1. Началом моего повествования станет год, когда консулами были Сервий Гальба во второй раз и Тит Виний[1]. События предыдущих восьмисот двадцати лет, прошедших с основания нашего города[2], описывали многие, и, пока они вели речь о деяниях римского народа[3], рассказы их были красноречивы и искренни. Но после битвы при Акции[4], когда в интересах спокойствия и безопасности всю власть пришлось сосредоточить в руках одного человека[5], эти великие таланты перевелись. Правду стали всячески искажать — сперва по неведению государственных дел, которые люди начали считать себе посторонними, потом — из желания польстить властителям или, напротив, из ненависти к ним. До мнения потомства не стало дела ни хулителям, ни льстецам. Но если лесть, которой историк пользуется, чтобы преуспеть, противна каждому, то к наветам и клевете все охотно прислушиваются; это и понятно: лесть несет на себе отвратительный отпечаток рабства, тогда как коварство выступает под личиной любви к правде. Если говорить обо мне, то от Гальбы, Отона[6] и Вителлия[7] я не видел ни хорошего, ни плохого. Не буду отрицать, что начало моим успехам по службе положил Веспасиан, Тит умножил их, а Домициан[8] возвысил меня еще больше[9]; но тем, кто решил неколебимо держаться истины, следует вести свое повествование, не поддаваясь любви и не зная ненависти. Старость же свою, если только хватит жизни, я думаю посвятить труду более благодарному и не столь опасному: рассказать о принципате Нервы и о владычестве Траяна[10], о годах редкого счастья, когда каждый может думать, что хочет, и говорить, что думает.

2. Я приступаю к рассказу о временах, исполненных несчастий, изобилующих жестокими битвами, смутами и распрями, о временах, диких и неистовых даже в мирную пору. Четыре принцепса, погибших насильственной смертью[11], три гражданские войны[12], ряд внешних и много таких, что были одновременно и гражданскими, и внешними[13], удачи на Востоке и беды на Западе — Иллирия объята волнениями[14], колеблется Галлия[15], Британия покорена и тут же утрачена[16], племена сарматов и свебов объединяются против нас[17], растет слава даков, ударом отвечающих Риму на каждый удар[18], и даже парфяне, следуя за шутом, надевшим личину Нерона, готовы взяться за оружие[19]. На Италию обрушиваются беды, каких она не знала никогда или не видела уже с незапамятных времен: цветущие побережья Кампании где затоплены морем, где погребены под лавой и пеплом[20]; Рим опустошают пожары, в которых гибнут древние храмы[21], выгорел Капитолий, подожженный руками граждан[22]. Поруганы древние обряды[23], осквернены брачные узы[24]; море покрыто кораблями, увозящими в изгнание осужденных, утесы запятнаны кровью убитых[25]. Еще худшая жестокость бушует в самом Риме, — все вменяется в преступление: знатность, богатство, почетные должности, которые человек занимал[26] или от которых он отказался[27], и неминуемая гибель вознаграждает добродетель[28]. Денежные премии, выплачиваемые доносчикам, вызывают не меньше негодования, чем их преступления[29]. Некоторые из них в награду за свои подвиги получают жреческие и консульские должности[30], другие управляют провинциями императора[31] и вершат дела в его дворце. Внушая ужас и ненависть, они правят всем по своему произволу. Рабов подкупами восстанавливают против хозяев, вольноотпущенников — против патронов. Если у кого нет врагов, его губят друзья[32].

3. Время это, однако, не вовсе было лишено людей добродетельных и оставило нам также хорошие примеры. Были матери, которые сопровождали детей, вынужденных бежать из Рима; жены, следовавшие в изгнание за своими мужьями[33]; друзья и близкие, не отступившиеся от опальных; зятья, сохранившие верность попавшему в беду тестю; рабы, чью преданность не могли сломить и пытки; мужи, достойно сносившие несчастья, стойко встречавшие смерть и уходившие из жизни как прославленные герои древности. Не только на людей обрушились бесчисленные бедствия: небо и земля были полны чудесных явлений: вещая судьбу, сверкали молнии, и знамения — радостные и печальные, смутные и ясные — предрекали будущее. Словом, никогда еще боги не давали римскому народу более очевидных и более ужасных доказательств того, что их дело — не заботиться о людях, а карать их[34].

4. Однако прежде чем приступить к задуманному рассказу, нужно, я полагаю, оглянуться назад и представить себе, каково было положение в Риме, настроение войск, состояние провинций и что было в мире здорово, а что гнило. Это необходимо, если мы хотим узнать не только внешнее течение событий, которое по большей части зависит от случая, но также их смысл и причины. По началу смерть Нерона была встречена бурной радостью и ликованием, но вскоре весьма различные чувства охватили, с одной стороны, сенаторов, народ и расположенные в городе войска, а с другой — легионы и полководцев, ибо разглашенной оказалась тайна, окутывавшая приход принцепса к власти, и выяснилось, что им можно стать не только в Риме[35]. Сенаторы, несмотря на это, неожиданно обретя свободу, радовались и забирали все больше воли, как бы пользуясь тем, что принцепс лишь недавно приобрел власть и находится вдали от Рима. Немногим меньше, чем сенаторы, радовались и самые именитые среди всадников; воспрянули духом честные люди из простонародья, связанные со знатными семьями, клиенты и вольноотпущенники осужденных и сосланных. Подлая чернь, привыкшая к циркам и театрам, худшие из рабов, те, кто давно растратил свое состояние и кормился, участвуя в постыдных развлечениях Нерона, ходили мрачные и жадно ловили слухи.

5. Преторианцы издавна привыкли по долгу присяги быть верными Цезарям[36], и Нерона они свергли не столько по собственному побуждению, сколько поддавшись уговорам и настояниям[37]. Теперь же, не получив денежного подарка, обещанного им ранее от имени Гальбы, зная, что в мирное время труднее выделиться и добиться наград, чем в условиях войны, поняв, что легионы, выдвинувшие нового государя[38], имеют больше надежд на его благосклонность, и к тому же подстрекаемые префектом Нимфидием Сабином, который сам рассчитывал стать принцепсом, они жаждали перемен. Хотя попытка Нимфидия захватить власть была подавлена и мятеж обезглавлен, многие преторианцы помнили о своей причастности к заговору[39]; немало было и людей, поносивших Гальбу за то, что он стар, и изобличавших его в скупости. Сама его суровость, некогда прославленная в войсках и стяжавшая ему столько похвал, теперь пугала солдат, испытывавших отвращение к дисциплине былых времен и привыкших за четырнадцать лет правления Нерона так же любить пороки государей, как когда-то они чтили их доблести. Стали известны и слова Гальбы о том, что он «набирает солдат, а не покупает», — правило, полезное для государства, покоящегося на справедливых основах, но опасное для самого государя; впрочем, поступки Гальбы не соответствовали этим словам.

6. Положение немощного старика подрывали Тит Виний[40], отвратительнейший из смертных, и Корнелий Лакон, ничтожнейший из них; Виния все ненавидели за подлость, Лакона презирали за бездеятельность. Путь Гальбы к Риму был долог и кровав. Погибли — и, как полагали, невинно — кандидат в консулы Цингоний Варрон[41] и Петроний Турпилиан[42], бывший консул; их не выслушали, им не дали защитников, и обоих убили, первого — как причастного к заговору Нимфидия, второго — как полководца Нерона. Вступление Гальбы в Рим было омрачено недобрым предзнаменованием: убийством нескольких тысяч безоружных солдат, вызвавшим отвращение и ужас даже у самих убийц[43]. После того как в Рим, где уже был размещен легион, сформированный Нероном из морской пехоты, вступил еще и легион из Испании[44], город наполнился войсками, ранее здесь не виданными. К ним надо прибавить множество воинских подразделений, которые Нерон навербовал в Германии, Британии и Иллирии и, готовясь к войне с альбанами[45], отправил к каспийским ущельям, но вернул с дороги для подавления вспыхнувшего восстания Виндекса. Вся эта масса, склонная к мятежу, хоть и не обнаруживала явных симпатий к кому-либо, была готова поддержать каждого, кто рискнет на нее опереться.

7. Случилось так, что в это же время было объявлено об убийстве Клодия Макра[46] и Фонтея Капитона[47]. Макр, который бесспорно готовил бунт, был умерщвлен в Африке по приказу Гальбы прокуратором[48] Требонием Гаруцианом; Капитона, затевавшего то же самое в Германии, убили, не дожидаясь приказа, легаты[49] Корнелий Аквин и Фабий Валент. Кое-кто, однако, полагал, что Капитон, хоть и запятнанный всеми пороками, стяжатель и развратник, о бунте все же не помышлял, а убийство его было задумано и осуществлено легатами, когда они поняли, что им не удастся убедить его начать войну; Гальба же, или по неустойчивости характера, или стремясь избежать более тщательного расследования, лишь утвердил то, что уже нельзя было изменить. Так или иначе, оба эти убийства произвели гнетущее впечатление, и отныне, что бы принцепс ни делал, хорошее или дурное, — все навлекало на него равную ненависть. Общая продажность, всевластие вольноотпущенников, жадность рабов, неожиданно вознесшихся и торопившихся, пока старик еще жив, обделать свои дела, — все эти пороки старого двора свирепствовали и при новом, но снисхождения они вызывали гораздо меньше. Даже возраст Гальбы вызывал смех и отвращение у черни, привыкшей к юному Нерону и по своему обыкновению сравнивавшей, — какой император более красив и статен.

8. Таково было настроение в Риме, — если можно говорить об общем настроении у столь великого множества людей. Что касается провинций, то Испанией управлял Клувий Руф[50], человек красноречивый, сведущий в политике, но в военном деле неопытный; Галлию привязывала к новому режиму не только память о восстании Виндекса, но также и благодарность за недавно дарованное ей право римского гражданства и облегчение налогов[51]. Между тем племена галлов, жившие по соседству со стоявшими в Германии армиями, не получили подобных привилегий, в некоторых случаях даже лишились части своей земли[52] и с равным возмущением вели счет чужим выгодам и своим обидам. Германские армии были встревожены и раздражены; они гордились недавней победой[53], но боялись, что их обвинят в поддержке противной партии, — сочетание чувств крайне опасное там, где сосредоточено столько оружия и сил. Эти войска с опозданием отступились от Нерона, а Вергиний[54] не сразу встал на сторону Гальбы; никто не знал, захочет ли он сам сделаться императором, но было известно, что солдаты ему это предлагали. Убийство Фонтея Капитона возмутило здесь даже тех, кто не имел права выражать свое мнение[55]. После того как Гальба, притворившись другом Вергиния, вызвал его к себе, армия осталась без командующего, когда же он был в Риме не только задержан, но и привлечен к ответственности, солдаты восприняли это как угрозу самим себе.

