзилы. Двор пустел. Все хозяева, быстро вцепившись каждый в своего рабочего и отбирая у них инструменты, торопливо их загоняли толчками и руганью каждого в свои мастерские.

«Сорвалось! — втянув в себя воздух, подумал испуганно Зудин, когда все опустело и он остался один. — Околпачили всех!.. А дома — разбитый станок и убитый хозяин. В чем же моя ошибка? Где это я промахнулся?! — думает он, пристально впиваясь глазами в незримую точку. — На чем я споткнулся?!»

— Знаю!.. Знаю!.. Знаю!.. — гикнул он звонко и радостно, словно выстрелил в небо. — Я все теперь знаю! Это… шоколад!.. Шоколад!.. Шоколад!.. — и, забыв свою боль, он размашисто дернулся и побежал, что есть силы, вперед, ковыляя и подскакивая отдавленной ногою, как подраненный заяц.

Поскорее б, поскорее б, поскорее б туда, вперед, навстречу огромному безучастному желтому солнцу. Он теперь отберет у хитрых погонщиков их сладкую приманку. Он оставит их без шоколада. Он, Зудин, все теперь знает. Его больше никто не обманет!

За длинным, высоким, тягучим забором были слышны чьи-то голоса, непонятно гортанные, словно несколько человек полоскали горло. Зудин увидел ворота с какою-то вывеской и вошел. На всем протяжении, которое смог охватить его глаз, он увидел бесконечные ряды плоских, открытых, широких, деревянных ящиков, на первый взгляд напоминающих парники, в которых валялись какие-то буроватые комья. Возле ящиков сидело на корточках множество перекидывающихся отрывочными гортанными звуками совершенно оголенных людей с крупными телами, черными и поблескивающими, словно покрытыми жирной ваксой. Только белки их глаз, как голубиные яйца, и, точно точенные из кости слоновой, кастеты зубов казались искусственными и ярко игрушечными в мягких оправах коричневых век и барбарисово-красных опухнувших губ. Здесь были мужчины и женщины, старики и старухи, сухопарые, с седыми волосьями, и малые дети, которые перебегали, как тараканы, раскачивая на худых и тоненьких ножках отвислые животики, напоминающие издали груши. Все эти люди ворочали палками бурые комья, оказавшиеся поближе толстыми, как огурцы, стручками, в то время как другая такая же партия-смена, вооруженная маленькими кривыми ножами на длинных палках, приносила эти стручья в круглых плетеных корзинах на головах откуда-то из ближайшей чахнущей рощицы.

Солнце пекло соленым зноем, пот сочился по черным плечам и затылкам. Но все работники еще круче сгибали упругие спины и еще быстрее мелькали локтями, как только их оголенные белки глаз ловили в подлобьи очертанья проезжающего мимо статного белокурого бестии с розовой замшею щек и с глазами веселыми и упрямо-жестокими, как поседевшее море далекого севера. Под седлом его играла рыжая лошадка. Широкая белая шляпа клала опаловую тень на лицо. Тонкого белоснежного батиста сорочка была засучена на розовых ямках мускулистых локтей. В кармане коричневых кожаных брюк топорщился горбатый кольт, высовывая свою рукоятку; а в руке у красавца колебался изящненький тоненький хлыст, надушенный оппопонаксом, и хлыст этот изредка делал веселые воздушные петли и вцеловывался стальным узеньким кончиком в черную тушу задремавшего негра:

— Чмок!

— О, нет, масса, господин мой! Твой раб работает усердно на радость тебе. Не бей и помилуй меня, господин мой, во царствии твоем!

Но масса, улыбаясь энергичным и смелым лицом, словно солнце, плыл дальше — даже не слушая, даже не глядя. Тогда распростершийся раб робко вскидывал раскаленные угли зрачков ему вслед, стискивал клещи своих крепких зубов и глухо рычал. Со страхом и тайной надеждой все остальные кидались глазами в его искромечущий жест, но тотчас же тухли, как пена, упавшая с гребня зеленой волны.

— Брату больно? — спросил его нежно присевший на корточки Зудин. — Брат устал?

Но негр, ощетинясь недоверчивым страхом, молчал.

— Брат напрасно боится. Я не масса, хотя и такой же, как и он, бледнолицый. Я смертельный враг масса. Я убью его, и ты будешь свободен. Мы забросим в ручей его кольт и изорвем его хлыст. Ты больше не будешь таскать и ворочать эти проклятые стручья. Ты ведь знаешь, что из этих бобов, жирных от твоего пота и горьких от слез твоих, эти канальи делают себе на забаву пресладкие вещи, которые зовут шоколадом.

Негр доверчиво кивнул, но сейчас же тоскливо скривился и спросил:

— Кто же будет тогда давать нам эти чудные вещи? — И он восхищенно подбросил ожерелье из толстых глиняных бус, покрытых голубою глазурью, висевшее на его черной потной груди.

Зудин горько усмехнулся:

— Мы сделаем тебе много лучше и больше. Только скажи, разве ты не хочешь быть свободным? А если хочешь, давай уговорись с остальными собратьями, условься о священном знаке, по которому все мы сразу же кинемся вместе, как звери, на этого сероглазого бестию с кольтом. И тогда я достану тебе много-много голубых, лиловых и синих бус, таких, какие ты любишь, а у тебя не возьму ничего. Я не ем твоего шоколада! — и Зудин ожесточенно замотал головой.

Негр радостно вскрикнул и подпрыгнул, как зайчонок, испустив веселый гортанный щелчок, который, как ток, пробежал по черным шеренгам, уставив тысячи глаз, сверкающих, точно жуки, на него, на избитого, хилого мальчика Зудина.

«Как это быстро! Как это сразу легко удалось!» — радостно подумалось ему, и он уже видел, как вот сейчас, здесь вот что-то случится страшно важное, еще никогда не бывавшее в мире, и пускай после этого бьются о стенки засохших конторок жадные погонщики севера. Шоколада больше не будет. Шоколада, именно самого важного, что им надо, чем они держатся, — шоколада больше не будет.

— Значит ты не масса? — с изумленною радостью повторял, щелкая языком, негр. — Ты не ешь шоколада?! — Ты наш брат?! И мы будем вместе с тобой лазить по нашим деревьям, срывая орехи, хохоча по утрам в шаловливой щекотке. Будем спать у ручья на шелковистых стеблях длинных трав под ожогами красного солнца. А вечерами, под сизую пряную дымку тумана с болот, будем вместе так жутко молиться, томясь, вот этим прекрасным таинственным бусам. Ведь ты их нам дашь? Ты их дашь? Ты обещал ведь?! — и тысячи хрустальных доверчивых глаз нежно протягиваются к нему с детскою просьбой. Сотни ласковых рук бережно гладят его, любовно ощупывают, лезут в карманы. Вдруг резкий пронзительный крик:

— Это масса! Он обманул!.. Шоколад!

Зудин ничего не понимает, почему все стрельнули в него пиками пальцев и сейчас же все насугорбились еще ниже и покорнее, заработав, как мыши, перед проезжающим статным красавцем с опаловой тенью на рыжем коне.

— Что случилось? — и он видит, как негр растерянно вертит пальцами вынутый просто случайно из кармана его шоколад.

«Ах, вот ведь что!» — быстрится мысль Зудина искрометным мгновеньем. Но дальше он уже ни о чем не успевает подумать. Его череп раскалывается от звонкого удара, как орех, а размякшее тело переломанными костями, прорвавшими мясо и кожу, засовывается под низкий неструганный ящик с горьким запахом вялых стручков.