9. Верхнегерманские легионы[56] презирали своего легата Гордеония Флакка[57] за телесную немощь, вызванную старостью и подагрой, за слабый и нерешительный характер. Он не умел командовать, даже пока солдаты вели себя спокойно, теперь же, когда они были раздражены, его беспомощные попытки навести порядок лишь распаляли их ярость. Легионы Нижней Германии[58] долго оставались без консульского легата, пока, наконец, Гальба не прислал к ним Авла Вителия — сына цензора и трижды консула Вителия. В войсках, расположенных в Британии, не было никаких беспорядков: среди потрясений, вызванных гражданскими войнами, именно эти легионы остались более, чем другие, верны своему долгу, — то ли потому, что они были удалены от Рима и отрезаны от него Океаном, то ли трудные походы научили их обращать свою ненависть прежде всего на врагов. Спокойно было и в Иллирии, хотя легионы, выведенные оттуда Нероном в Италию[59] и бесцельно стоявшие здесь, через своих представителей предлагали императорскую власть Вергинию. Однако эти воинские части были размещены на большом расстоянии одна от другой (что всегда является наилучшим средством сохранить среди них верность присяге), так что не могли ни заражать друг друга мятежными настроениями, ни объединить свой силы.

10. Восток пока оставался спокойным. Здесь командовал четырьмя легионами[60] и управлял Сирией Лициний Муциан, человек, равно известный своими удачами и своими несчастьями. В молодости он из честолюбия искал дружбы с людьми знатными и богатыми и тщательно поддерживал эти отношения. Когда же вскоре состояние его оказалось расстроенным и положение безвыходным, когда над ним готов был разразиться гнев Клавдия, его отправили в один из захолустных городов Азии, и он жил чуть ли не на положении ссыльного в тех самых местах, где позже пользовался почти неограниченной властью. В нем уживались изнеженность и энергия, учтивость и заносчивость, добро и зло, величайшая доблесть в походах и излишняя преданность наслаждениям во время отдыха; его поведение в обществе и на службе вызывало похвалы, о тайных сторонах его жизни говорили много дурного; с подчиненными, близкими, коллегами, — с каждым он умел быть обаятельным по-своему; власть он охотнее уступал другим, чем пользовался ею сам. Войну в Иудее вел Флавий Веспасиан с тремя легионами[61], во главе которых его поставил еще Нерон. Веспасиан тоже не помышлял о борьбе против Гальбы; как мы расскажем в своем месте, он даже послал к нему своего сына Тита в знак почтения и преданности. В то, что императорская власть была суждена Веспасиану и его детям тайным роком, знамениями и пророчествами, мы уверовали лишь позже, когда судьба уже вознесла его.

11. В Египте уже со времен божественного Августа место царей заняли римские всадники, которые управляли страной и командовали войсками, охранявшими здесь порядок: императоры сочли за благо держать под своим личным присмотром эту труднодоступную провинцию, богатую хлебом, склонную из-за царивших здесь суеверий и распущенности к волнениям и мятежам, незнакомую с законами и государственным управлением. В ту пору во главе ее стоял Тиберий Александр, египтянин. Африка и расположенные здесь легионы, достаточно натерпевшиеся от местных властей[62], были рады служить любому принцепсу, избавившему их от Клодия Макра. Обе Мавритании[63], Реция[64], Норик[65], Фракия[66] и прочие провинции, управлявшиеся прокураторами, склонялись в пользу нового государя или против него в зависимости от настроения стоявших поблизости армий. Провинции, в которых не было войск, и в первую очередь сама Италия, были обречены хранить рабскую покорность победителю и играть роль военной добычи.

Таково было положение дел, когда Сервий Гальба во второй раз и Тит Виний вступили в свой консульский год, ставший последним для них и едва не принесший гибель государству.

12. Через несколько дней после январских календ от Помпея Пропинква, прокуратора Белгики, пришло сообщение: верхнегерманские легионы, нарушив верность присяге, требуют нового императора и, рассчитывая таким путем вызвать более снисходительное отношение к своему заговору, предоставляют выбор его сенату и римскому народу. Это событие ускорило решение Гальбы избрать себе наследника и разделить с ним власть, — замысел, который он уже давно обдумывал сам и обсуждал с близкими. В те месяцы по всему городу только и было речи, что об этом выборе, прежде всего из-за обычной страсти к такого рода разговорам и потому еще, что Гальба был уж очень стар и слаб. Людей, судивших здраво или принимавших к сердцу судьбы государства, было мало; многие начинали питать нелепые надежды, каждый раз когда друзья или клиенты называли их как возможных наследников и сеяли слухи, льстившие их тщеславию. Играла свою роль и ненависть к Титу Винию, возраставшая по мере того, как день ото дня крепло его могущество[67]. В друзьях Гальбы нерешительность императора разжигала жадное стремление к власти, ибо при немощном и легковерном правителе творить беззакония менее опасно и сулит больше выгод.

13. Высшую власть в государстве делили между собой консул Тит Виний, префект претория Корнелий Лакон и пользовавшийся не меньшим доверием Гальбы его вольноотпущенник Икел[68]; последнему были дарованы кольца и всадническое имя Марциан[69]. Все трое вечно ссорились, и даже в мелочах каждый тянул в свою сторону; теперь, когда речь зашла о назначении наследника, они разделились на две группы. Виний стоял за Марка Отона; Лакон и Икел объединились, не столько чтобы покровительствовать тому или иному претенденту, сколько в стремлении противопоставить кого-нибудь кандидату Виния. Дружба Отона с Винием не была секретом и для Гальбы, а любители сплетен даже прочили неженатого Отона в зятья Винию, у которого дочь была вдовой. Думаю, что противники Отона учитывали и интересы государства: не было никакого смысла отнимать у Нерона власть, чтобы оставить ее в руках Отона. Дело в том, что Отон провел первые годы юности беспечно, молодость бурно и приобрел благосклонность Нерона, соревнуясь с ним в распутстве. Именно у Отона как соучастника всех его постыдных похождений скрыл принцепс свою наложницу Поппею Сабину, рассчитывая тем временем избавиться от жены Октавии[70]. Вскоре, однако, заподозрив Отона в связи с Поппеей, Нерон отправил его в Лузитанию[71], назначив для вида легатом этой провинции. Отон управлял провинцией хорошо, первым примкнул к Гальбе, стал рьяным его сторонником и, пока еще шла война, затмил щедростью всех в его окружении. Надежда, что Гальба усыновит его, уже тогда в нем зародившаяся, все более овладевала Отоном, тем более что солдаты в большинстве любили его, а люди, близкие Нерону, видя их сходство, его поддерживали.

14. Хотя в донесении о беспорядках в германских легионах и не содержалось ничего определенного относительно намерений Вителлия, все же Гальба, не зная, куда может броситься ярость восставших, и не доверяя даже войскам, сосредоточенным в Риме, решился сделать шаг, в котором видел единственную возможность поправить дело, — назначить себе преемника. Он вызывает к себе Виния и Лакона, кандидата в консулы Мария Цельза[72], префекта города[73] Дуцения Гемина и, сказав для начала несколько слов о своем старческом возрасте, приказывает ввести Пизона Лициниана[74]. Неизвестно, остановился он на этой кандидатуре сам, или, как некоторые полагали, — под влиянием Лакона, который подружился с Пизоном, встречаясь с ним у Рубеллия Плавта[75]; во всяком случае Лакон покровительствовал Пизону очень осторожно, делая вид, что помогает человеку, с которым незнаком, а добрая слава Пизона лишь придавала вес его словам. Сын Марка Красса и Скрибонии, Пизон был благородного происхождения и по отцу, и по матери; по внешности, манере держаться, взглядам это был человек старого склада; он был суров — если судить о нем справедливо, или угрюм — как уверяли недоброжелатели. Гальбе нравилась именно эта сторона его характера, внушавшая опасения людям, мятежно настроенным.

15. Взяв Пизона за руку, Гальба, как передают, начал свою речь следующим образом. «Если бы я был частным лицом и усыновил тебя, как это обычно принято, по решению куриатных комиций и жрецов, то и мне было бы лестно ввести в свой дом потомка Гнея Помпея и Марка Красса, и для тебя было бы почетно присоединить к знатному твоему роду славные имена Сульпициев[76] и Лутациев[77]. Сейчас, однако, когда я, с согласия богов и людей, призван к высшей власти, сознание твоих выдающихся способностей и любовь к родине приводят меня к решению именно тебе, наслаждающемуся миром и спокойствием, предложить принять принципат, за который наши предки сражались с оружием в руках и которого я добился войной. Я поступаю при этом по примеру божественного Августа, который сначала племяннику своему Марцеллу, потом зятю Агриппе, вскоре затем внукам[78] и, наконец, пасынку Тиберию Нерону дал положение, почти столь же высокое, как его собственное. Однако если Август искал преемников в пределах своей семьи, то я ищу их в пределах всего государства, и не потому, что у меня нет родных или боевых товарищей; я не из личного честолюбия принял власть, и то, что я оказываю тебе предпочтение не только перед моими, но и перед твоими сородичами, пусть будет этому доказательством. У тебя есть брат[79], равный тебе по благородству происхождения; он старше тебя и был бы достоин этой высокой участи, если бы ты не был достоин ее еще больше. За это говорит и твой возраст[80], которому уже чужды юношеские страсти, и вся твоя жизнь, не содержащая ничего, за что следовало бы краснеть. До сих пор судьба не была к тебе милостива[81], но ведь удачи подвергают наш дух еще более суровым испытаниям, ибо в несчастьях мы закаляемся, а счастье нас расслабляет. Конечно, сам ты сохранишь нетронутыми лучшие человеческие свойства: твердость души, любовь к свободе, верность друзьям; но другие своим раболепием погубят их. Появятся пресмыкательство, лесть и то, что вернее всего отравляет всякое искреннее чувство, — своекорыстие. Мы с тобой разговариваем сейчас откровенно и прямо, но другие обращаются скорее не к нам, а к положению, которое мы занимаем. Ведь давать государю правильные советы — вещь трудная, а соглашаться с каждым, кто стал принцепсом, можно, ничего не переживая и ничего не думая.

16. «Если бы огромное тело государства могло устоять и сохранить равновесие без направляющей его руки единого правителя, я хотел бы быть достойным положить начало республиканскому правлению. Однако мы издавна уже вынуждены идти по другому пути: единственное, что я, старик, могу дать римскому народу, — это достойного преемника, и единственное, что можешь сделать для него ты, человек молодой, — это стать хорошим принцепсом. При Тиберии, при Гае и при Клавдии мы представляли собой как бы наследственное достояние одной семьи. Теперь, когда правление Юлиев и Клавдиев кончилось, глава государства будет усыновлять наиболее достойного. Разум не играет никакой роли в том, что человек родился сыном принцепса, но если государь сам избирает себе преемника, он должен действовать разумно, должен обнаружить и независимость суждения, и готовность прислушиваться к мнению других. Пусть стоит перед твоими глазами судьба Нерона, который так гордился происхождением из семьи, давшей Риму длинный ряд Цезарей. Его низвергли не Виндекс со своей безоружной провинцией и не я с моим единственным легионом[82], а собственная чудовищная жестокость и собственная страсть к наслаждениям: неудивительно, что это первый принцепс, который заслужил официальное осуждение. Мы достигли власти войной и опираясь на признание разумных людей, но как бы благородно мы себя ни вели, злоба и зависть всегда будут сопровождать нас. И не следует тебе испытывать страха от того, что в этом охваченном потрясениями мире есть два легиона, которые все еще никак не успокоятся[83]: я ведь и сам принял власть, когда положение было нелегким. Зато теперь, как только распространится слух о твоем усыновлении, меня перестанут считать стариком, а ведь это — единственное, что мне ставят в вину. Дурные люди будут всегда сожалеть о Нероне; нам с тобой надо позаботиться о том, чтобы о нем не стали жалеть и хорошие. Сейчас не время давать тебе дальнейшие наставления; если, остановив свой выбор на тебе, я поступил правильно, — осуществилось все, на что я надеялся. Установить, что есть в человеке плохого и что хорошего, лучше и легче всего, если присмотреться, к чему он стремился и чего избегал при другом государе. У нас ведь не так, как у народов, которыми управляют цари[84]: там властвует одна семья и все другие — ее рабы; тебе же предстоит править людьми, неспособными выносить ни настоящее рабство, ни настоящую свободу». И Гальба долго еще продолжал говорить так или примерно так, наставляя будущего государя, в то время как все остальные уже обращались к Пизону как к принцепсу, облеченному полнотой власти.

17. Присутствовавшие сначала лишь посматривали на Пизона, вскоре все взоры сошлись на нем одном, но он, как рассказывают, не обнаружил никаких признаков волнения или радости. Ответная речь его была почтительна по отношению к отцу и императору и сдержанна в том, что касалось его самого. В лице его и манере держаться ничего не изменилось; казалось, что он скорее чувствует себя в праве повелевать, чем стремится к этому. Стали совещаться о том, где лучше объявить об усыновлении Пизона — в сенате, в лагере преторианцев или возвестить об этом с ростр[85]. Было решено отправиться в лагерь и этим оказать честь преторианцам: Гальба считал, что дурно добиваться расположения солдат подарками и лестью, но что не следует пренебрегать возможностью достичь этой цели честным путем. Между тем все больше народу, стремившегося проникнуть в тайну происходящего, окружало Палатин[86], и неудачные попытки подавить слухи лишь заставляли их расти и шириться.

18. Четвертый день перед январскими идами[87], мрачный и дождливый, был отмечен необычными небесными знамениями, громом и молниями. В такие дни издавна принято не созывать никаких собраний. Все это, однако, не испугало Гальбу, и он, несмотря ни на что, отправился в лагерь: то ли он презирал такие пророчества, считая их делом случая, то ли человеку не дано избежать своей судьбы, хотя она ему и ясно предсказана. На многолюдной солдатской сходке он кратко и властно объявил, что усыновляет Пизона — по примеру божественного Августа и по солдатскому обычаю, согласно которому каждый воин сам избирает следующего[88]. Опасаясь, что, промолчав о мятеже[89], он лишь еще больше привлечет к нему внимание, Гальба, с несколько излишней настойчивостью, стал утверждать, что число зачинщиков заговора невелико, что четвертый и двадцать второй легионы не пошли дальше разговоров и крика и что в самом ближайшем будущем они вернутся к исполнению своих обязанностей. К своей речи он не прибавил ни одного ласкового слова и не распорядился раздать преторианцам деньги. Однако трибуны[90], центурионы и солдаты в передних рядах встретили его слова с одобрением; остальные стояли молчаливые и мрачные: несмотря на войну, думали они, мы не получили денег, хотя другие императоры привыкли их раздавать даже и в мирное время. Прояви скупой старик хоть малейшую щедрость, он, без сомнения, мог бы привлечь солдат на свою сторону; ему повредили излишняя суровость и несгибаемая, в духе предков, твердость характера, ценить которые мы уже не умеем.

19. Обращение Гальбы к сенату было столь же простым и кратким, как и выступление его перед солдатами, речь Пизона — искусной и любезной. Сенаторы выразили ему свою благосклонность, многие искренне, недоброжелатели многоречиво, а равнодушное большинство — с угодливой покорностью, преследуя при этом лишь свои личные цели и нимало не заботясь об интересах государства. Ничего нового Пизон не сказал народу и не сделал и за последующие четыре дня, прошедшие между его усыновлением и гибелью. Поскольку каждый день поступали все новые и новые сообщения о мятеже в германских провинциях и так как люди всегда охотно прислушиваются к недобрым вестям и верят им, сенат принял решение направить в германскую армию легатов. Втайне обсуждалась возможность отправить с ними и Пизона: это придало бы всему мероприятию большую внушительность, ибо легаты представляли бы власть сената, а он славу, сопутствующую имени Цезаря[91]. Намеревались послать также и префекта претория Лакона, но он сумел этому воспрепятствовать. Сенат поручил выбор легатов Гальбе, но он с постыдной нерешительностью назначал одних, затем отменял свое решение и ставил на их место других; люди боязливые при этом старались остаться в Риме, честолюбцы вели интриги, чтобы быть посланными.

20. Следующая задача заключалась в том, чтобы достать деньги. Перебрав все возможности, решили, что правильнее всего добыть их из того же источника, из которого и проистекло нынешнее безденежье: Нерон раздарил два миллиарда двести миллионов сестерциев, Гальба приказал взыскать их, оставив каждому одну десятую часть подаренной суммы. Но сверх этой одной десятой у людей, облагодетельствованных Нероном, уже почти ничего и не было, ибо, привыкши расточать свое добро, они так же управлялись с дареным; у этих хищных негодяев не осталось ни капиталов, ни земли и хватало богатства лишь на разврат. Ведать изъятием этих денег — делом новым и нелегким, вызвавшим много происков и тяжб, — были назначены тридцать римских всадников[92]. Город заволновался: люди продавали и покупали, вели судебные дела; многие, однако, ликовали при мысли, что те, кого Нерон обогатил, станут беднее тех, кого он обобрал. В эти же дни были уволены из армии трибуны: из претория Антоний Тавр и Антоний Назон, из гарнизона[93] Эмилий Паценз, из городской стражи[94] Юлий Фронтон. Остальных эта мера не исправила, а напугала: из хитрости и осторожности, казалось им, Гальба уволил лишь некоторых, на подозрение же попали все.

21. Отон между тем хорошо понимал, что может добиться своего лишь пока длятся беспорядки и, если установится спокойствие, у него не останется никаких надежд. Многое толкало его к решительным действиям: расточительность, непосильная даже для императора, безденежье, нестерпимое и для частного человека, злоба против Гальбы, зависть к Пизону. Чтобы распалиться еще больше, он и сам внушал себе всяческие страхи: еще Нерону он был ненавистен, теперь же ему следует ждать даже не возвращения в Лузитанию, не новой почетной ссылки; правители всегда подозревают и ненавидят тех, кто может прийти им на смену; это уже повредило ему в глазах престарелого принцепса и повредит еще больше в мнении правителя молодого, угрюмого и свирепого по характеру, к тому же озлобленного длительной ссылкой. Поэтому следует набраться храбрости и действовать решительно, пока власть Гальбы непрочна, а власть Пизона еще не окрепла. Переход власти из рук в руки — самый благоприятный момент для великих дерзаний, и не следует медлить в такое время, когда выжидание может оказаться опаснее, чем смелость. Перед лицом природы смерть равняет всех, но она дарует либо забвение, либо славу в глазах потомков. Если же один конец ждет и правого, и виноватого, то для настоящего человека достойнее погибнуть недаром.

22. Отон был изнежен телом, но духом решителен и тверд. Он хотел иметь такой же дворец, как у Нерона, он жаждал роскоши, наслаждений в браке и вне брака — всех утех, которые сулит положение принцепса. Его приближенные из вольноотпущенников и рабов, более распущенные и хитрые, чем обычно в частном доме, убеждали его, что всего этого он может добиться, если найдет в себе достаточно мужества, чтобы рискнуть, но что все это может попасть в чужие руки, если он и дальше будет бездействовать. На то же толкали его и звездочеты: наблюдение светил, утверждали они, показывает, что государству предстоят новые потрясения и что начинающийся год принесет Отону славу. Люди этой породы обманывают государей и лгут честолюбцам, их вечно изгоняют из нашего государства и вечно оставляют, чтобы пользоваться их услугами[95]. На этих гнусных приспешников императорских семей опиралась в своих тайных интригах Поппея. Среди ее звездочетов находился также и Птолемей, впоследствии, в Лузитании, входивший в окружение Отона[96]. Именно он обещал Отону, что тот переживет Нерона. Когда это предсказание сбылось, ему стали верить, и он, основываясь на догадках и разговорах о том, что Гальба стар, а Отон еще молод, предсказал последнему императорскую власть. Человеку, обуреваемому честолюбием, свойственно рассчитывать на осуществление даже самых смутных надежд, и Отон поверил этим словам, решив, что они продиктованы мудростью и выражают волю судеб. Птолемей не терял времени и вскоре начал толкать Отона на преступления, — тем более что, раз поддавшись жажде власти, перейти к ним совсем нетрудно.

23. Едва ли, однако, преступный замысел родился у Отона внезапно; рассчитывая, что Гальба усыновит его, а может быть, и подумывая уже о захвате власти, он исподволь стремился обеспечить себе поддержку солдат. Во время похода[97], на марше и на стоянках он обращался к старейшим воинам по имени и, вспоминая время, когда они вместе состояли в свите Нерона, называл их своими товарищами. В одних он узнавал старых знакомых, других расспрашивал об их делах, оказывал им покровительство и помощь деньгами. В этих беседах он нередко жаловался на Гальбу, отзывался о нем двусмысленно и вообще делал все, чтобы вызвать в войсках недовольство. Трудности похода, нехватка продовольствия и строгость командиров раздражали солдат: они привыкли разъезжать по городам Ахайи[98] или плавать на кораблях по озерам Кампании, а теперь им приходилось делать огромные переходы и в полном вооружении карабкаться по склонам Пиренеев и Альп.

24. Солдаты уже пылали яростью, когда Мевий Пуденс, один из приближенных Тигеллина[99], еще подбросил хворосту в огонь. Он издавна привлекал на свою сторону каждого колеблющегося, каждого, кто, нуждаясь в деньгах, стремился к переменам. Постепенно он дошел до того, что всякий раз, как Гальба обедал у Отона, давал каждому преторианцу дежурной когорты якобы на угощение по сто сестерциев[100], а Отон к этой, как бы всем официально полагающейся награде добавлял еще тайно некоторым солдатам определенную сумму. Его изобретательность в деле подкупа была неистощима: когда один из преторианцев, по имени Кокцей Прокул, затеял с хозяином соседнего с его владениями земельного участка тяжбу из-за межи, Отон на свои деньги скупил всю землю этого соседа и подарил ее солдату. Всему этому попустительствовал префект, слабый и ограниченный, неспособный ни проникнуть в тайные замыслы, ни понять то, что происходит у него на глазах[101].

25. Потом Отон назначил одного из своих вольноотпущенников — Ономаста — руководить осуществлением злодейского замысла. Узнав, что тессерарий[102] Барбий Прокул и опцион[103] Ветурий (оба служившие в телохранителях) по разным поводам вслух возмущались Гальбой и даже угрожали ему, Отон через Ономаста вызвал их к себе, засыпал подарками и обещаниями и дал денег, чтобы они могли других также переманивать на свою сторону. И вот два солдата задумали передать Римскую империю из одних рук в другие и действительно добились своего! О заговоре знали немногие, остальные колебались, и заговорщики разными способами воздействовали на них: старшим солдатам намекали, что Гальба их подозревает, так как они пользовались в свое время благосклонностью Нимфидия; в рядовых вызывали ярость напоминаниями о ранее им обещанных и безвозвратно упущенных деньгах; некоторым, помнившим Нерона, говорили, что хорошо бы вернуться к легкой и праздной жизни, которую при нем вели солдаты; и всех пугали возможностью перевода из претория в легионы.

26. Мятежные настроения как чума перекинулись в легионы и вспомогательные войска[104], и без того взволнованные вестями о нарушении присяги германскими армиями. Заговорщики были уже настолько готовы к перевороту, а остальные так к нему безразличны, что на следующий день после январских ид преторианцы окружили Отона, возвращавшегося домой с ночного пира, и насильно увели бы его с собой, если бы не ночь, не боязнь расставленных по всему городу постов и не разброд, обычный между пьяными. Их остановила не забота о государстве, главу которого — Гальбу — они хладнокровно собирались зарезать, а только лишь опасение принять в темноте первого встречного, указанного солдатами из паннонской или германской армии, за Отона, которого большинство не знало в лицо. Заговорщикам до времени удавалось скрывать многочисленные признаки готового вот-вот вспыхнуть мятежа; когда же некоторые из этих признаков привлекали к себе внимание Гальбы, префект Лакон обращал все в шутку: не зная настроения солдат, относясь враждебно ко всякому предложению, даже самому дельному, если только не он сам его подал, этот человек упорно сопротивлялся всему, что советовали люди, более опытные.

27. В восемнадцатый день перед февральскими календами[105], когда Гальба совершал жертвоприношение в храме Аполлона, гаруспик[106] Умбриций сказал ему, что внутренности животных предвещают несчастья, что тайная измена готова вырваться наружу и что в его ближайшем окружении свили гнездо враги государства. Отон, стоявший рядом, истолковал это прорицание в свою пользу и очень обрадовался, увидев в нем знак того, что все благоприятствует его замыслам. Немного времени спустя вольноотпущенник Ономаст громко объявил, что Отона ждут архитектор и подрядчики; эти слова были условным сигналом, означавшим, что солдаты собрались и все готово для осуществления заговора. Отон, уже уходя, объяснил тем, кто стал его расспрашивать, что он покупает загородную виллу, но, так как она старая, должен раньше ее как следует осмотреть. Поддерживаемый вольноотпущенником, он прошел через дом Тиберия, вышел в Велабр и направился к позолоченному верстовому столбу у храма Сатурну[107]. Собравшиеся там двадцать три преторианца приветствовали его как императора, поспешно усадили в носилки — хотя он дрожал от страха, видя, как мало народа его приветствует, — обнажили мечи и, окружив носилки, понесли их. По дороге к ним присоединилось примерно еще столько же солдат, — одни из сочувствия задуманному делу, другие из любопытства, некоторые с радостными криками, остальные молча, рассчитывая, что по ходу дела станет ясно, как вести себя дальше.

28. В тот день дежурным по лагерю преторианцев был трибун Юлий Марциал. Растерявшись при виде того, какой размах принимает внезапно вспыхнувший бунт, и не зная, насколько широко мятежные настроения успели распространиться по лагерю, Марциал боялся рисковать жизнью, выступая против мятежников, так что многие сочли, будто он тоже замешан в заговоре. Остальные трибуны и центурионы тоже предпочитали оставить все как есть, чем стремиться к рискованным, хоть и заманчивым, новшествам. Словом, судя по общему настроению, на последнее злодеяние решились лишь некоторые, сочувствовали ему многие, готовились и выжидали все.

29. Между тем ни о чем не подозревавший Гальба продолжал усердно приносить жертвы, лишь утомляя ими богов — покровителей уже не принадлежавшей ему империи. Среди присутствующих распространился слух, что преторианцы увели к себе в лагерь какого-то сенатора; вскоре выяснилось, что похищен Отон, и тут же об этом заговорил весь город, каждый встречный. Одни преувеличивали опасность, другие все еще не хотели упустить возможность сказать Гальбе приятное и преуменьшали истину. Посовещавшись, решили проверить настроение той когорты, которая несла караул на Палатине, но не поручать это самому Гальбе, чтобы сохранить весь его авторитет на крайний случай. Солдат вызвали на лестницу перед дворцом, и Пизон заговорил с ними так: «Вот уже шестой день[108], боевые мои товарищи, как я стал Цезарем, не ведая, что сулит мне этот титул в будущем, и не зная, следовало мне к нему стремиться или правильнее было страшиться его. Каковы будут последствия этого избрания для нашей семьи и для государства, зависит от вас. Я сам не боюсь смерти: изведав немало бед, я теперь начинаю понимать, что и счастливая судьба таит в себе не меньше опасностей. Я скорблю об отце, о сенате, о порядке в государстве, ибо сегодня нам либо придется погибнуть самим, либо — а это для честного человека не меньшее несчастье — убивать других. Во время последнего переворота мы могли утешаться тем, что в Риме не была пролита кровь и переход власти обошелся без междоусобиц; когда меня избирали наследником, надеялись, что это позволит избежать войны также и после смерти Гальбы.

30. «Я не стану говорить ни о знатности моего происхождения, ни о том, что веду себя порядочно и скромно, — если речь идет о сравнении с Отоном, неуместно и упоминать о доблести и благородстве. Его пороки — а кроме них ему хвастать нечем — принесли много вреда государству, даже пока он считался всего только другом императора. Чем заслужил он высшую власть — своими повадками, походкой или тем, что всегда разряжен как женщина? Ошибаются те, кто принимают разнузданность за щедрость: погубить вас он сумеет, обогатить — нет. Постыдные развлечения, пиры да женщины — вот что у него на уме, в них видит он преимущества верховной власти. Но утехи и наслаждения достанутся ему, а стыд и позор — всем. Никто и никогда не использовал во благо власть, добытую преступлением. Гальбу все человечество единодушно провозгласило императором; меня, с вашего согласия, сделал Цезарем Гальба. Если слова „государство“, „сенат“ и „народ“ стали теперь пустым звуком, то лишь вы, соратники мои, можете помешать негодяям сделать императором своего человека. Иногда приходится слышать, что легионы восстают против командиров; ваша же верность, ваша добрая слава остаются незапятнанными до сего дня. Даже Нерон изменил вам, а не вы Нерону[109]. Можно ли допустить, чтобы два-три десятка перебежчиков и дезертиров, которым никто не давал права выбирать себе центурионов и трибунов, распоряжались судьбами империи? Что же, вы последуете их примеру и, потворствуя преступлению, сами окажетесь его соучастниками? Беспорядки перекинутся в провинции, и если преступления, происходящие сегодня, направлены против нас, то в завтрашних войнах умирать придется вам. Убив принцепса, вы выиграете не больше, чем сохранив верность своему долгу, и мы заплатим вам за преданность столько же, сколько другие за злодеяние».

31. Старшие солдаты дежурной когорты были разосланы еще раньше, остальные же выслушали оратора не без сочувствия и немедленно построились в боевой порядок. Как обычно бывает во время волнений, они действовали без всякого обдуманного замысла и скорее по воле случая, чем из вероломства и лицемерия, как стали считать позже. Не только Пизон был отправлен к солдатам; Мария Цельза послали к легионерам, выведенным в свое время из Иллирии[110] и расквартированным в Випсаниевом портике[111], а примипиляриям[112], Амулию Серену и Домицию Сабину, велели привести подразделения германской армии[113], стоявшие в Атриуме Свободы. Легиону морской пехоты не было оказано подобного доверия: здесь солдаты были настроены против Гальбы, ибо помнили, что он, входя в город, перебил столько их товарищей. В то же время трибуны Цетрий Север, Субрий Декстер и Помпей Лонгин отправились в преторианский лагерь, чтобы попытаться разумными советами успокоить едва начавшийся и еще по-настоящему не развернувшийся бунт. В лагере преторианцы напали на трибунов и разоружили их. При этом Субрию и Цетрию они лишь угрожали, у Лонгина же отняли оружие силой, ибо он был назначен трибуном не в порядке очередности, а по дружбе с Гальбой, был предан своему принцепсу и тем самым особенно подозрителен мятежникам. Легион морской пехоты[114] без промедления присоединился к преторианцам. Иллирийские войска прогнали Цельза, угрожая ему дротами. Германские отряды, сильно утомленные, но довольные своим положением, долго колебались: в свое время Нерон, собираясь ехать в Александрию, послал их вперед и затем вернул; долгое путешествие по морю измучило их, и Гальба не жалел денег на их лечение и отдых.

32. Чернь со всего города, смешавшись с рабами, уже заполняла Палатин и нестройными возгласами, словно требуя нового зрелища в театре или цирке, призывала убить Отона и покончить с заговором. В криках их не было ничего серьезного и искреннего: еще не кончился день, а они с равным пылом уже требовали вещей противоположных; просто по традиции принято льстить каждому принцепсу, приветствуя его до неприличия громкими и развязными возгласами и выказывая ему преданность, на деле ни к чему не обязывающую.

Между тем Гальба все не мог решить, какому совету последовать. Тит Виний считал, что нужно оставаться во дворце, выставить стражу из рабов, укрепить все подступы и не выходить к охваченным яростью мятежникам. Он убеждал Гальбу дать виновным время раскаяться, а честным людям — сплотиться. Преступлению, говорил он, нужна внезапность, доброму делу — время; выйти из дворца, если понадобится, можно и позже, а вот можем ли мы в случае неудачи возвратиться, зависит уже не от нас.

33. Остальные полагали, что следует действовать быстро, пока заговор, до сей поры бессильный, не разросся. Кроме того, утверждали они, Отон, тайком ушедший из храма и уведенный в лагерь, где никто его не ожидал, будет еще некоторое время чувствовать себя неуверенно; если же мы станем медлить и терять время в бездействии, то он успеет научиться вести себя как принцепс. Нельзя дожидаться, пока он, договорившись в лагере с преторианцами, на глазах у Гальбы взойдет на Капитолий, в то время как наш великий полководец со своими доблестными друзьями будет сидеть запершись во дворце, спокойно взирая на все происходящее и готовясь мужественно перенести осаду. Славную помощь окажут нам рабы, если ослабеет единодушие, владеющее собравшимися здесь, если — что гораздо важнее — угаснет первый порыв возмущения, их охвативший. Нет спасения в позоре. Если уж должны мы погибнуть, надо идти прямо навстречу опасности: нам это принесет славу, Отону еще больший позор. Когда Виний стал возражать против этого плана, Лакон, подстрекаемый Икелом, бросился на него с угрозами. Их домашние распри неуклонно вели государство к гибели.

34. Гальба не стал долее медлить и присоединился к тем, чей план, казалось, сулил больше славы. Сначала, однако, в лагерь преторианцев послали Пизона, рассчитывая, что он скорее добьется успеха, как отпрыск очень знатного рода, человек, лишь недавно вошедший в милость и противник Тита Виния. Трудно сказать, был ли Пизон действительно его врагом или враги Виния хотели в это верить: всегда легче считать, что людьми движет ненависть. Едва Пизон ушел, пополз первый, смутный и ненадежный, слух, будто Отон убит в лагере преторианцев. Как обычно в таких случаях, сколь бы ни была лжива передаваемая новость, нашлись люди, утверждавшие, что они при этом были, видели все своими глазами, и присутствовавшие, кто с радостью, а кто и по легкомыслию, поверили молве. Многие же считали, что отонианцы, уже замешавшиеся в толпу, пустили и раздувают этот слух, чтобы обмануть Гальбу радостной вестью и выманить его из дворца.

35. При этом известии не только народ и бессмысленная чернь разражаются рукоплесканиями, но даже позабывшие страх и осторожность всадники и сенаторы разбивают двери дворца и устремляются во внутренние покои, стремясь попасть на глаза Гальбе, громко жалуясь, что их опередили и не дали отомстить за нанесенные императору обиды; скопище глупцов, хвастунов, пустословов, в минуту опасности, как оказалось дальше, ни на что не способных решиться. Не понимал никто ничего, судили и рядили все. Наконец, Гальба, убедившись в невозможности установить правду и видя, что все повторяют одно и то же, надел панцирь и сел в носилки: он был стар и слаб и не мог устоять на ногах среди напиравшей на него толпы. Еще во дворце ему встретился телохранитель Юлий Аттик, который, показывая на свой окровавленный меч, крикнул, что убил Отона. «А кто тебе приказал это сделать, друг?», — сказал Гальба, до конца остававшийся беспощадным к солдатскому своеволию, бесстрашным перед лицом опасности, не поддающимся на угодливость и лесть.

36. Между тем преторианцы, остававшиеся в лагере перестали колебаться; неистовый пыл овладел ими, им показалось мало того, что они пронесли Отона на плечах через весь город и защищали его своими телами: они подняли его на возвышение, на котором среди боевых значков еще недавно стояла золоченая статуя Гальбы, и окружили вымпелами своих отрядов. Ни трибунов, ни центурионов не подпускали к этому месту: солдаты говорили, что командиров надо опасаться в первую голову. Над лагерем стоял гул, и в нем сливались голоса, шум и крики, которыми солдаты подбадривали друг друга. Когда так шумит толпа, состоящая из граждан и черни[115], ее крики не выражают ничего, кроме слабости и раболепия. Здесь было иное: едва завидев кого-нибудь из подходивших солдат, преторианцы хватали их за руки, обнимали, ставили в свои ряды, заставляли повторять слова присяги, расхваливали их императору или императора им. Отон простирал к толпе руки, склонялся перед ней в почтительном поклоне, посылал воздушные поцелуи и, стремясь стать владыкой, вел себя как раб. Когда присягу принес легион морской пехоты в полном составе, он счел, что располагает достаточными силами, и решил воодушевить сразу всю массу солдат, вместо того чтобы и дальше обращаться к каждому поодиночке. Поднявшись на лагерный вал, он начал так.

37. «Я все еще не могу сказать, друзья и товарищи, кем мне себя считать. Я не решаюсь назвать себя ни частным человеком, раз вы провозгласили меня принцепсом, ни принцепсом, раз государством правит другой. И кем считать вас, тоже будет неизвестно, пока не определится, кто находится в вашем лагере, — враг римского народа или его император. Разве вы не слышите, как гальбанцы требуют одновременно наказания для меня и казни для вас? Ясно, как день, что и погибнуть, и спастись мы можем только вместе. Милосердие Гальбы нам знакомо; человек, убивший безо всякой причины столько тысяч ни в чем не повинных солдат, наверное, уже поклялся, что покарает меня и уничтожит вас. Ужас охватывает, едва вспомню, как он по трупам въезжал в Рим; то была единственная, одержанная Гальбой победа — убийство на глазах всего города каждого десятого из солдат, поверивших в нового императора и по их же просьбе принятых под его покровительство. Так ознаменовав свое вступление в город, чем он прославил свое дальнейшее правление? Убийством Обультрония Сабина и Корнелия Марцелла в Испании? Бетуя Цилона в Галлии[116]? Фонтея Капитона в Германии? Клодия Макра в Африке? Цингония — на дороге в Рим, Турпилиана — в самом Риме, Нимфидия — в преторианском лагере? Где та провинция, где тот воинский лагерь, которые не были бы залиты кровью и обесчещены или, выражаясь его словами, «наставлены на правильный путь»? Ибо то, что для других преступление, по его мнению — целебное средство; исполненный лицемерия, он называет жестокость строгостью, скупость бережливостью, муки и оскорбления, которым вас подвергают, — дисциплиной. Со смерти Нерона прошло семь месяцев, а награбленное Икелом уже превосходит все, о чем поликлиты[117], ватинии[118] и тигеллины лишь смели мечтать. Если бы Тит Виний правил один, он не был бы так жаден и не вел бы себя так распущенно; теперь же он помыкает нами, словно подданными, и презирает, словно чужеземцев. Одного его состояния хватило бы на те денежные подарки, которых вам ни разу не дали и которыми вас каждый день попрекают.

38. «Не приходится надеяться и на преемника императора. Гальба вызвал из ссылки человека, которого считал равным себе по озлобленности и скупости. Вы сами видели, друзья, какую непогоду наслали на нас боги, недовольные этим выбором. То же недовольство владеет сенатом и римским народом. Ваша доблесть — их единственная надежда; опираясь на нее, честные люди ощущают свою силу, лишенный вашей поддержки, даже самый выдающийся человек не может ничего сделать. Я веду вас не в бой, не на опасности — все солдаты, владеющие оружием, с нами. Облаченные в тоги бойцы единственной когорты, составляющей парадный конвой Гальбы, не столько охраняют его, сколько держат под стражей. Едва они завидят вас, едва получат от меня пароль, как станут бороться друг с другом за мое расположение, — никакой другой битвы и не будет. Медлить в задуманном нами деле нельзя, надо победить, и лишь тогда мы сможем собой гордиться». Окончив речь, Отон велит открыть арсенал. В мгновение ока, не соблюдая порядка и строя, солдаты разбирают оружие; все смешалось: преторианец хватает вооружение легионера, легионер — преторианца, мелькают щиты и шлемы солдат из вспомогательных войск, не слышно приказов ни центурионов, ни трибунов. Каждый — сам себе командир, каждый сам себя подгоняет, и скорбь честных людей больше всего раззадоривает негодяев.

39. Уже Пизон, напуганный нарастающим грохотом восстания и доносившимися к нему со всех сторон криками, вернулся к Гальбе, который успел тем временем выйти из дворца и приближался к Форуму; уже принес неутешительные вести императору Марий Цельз, а окружавшие Гальбу все еще не могли решить, что делать: одни советовали вернуться на Палатин, другие — попытаться захватить Капитолий[119], большинство — занять ростры[120]. Как бывает обычно, когда советы дают люди, охваченные горем и смятением, многие настаивали на своем только из духа противоречия, и лучшими казались те меры, время для которых было уже упущено. Говорят, что Лакон тайком от Гальбы начал подстраивать убийство Тита Виния, — может быть, он надеялся смягчить солдат, если Виний понесет заслуженную кару, или считал его сообщником Отона, то ли, наконец, был движим личной к нему ненавистью. Гальба по-прежнему не мог остановиться на каком-либо решении: поздний час, непривычная обстановка, боязнь, что резня, раз начавшись, окончательно лишит его контроля над положением, лишь способствовали его неуверенности. Беспрерывно прибывали перепуганные гонцы, приближенные императора разбегались, на глазах ослабевал пыл даже тех, кто сначала был полон бодрой уверенности и выказывал твердость духа.

40. Под напором мечущейся толпы Гальбу кидало от одной базилики[121] к другой, от одного храма к другому, и зрелище, которое открывалось перед переполнявшими их людьми, вселяло ужас. И зажиточные граждане, и бедняки, с растерянными лицами, не произнося ни слова, напряженно прислушивались. Шума не было, но не было и спокойствия, — царило молчание, какое обычно сопутствует великому страху и великому гневу. Тем не менее Отону доложили, будто чернь вооружается. Он приказывает немедленно выступить и предупредить опасность. И вот римские солдаты, словно бы они спешили изгнать Вологеза или Пакора с древнего престола Аршакидов[122], а не убить своего старого и безоружного императора, разбрасывают толпу, отталкивают сенаторов и, потрясая оружием, на всем скаку[123] врываются на Форум. Ни вид Капитолия, ни грозно высящиеся со всех сторон храмы, ни уважение к принцепсам, бывшим и будущим, не в силах остановить их.

41. Завидев приближающихся вооруженных преторианцев, знаменосец отряда, охранявшего Гальбу (говорят, это был Атилий Вергилион), сорвал с древка изображение императора[124] и бросил его на землю. Это значило, что армия целиком перешла на сторону Отона; Форум мгновенно опустел; народ разбежался; преторианцы с дротами в руках преследовали тех, кто замешкался. Носильщики императора дрожали от страха — возле бассейна Курция[125] Гальба вывалился из носилок и покатился по земле. Последние слова Гальбы передают по-разному те, кто ненавидел его, и те, кто им восхищался. Одни утверждают, что он молил объяснить, в чем его вина, и просил даровать ему несколько дней жизни, дабы успеть раздать солдатам деньги. Большинство же рассказывает, что он сам подставил убийцам горло со словами: «Делайте, что задумали, и убейте меня, если так нужно для государства». Впрочем, убийцам было все равно, что он говорит. Кто именно убил его, в точности неизвестно. Одни называют ветерана Теренция, другие — Лекания; чаще же всего приходится слышать, что меч в горло Гальбы погрузил солдат пятнадцатого легиона[126] Камурий. Остальные изрезали ему ноги и руки (ибо грудь принцепса была закрыта панцирем) и, движимые дикой злобой, нанесли еще множество ран уже мертвому обезображенному телу.

42. Затем солдаты набросились на Тита Виния. И тут тоже в точности неизвестно, действительно ли у него от испуга перехватило горло или он успел крикнуть, что Отон не велел его убивать. Последнее он мог придумать со страха, но не исключено, что тем самым он признал свою причастность к заговору. Жизнь его, да и вся его дурная слава делают очень вероятным, что он был соучастником того самого заговора, который и возник-то из ненависти к нему. Он упал возле храма божественному Юлию[127] от первого же удара, который пришелся ему под колено, и тут же легионер Юлий Кар пронзил его насквозь.

43. В тот день мы стали свидетелями доблестного поведения замечательного человека — Семпрония Денса. Это был центурион когорты, которой Гальба поручил охранять Пизона. С одним кинжалом выбежал он навстречу нападавшим, вооруженным с головы до ног, стал поносить мятежников, отвлекая на себя убийц то голосом, то жестами, и дал-таки Пизону, хотя и раненому, возможность бежать. Пизон пробрался в храм Весте[128], где сторож, государственный раб, из сострадания принял его и скрыл в своей каморке. Только уединенность этого места, а не почтение, внушаемое религией, не святость храма позволили Пизону хоть немного отсрочить надвигавшуюся на него гибель. Он все еще прятался там, когда в храм явились служивший в британских когортах Сульпиций Флор, лишь недавно получивший из рук Гальбы римское гражданство, и один из телохранителей — Стаций Мурк. Отон дал им особый приказ убить Пизона, и они рвались исполнить порученное дело. Они вытащили Пизона из того места, где он скрывался, и убили его на пороге храма.

44. Рассказывают, что ни одно убийство не доставило Отону столько удовольствия и ни одну голову он не рассматривал с такой жадностью, — оттого ли, что только теперь он смог вздохнуть свободно и впервые стал ощущать настоящую радость, а может быть, воспоминания о величии Гальбы, о дружбе с Титом Винием все же омрачали его безжалостную душу, тогда как радоваться смерти Пизона — врага и соперника — казалось ему справедливым и естественным. На высоко поднятых пиках, рядом с орлом легиона, проносили окруженные боевыми значками головы убитых; тот, кто действительно убивал, и тот, кто лишь при этом присутствовал, тот, кто говорил правду, и тот, кто лгал, наперебой показывали измазанные кровью руки и похвалялись своими преступлениями, словно прекрасными и достопамятными подвигами. Позже Вителлий обнаружил больше ста двадцати ходатайств о вознаграждении за услуги, оказанные в этот день; он приказал разыскать и казнить всех, кто подавал эти ходатайства, не из уважения к памяти Гальбы, а чтобы, внушив страх современникам, обезопасить самого себя от повторения подобных заговоров и подать пример своим преемникам на случай, если и его постигнет та же участь.

45. И сенат, и народ как будто подменили: отталкивая друг друга и обгоняя тех, кто забежал вперед, все бросились в лагерь преторианцев, поносили Гальбу, прославляли мудрость солдат, целовали Отону руки и тем громче выражали свою преданность, чем лицемернее она была. Отон принимал благосклонно всех и каждого, солдат же сдерживал голосом и выражением лица, не давая их алчности и жестокости вырваться наружу. Они требовали казни кандидата в консулы Мария Цельза, друга Гальбы, до конца остававшегося ему верным, и ярость их вызывали именно энергия Цельза и его безукоризненная честность, словно то были худшие человеческие свойства. Было ясно, что они хотят истребить всех лучших людей и только ждут момента начать грабежи и убийства. Власть Отона пока еще не была настолько полной, чтобы он имел возможность запретить злодеяния, но уже была достаточной, чтобы он мог отдавать приказания. Он притворился разгневанным, велел заковать Цельза в кандалы и под тем предлогом, что хочет придумать для него наиболее мучительную казнь, спас его от немедленной гибели.

46. С этого времени все делалось по произволу преторианцев. Даже префектов они стали выбирать себе сами, — сначала Плотия Фирма, некогда служившего в телохранителях, позже командовавшего отрядами городской стражи и перешедшего на сторону Отона, когда вся власть была еще в руках Гальбы, затем — Лициния Прокула, который, будучи близким другом Отона, вероятно, содействовал его замыслам. Префектом города сделали Флавия Сабина, идя в этом по стопам Нерона, при котором Сабин занимал ту же должность; многие помогали этому избранию еще и потому, что за спиной Сабина, как они считали, стоял его брат Веспасиан. Солдаты требовали отменить плату за предоставление отпусков, по традиции взимавшуюся центурионами и превратившуюся для рядовых в ежегодную подать. Никак не меньше четвертой части солдат каждой манипулы, уплатив центуриону определенную сумму денег, постоянно уходили с его разрешения в город или слонялись без дела по лагерю. В состоянии ли солдаты внести такую сумму, откуда они ее достанут — никого не интересовало, и им приходилось, чтобы оплатить свое право на безделье, заниматься разбоем или выполнять унизительные работы, обычно поручаемые рабам. Солдат же, имевших свои деньги, центурионы до тех пор преследовали и донимали нарядами, пока те не соглашались заплатить за отпуск. Когда эти люди, в прошлом зажиточные и трудолюбивые, возвращались в свой манипул, растратив все деньги, привыкнув к безделью, развращенные нищетой и распутством, они жадно искали возможности ввязаться в заговоры, распри и даже в гражданскую войну. Отон понимал, однако, что, удовлетворивши требования солдат, он рискует настроить против себя центурионов, и поэтому обещал ежегодно выплачивать деньги за отпуска из своей казны, — мера бесспорно правильная и которую впоследствии лучшие из принцепсов превратили постепенно в постоянный обычай. Префект претория Лакон был для вида сослан на один из островов, но по дороге перехвачен и убит ветераном, которого Отон нарочно послал вперед с этой целью. Марциана Икела, как вольноотпущенника, казнили всенародно.

47. Но всего ужаснее были изъявления радости, которыми завершился этот переполненный преступлениями день. Городской претор[129] созывает сенат. Магистраты соревнуются в пресмыкательстве. Сбегаются сенаторы. Отону присваивают полномочия трибуна, звание Августа[130] и все знаки почета, подобающие принцепсу. Каждый изо всех сил старается, чтобы Отон забыл поношения и ругательства, еще так недавно раздававшиеся по его адресу. Никто не подозревал, что всем этим оскорблениям, даже высказанным вскользь и случайно, он вел в душе счет; действительно ли он предал их забвению или только на время отложил месть за них, решить нельзя из-за кратковременности его правления. Отона повели на Капитолий, оттуда на Палатин. Проходя через все еще залитый кровью Форум, где кучами валялись трупы, он разрешил выдать тела убитых родным для совершения похоронного обряда и предания огню. Пизона хоронили его жена Верания и брат Скрибониан, Тита Виния — дочь Криспина. Головы погибших пришлось разыскивать и выкупать у убийц, нарочно спрятавших их, чтобы потом продать.

48. Пизон погиб, не достигнув и тридцати одного года, прожив жизнь, скорее достойную, нежели счастливую. Два его брата были казнены: Магн — императором Клавдием, Красс — Нероном[131]. Сам он долго был изгнанником и четыре дня Цезарем. После того как Гальба столь поспешно его усыновил, он оказался вознесенным над старшим своим братом лишь затем, чтобы погибнуть раньше него. Тит Виний прожил пятьдесят семь лет и на своем веку повидал многое. Его отец происходил из преторской семьи, дед по матери числился в проскрипционных списках. В самом начале военной службы он опозорился: жена легата Кальвизия Сабина[132], под начальством которого Виний тогда состоял, загорелась грязным желанием во что бы то ни стало посмотреть, как устроен военный лагерь; она сумела пробраться туда ночью, переодевшись солдатом, при помощи этого же постыдного маскарада выведала у ночной стражи и дежурных все, что ей было надо, и, наконец, обнаглела до того, что стала заниматься любовью на главной площади лагеря. В преступлении этом обвинили Тита Виния. По приказу Гая Цезаря его заковали в кандалы, но вскоре времена изменились, Виния выпустили, и он стал беспрепятственно продвигаться по службе: после претуры был назначен командовать легионом и снискал на этом посту одобрение и похвалы. Вскоре на него пало новое обвинение, на этот раз в проступке, достойном разве что раба: говорили, что он на пиру у Клавдия украл золотой кубок, и Клавдий на следующий день приказал подать ему — единственному из всех присутствовавших — глиняную чашу. Однако, став проконсулом Нарбоннской Галлии, он управлял порученной провинцией с суровой и неподкупной честностью, пока дружба с Гальбой не погубила его[133]. Человек наглый, горячий и ловкий, он мог быть в равной мере легкомысленным и дельным в зависимости от цели, которую в данный момент преследовал. Наследникам своим Виний оставил такие огромные суммы, что завещание его было объявлено незаконным. Что же касается Пизона, то нищета его подтверждала полную законность всех его посмертных распоряжений.

49. Тело Гальбы, долго валявшееся без присмотра, а после наступления ночи снова подвергшееся надругательствам, взял, наконец, и схоронил в своем саду, в скромной могиле, диспенсатор Аргий — один из приближенных рабов погибшего императора[134]. Голову, которую лагерные маркитанты и обозные слуги успели тем временем истыкать гвоздями и окончательно изуродовать, удалось найти лишь на следующий день возле могилы Патробия, вольноотпущенника Нерона, казненного Гальбой[135]; ее сожгли и пепел смешали с прахом, оставшимся от ранее кремированного тела. Таков был конец Сервия Гальбы. За свои 73 года он благополучно пережил пятерых государей и при чужом правлении был счастливей, чем при своем собственном. Семья его принадлежала к древней знати и славилась своими богатствами. Его самого нельзя было назвать ни дурным, ни хорошим; он скорее был лишен пороков, чем обладал достоинствами; безразличен к славе не был, но и не гонялся за ней; чужих денег не искал, со своими был бережлив, на государственные скуп. Если среди его друзей или вольноотпущенников случались люди хорошие, он был к ним снисходителен и не перечил ни в чем, но зато и дурным людям прощал все самым недопустимым образом. Тем не менее все принимали его слабость и нерешительность за мудрость, — отчасти благодаря знатности его происхождения, отчасти же из страха, который в те времена владел каждым. В расцвете лет и сил он снискал себе громкую воинскую славу в германских провинциях, проконсулом умеренно и осторожно управлял Африкой, уже стариком заставил Тарраконскую Испанию уважать законы Рима[136]. Когда он был частным лицом, все считали его достойным большего и полагали, что он способен стать императором, пока он им не сделался.

50. Город еще не пришел в себя от только что пережитых ужасов, от страха, охватывавшего каждого при мысли о характере Отона, когда на него обрушилась весть об измене Вителлия. Пока Гальба был жив, этой новости не давали распространиться и представляли дело так, что мятеж захватил лишь войска, сосредоточенные в Верхней Германии. Теперь же не только сенаторы и всадники, которые принимали к сердцу дела государства и стремились сыграть в них свою роль[137], но даже и простой народ стал открыто сетовать, что судьба как бы нарочно выбрала из всех смертных двух самых бесстыдных, самых слабых и беспутных людей, дабы они верней погубили отечество. Люди уже не ждали ничего похожего на события недавнего времени — ужасного, но все же мирного. В их памяти вставали гражданские войны, Рим, вновь и вновь склоняющийся перед нашими же войсками, опустошенная Италия, разграбленные провинции, названия мест, напоминающие нам о наших бедах и поражениях, — Фарсалия и Мутина, Филиппы и Перузия[138]. Даже когда достойные люди боролись за принципат, рассуждали они, и то весь мир едва не погиб, но при победе Гая Юлия или Цезаря Августа власть императора все равно сохранялась, республика бы все равно осталась, взял бы верх Помпей или Брут. А теперь за кого молить богов — за Отона, за Вителлия? Молитвы за того и другого равно нечестивы, просьба о помощи тому или другому будет с равным негодованием отвергнута богами. Если же и разразится между ними война, все равно победитель будет хуже побежденного. Кое-кто предсказывал, что скоро выступит Веспасиан и восстанут войска на востоке. Хотя Веспасиан и был лучше тех двоих, все страшились новой войны и новых несчастий; да и слава, которая шла о Веспасиане, была не слишком доброй. Из всех римских государей он был единственным, кто, ставши принцепсом, изменился к лучшему.

51. Теперь, я полагаю, следует рассказать о том, как началось восстание Вителлия и какие причины его вызвали. Уничтожив Юлия Виндекса и его войска, германские легионы, без всякого труда и не подвергаясь опасностям, получили такие трофеи и такие почести, какие обычно достаются солдатам лишь в результате большой победоносной кампании. Они поэтому были полны боевого пыла, жаждали и дальше пользоваться плодами войны и грабежа, вместо того чтобы получать свое обычное жалованье. Уже в течение долгого времени служба не приносила им никаких доходов; солдаты все больше тяготились и местом службы, и здешним климатом, и воинской дисциплиной — столь неумолимой в мирное время и всегда ослабляющейся при внутренних распрях, когда обе стороны стремятся подкупить легионеров, а измена сходит с рук безнаказанно. В германских армиях было вдоволь людей, вооружения, коней; они были готовы к войне — и к той, что полезна государству, и к той, что может принести ему один лишь позор. Кроме того, до последнего похода люди знали только свою центурию или свой эскадрон[139], а каждая армия была сосредоточена в своей провинции. На подавление восстания Виндекса были стянуты легионы из нескольких провинций; солдаты узнали друг друга, узнали галлов, в которых они теперь уже видели не союзников, как прежде, а побежденных врагов, и стали стремиться к новым походам, к новым распрям. Галльские племена, жившие по Рейну[140], тоже жаждали перемен и больше всех старались пробудить ненависть к «гальбанцам»; в это новое прозвище они вкладывали теперь всю ненависть и презрение, которые связывались у них прежде с именем Виндекса. Прирейнские галлы люто ненавидели секванов, эдуев и их союзников[141] и с жадностью мечтали захватить их укрепленные поселения, уничтожить их посевы, разорить их дома. Последние тоже делали все, чтобы возбудить к себе ненависть: они не только были жадны и вели себя нагло, как это обычно бывает с богачами, но и оскорбляли других галлов, а армию презирали на том основании, что Гальба одарил их[142], освободил от четвертой части податей и обращался как с суверенным народом. В то же время в войсках ловко распускались слухи о том, что легионы будут подвергнуты децимации, что наиболее популярные центурионы будут уволены, а солдаты по легкомыслию верили этим сплетням. Отовсюду ползли мрачные вести, рассказывали об ужасах, которые происходят в Риме. Лугдунская колония, враждебная новому принцепсу и упорно сохранявшая верность Нерону, кишела слухами[143]. Однако больше всего выдумывали небылиц и охотнее всего им верили в самих лагерях. Тут царили ненависть и страх, сменявшиеся всякий раз, когда солдаты убеждались в своей силе, уверенностью в собственной безнаказанности.

52. Под самые декабрьские календы в зимние лагеря нижнегерманских легионов прибыл Авл Вителлий. Он стал внимательно разбираться в положении, которое здесь создалось: вернул многим их прежние должности, сделал наказания менее унизительными, смягчил взыскания. Движимый в большинстве случаев желанием добиться популярности, но иногда и из чувства справедливости, он беспристрастно распределил воинские должности, отменив назначения, которые Фонтей Капитон произвел за деньги или по грязным соображениям. Ничто здесь в сущности не выходило за пределы мер, которые обязан принимать консульский легат, но многие усматривали в них нечто большее. Перед людьми строгими и суровыми Вителлий заискивал, а среди своих сторонников слыл человеком славным и добродушным, потому что безрассудно и не считая раздавал и свои, и чужие деньги; войска так стосковались по настоящей власти[144], что принимали за достоинства и самые его пороки. В обеих армиях было много людей скромных и спокойных, но немало дурных и необузданных. Однако особой алчностью и редкой дерзостью отличались легаты легионов Алиен Цецина и Фабий Валент[145]. Валент ненавидел Гальбу, так как считал, будто именно он, Валент, разоблачил в свое время тактику сознательных проволочек, проводившуюся Вергинием[146], будто он же подавил в зародыше заговор Капитона, а император недостаточно вознаградил его. Поэтому он принялся подстрекать Вителлия к мятежу, всячески расхваливая ему боевой дух солдат. По его словам выходило, что нет места, где не гремела бы слава Вителлия, что Гордеоний Флакк не сможет ему помешать, что Британия поддержит его, а вслед за ней поднимутся и вспомогательные войска в Германии, что провинции ненадежны, власть старика колеблется и скоро рухнет. Пусть же Вителлий раскроет объятия и дары судьбы сами свалятся ему в руки: вполне естественно, что Вергиний, родом из всадников, сын никому неведомого отца, колебался принять власть, которая была ему не по плечу, и предпочитал ради собственной безопасности от нее уклониться. Таков ли Вителлий? Троекратное консульство отца, должности, которые он занимал совместно с принцепсом, — все это издавна уже облекло его императорским достоинством и заставляет ныне отказаться от спокойной жизни частного человека.

Вителлий был слаб духом, подобные разговоры сильно действовали на него, и под их влиянием он стал стремиться к таким целям, достичь которых ранее и не надеялся.

53. В Верхней Германии любовью солдат пользовался Цецина. Молодой, красивый, статный, непомерно честолюбивый, он сумел завоевать их расположение ловкими речами и простотой обращения. Раньше он был квестором в Бетике[147] и сразу же перешел на сторону Гальбы, который назначил его командиром легиона. Вскоре обнаружилось, что он растратил казенные деньги, и император приказал отдать его под суд по обвинению в казнокрадстве. Цецина, сочтя себя обиженным, решил вызвать смуту в государстве, с тем чтобы общественные бедствия отвлекли внимание от его личных обид. Настроения легионов давали для этого все возможности: верхнегерманская армия в полном составе участвовала в войне против Виндекса; если бы не смерть Нерона, она так и не перешла бы на сторону Гальбы; к тому же и в этом ее опередили войска Нижней Германии, успевшие первыми принести присягу новому императору. Тревиры, лингоны и люди из других племен[148], которых Гальба лишил части земель и угнетал своими суровыми распоряжениями, постоянно встречались с легионерами, стоявшими в зимних лагерях. Здесь возникали мятежные разговоры, дисциплина падала, как всегда бывает, когда солдаты живут среди местного населения, и любовь их к Вергинию могла быть использована кем угодно другим.

54. Племя лингонов прислало римскому войску изображение двух соединенных правых рук — подарок, издавна служивший символом гостеприимства и дружбы. Принесшие его послы, в траурных одеждах и с удрученным видом, появлялись на лагерной площади и в палатках, жаловались на перенесенные обиды, на то, что милости достались не им, а соседним племенам. Видя, что солдаты охотно к ним прислушиваются, послы стали заводить разговоры и о положении в самой римской армии — об опасностях, ее окружающих, об обидах, которые ей приходится терпеть, сея в войсках возбуждение и ярость. Восстание готово было разразиться, когда Гордеоний Флакк приказал послам вернуться домой и, чтобы привлекать к ним возможно меньше внимания, велел им покинуть лагерь ночью. Это породило множество домыслов, один ужаснее другого; большинство утверждало, что послы убиты и что так же, под покровом темноты и тайком от остальных, будут убиты и лучшие из солдат, жаловавшиеся на теперешнее состояние армии, если только они сами о себе не позаботятся. Легионы сплотились в тайном союзе) к которому вскоре примкнули и вспомогательные отряды. На первых порах эти отряды казались солдатам подозрительными: в пешем и конном строю они окружали легионы и, казалось, вот-вот готовы были обрушиться на них[149]. Вскоре, однако, обнаружилось, что и они стремятся к той же цели, но с еще большей яростью и энергией: дурным людям всегда легче объединиться для войны, чем в интересах мира и спокойствия.

55. Так или иначе, нижнегерманским легионам, как каждый год, было приказано принести в январские календы присягу Гальбе[150]. Церемония проходила вяло; среди центурионов лишь немногие произносили слова присяги, остальные молчали, выжидая, что станет делать кто-нибудь посмелее, — таково уж свойство нашей натуры: человек всегда спешит примкнуть к другим, но медлит выступить первым. Впрочем, настроения легионов были весьма различны. В первом и пятом дело дошло до того, что в изображения Гальбы стали кидать камнями. В пятнадцатом и шестнадцатом солдаты не позволяли себе ничего, кроме ропота и угроз; они посматривали на другие легионы, ожидая, что восстание начнется там. В Верхней Германии четвертый и двадцать второй легионы, занимавшие один и тот же лагерь, в самый день январских календ разбили изображения Гальбы[151]. Четвертый легион выступил более решительно, а двадцать второй поначалу медлил, но вскоре они договорились. Чтобы создать впечатление, будто они сохраняют верность государству, солдаты прибавили к присяге всеми уже забытые слова о сенате и римском народе[152]. Из легатов и трибунов никто не выступил в защиту Гальбы; некоторые, как обычно бывает во время беспорядков, даже сами подстрекали к восстанию. До сих пор, однако, никто не решался собрать солдат на сходку и обратиться к ним с трибуны: не было еще человека, от которого можно было бы ожидать за это награды.

56. Консульский легат Гордеоний Флакк не решался ни обуздать самых отчаянных, ни предостеречь колеблющихся, ни поддержать лучших. Вялый, бледный, он взирал на весь этот позор, не принимая в нем участия лишь потому, что был слишком труслив даже и для этого. Центурионы двадцать второго легиона Ноний Рецепт, Донатий Валент, Ромилий Марцелл и Кальпурний Репентин пытались защитить изображение Гальбы, но солдаты силой оттащили их и связали. Кроме них, никто и не вспомнил о принесенной прежде присяге; как обычно во время восстания, все переметнулись на сторону большинства. В ночь после январских календ в Агриппинову колонию[153] к Вителлию, который в это время ужинал, явился знаменосец четвертого легиона и сообщил ему, что четвертый и двадцать второй легионы сбросили изображения Гальбы и поклялись в верности сенату и римскому народу. Все понимали, что клятва эта не имеет серьезного значения, и надо было лишь не упустить благоприятный момент выдвинуть нового принцепса. Вителлий разослал в легионы и к легатам гонцов, которые объявили, что войска Верхней Германии покинули Гальбу, что надо либо двигаться против них, либо в интересах мира и согласия провозгласить своего императора и что поддержать уже имеющегося кандидата будет менее рискованно, чем искать нового.

57. На следующий день Фабий Валент, самый решительный и смелый из легатов, вступил в Агриппинову колонию во главе конных подразделений и вспомогательных войск первого легиона, чьи зимние лагеря находились ближе всего к городу, и приветствовал Вителлия как императора. За ним, соревнуясь друг с другом, бросились и остальные легионы этой провинции. Верхнегерманская армия, позабыв и про сенат, и про римский народ, примкнула к Вителлию на третий день после январских нон[154], доказав тем самым, что и за два дня до этого она уже была неверна государству. Жители колонии, лингоны, тревиры ни в чем не отставали от армии и наперебой предлагали людей, коней, оружие и деньги, смотря по тому, чего у каждого было больше — сил, богатств или воодушевления. Не только знатные люди в колонии и офицеры в лагерях, которые и так были богаты, а в случае победы рассчитывали разбогатеть еще больше, но даже простые солдаты целыми манипулами и поодиночке вносили свои сбережения, а если денег не было, отдавали нагрудные бляхи, изукрашенные портупеи, серебряные застежки, — то ли в порыве восторга, то ли по расчету.

58. Воздав солдатам должное за их рвение, Вителлий назначил всадников на дворцовые должности, прежде поручавшиеся вольноотпущенникам[155], из своей казны выплатил центурионам деньги, которые они получали за предоставление отпусков рядовым, удовлетворил большинство требований о смертной казни наиболее ненавистных командиров и лишь некоторых из них посадил в тюрьму для вида, обманув таким образом разъяренных солдат. Помпей Пропинкв, прокуратор Белгики, был убит сразу же. Префекта германского флота[156] Юлия Бурдона Вителлий спас, пустившись на хитрость. В армии Бурдона ненавидели, так как считали, что он оклеветал Фонтея Капитона и подстроил его гибель. Войска хранили о Капитоне светлую память, и Вителлию теперь оставалось выбрать только одно из двух: либо, если он хотел действовать открыто, убить Бурдона в угоду рассвирепевшим солдатам, либо, если он хотел простить его, — прибегнуть к обману. Поэтому он заключил Бурдона под стражу и выпустил его лишь после своей победы, когда гнев солдат уже улегся. Пока что в качестве искупительной жертвы на смерть выдали центуриона Криспина: он своими руками убил Капитона, солдаты именно его считали наиболее виновным, да и Вителлию он был отвратителен.

59. Избежал грозившей ему опасности также и Юлий Цивилис: он пользовался большим влиянием на батавов, и казнь его могла бы восстановить против Вителлия это воинственное племя[157]. К тому же восемь батавских когорт находились в это время в землях племени лингонов; они образовывали вспомогательные силы четырнадцатого легиона, отбились от него во время последних неурядиц, и было очень важно, как они себя поведут — дружественно или враждебно. Упомянутых мной выше центурионов Нония, Донатия, Ромилия и Кальпурния Вителлий приказал умертвить как повинных в верности своему долгу — самом тяжком преступлении в глазах изменников. На сторону мятежников перешли легат провинции Белгики Валерий Азиатик, которого Вителлий вскоре избрал себе в зятья[158], и правитель Лугдунской Галлии Юний Блез, приведший с собой Италийский легион[159] и расквартированную неподалеку от Лугдунума таврианскую конницу[160]. Без колебаний и промедлений присоединились к Вителлию войска, расположенные в Реции и даже в Британии.

60. Здесь командовал Требеллий Максим, которого войска презирали и ненавидели за скаредность и подлость[161]. Ненависть эту разжигал Росций Целий, легат двадцатого легиона, издавна мятежно настроенный, а теперь, в обстановке распрей и междоусобиц, совсем распоясавшийся. Требеллий упрекал Целия за неподчинение приказам и упадок дисциплины, а Целий обвинял Требеллия в том, что он обобрал легионеров и довел их до нищеты[162]. Отвратительные дрязги между легатами разлагали дисциплину в армии. Дело дошло до того, что Требеллий, покинутый и когортами, и конными отрядами, перешедшими на сторону Целия, осыпаемый насмешками и бранью солдат и союзников, был выгнан из лагеря и бежал к Вителлию. Несмотря на отсутствие консулярия, провинция оставалась спокойной — легаты легионов управляли ею на разных правах, но Целий, самый наглый из всех, пользовался наибольшей властью.

61. После того как к нему присоединилась британская армия[163], Вителлий, располагавший теперь несметными силами и богатствами, решил начать войну, действуя по двум направлениям и поручив ведение ее двум полководцам. Фабию Валенту было велено посулами переманить галльские провинции на сторону восставших, а в случае отказа — опустошить эти земли и через Коттианские Альпы[164] вторгнуться в Италию. Цецина получил приказ двигаться более коротким путем и спуститься в Италию через Пенинский перевал[165]. Под командование Валента были отданы отдельные подразделения, выбранные из нижнегерманской армии, и пятый легион в полном составе, со своим знаменем, когортами и конными отрядами, всего до сорока тысяч солдат. Цецина из Верхней Германии вывел тридцатитысячную армию, ядро которой составлял двадцать первый легион. И тому, и другому были приданы вспомогательные отряды, состоявшие из германцев. Ими же Вителлий пополнил и те части, с которыми намеревался сам следовать за главными силами.

62. Император и армия самым удивительным образом отличались друг от друга. Солдаты настаивают, требуют начать войну немедленно, пока галльские провинции еще трепещут от страха, а испанские медлят; нас не остановят ни зима, ни привычка к мирной жизни, достойная только трусов, кричат они; надо вторгнуться в Италию, занять Рим; во время гражданских смут самое безопасное — идти вперед, и действовать важнее, чем рассуждать. Вителлий же, как будто оцепенев, не двигался с места. Предвкушая положение принцепса, он проводил время в праздности, роскоши и пирах, среди бела дня появлялся на людях, объевшийся и пьяный. Солдаты, охваченные одушевлением и энергией, действовали за него, и поэтому могло показаться, будто в армии есть настоящий командующий, который людям мужественным внушает надежду на успех, а слабым страх. Войска стояли в полной боевой готовности и требовали приказа о выступлении. Вителлию они тут же присвоили имя Германика — называть себя Цезарем он не разрешал даже и после победы[166].

Когда Фабий Валент уходил со своей армией в поход, ему было счастливое знамение: в самый день выступления в небе появился орел и медленно полетел впереди войска, как бы указывая ему дорогу. Сопровождаемый радостными криками солдат, он долго парил над двигавшейся колонной. Никто не сомневался, что то было предзнаменование великого и блестящего успеха.

63. Армия спокойно вступила на территорию союзных тревиров и остановилась в городе Диводуре[167], принадлежащем племени медиоматриков[168]. Здесь солдатами, несмотря на оказанный им прекрасный прием, внезапно овладел беспричинный страх, и, похватав оружие, они бросились убивать ни в чем не повинных жителей — не ради добычи, не из желания пограбить, а движимые лишь исступлением и яростью. Чем непонятней были причини, вызвавшие резню, тем труднее было их устранить; лишь под влиянием просьб и заклинаний командующего солдаты пришли в себя, и племя удалось спасти от полного истребления. Тем не менее убитых оказалось около четырех тысяч человек. Галльские провинции охватил такой ужас, что целые племена, со старейшинами во главе, выходили навстречу войскам, моля о пощаде, женщины и дети бросались к ногам солдат, делали все, чтобы умилостивить гнев воинов и добиться мира, хотя по существу никакой войны и не было.

64. Весть об убийстве Гальбы и о захвате власти Отоном достигла Фабия Валента, когда он находился в землях племени левков[169]. У солдат, однако, это известие не вызвало ни радости, ни ужаса, — только война была у них на уме. Галльские провинции перестали колебаться — Вителлия и Отона они ненавидели равно, но бояться им приходилось прежде всего Вителлия. Следующим на пути армии было племя лингонов, верных сторонников вителлианской партии. Принятые ими весьма радушно, солдаты соревновались в предупредительности и любезности. Но радость была недолгой: наглость батавских когорт положила ей конец. Как я уже упоминал[170], они отбились от четырнадцатого легиона и Фабий Валент влил их в свою армию. Между батавами и легионерами начались перебранки, потом стычки, остальные солдаты встали на сторону кто тех, кто других, и дело дошло бы до настоящей битвы, если бы Валент, наказав нескольких смутьянов, не образумил батавов, забывших было о воинской дисциплине.

Найти повод для войны с эдуями, несмотря на все старания, оказалось невозможно: им было приказано снабдить армию оружием и деньгами — они поставили еще и провиант. Жители Лугдунума сделали то же самое, но не из страха, как эдуи, а с радостью[171]. Италийский легион и таврийская конница были выведены из Лугдунума, а в городе решили оставить восемнадцатую когорту[172], которая и раньше стояла здесь на зимних квартирах. Легат Италийского легиона Манлий Валент, несмотря на свои заслуги перед Вителлием, был встречен им весьма холодно: Фабий успел очернить в глазах Вителлия ничего не подозревавшего легата, которого он в присутствии других всячески расхваливал, чтобы усыпить его бдительность.

65. Между жителями Лугдунума и Виенны[173] издавна существовала вражда, которую сильно обострила минувшая война[174]. Они нападали друг на друга столь часто и с таким ожесточением, что вряд ли можно было это объяснить одной лишь преданностью Нерону или Гальбе. Разгневанный жителями Лугдунума, Гальба придрался к первому попавшемуся случаю и объявил все их доходы принадлежащими казне; жителей же Виенны, напротив того, осыпал почестями. Это породило зависть, раздоры, и тех, кого разделяла река[175], связала ненависть. Теперь жители Лугдунума, обращаясь то к одному солдату, то к другому, начали подстрекать их напасть на Виенну. Они говорили, что виеннцы держат Лугдунум в осаде, что они помогали Виндексу в его попытках захватить власть и совсем еще недавно набрали войска для защиты Гальбы. Перечисляя все это, жители Лугдунума в то же время не забывали упомянуть и о богатой добыче, которой солдаты могли бы поживиться в Виенне. Вскоре тайных разговоров с тем или другим солдатом им показалось мало, и они стали обращаться к армии в целом: пусть воины-мстители устремятся на Виенну и уничтожат этот очаг раздоров в Галлии, уничтожат город, где все чуждо и враждебно Риму. Ведь фортуна может еще отвернуться от Вителлия и его воинов, и надо позаботиться о том, чтобы Лугдунум — исконная римская колония[176], неразрывно связанная с армией, готовая делить с ней горе и радость. — не остался во власти разъяренных недругов.

66. Подобными речами они довели дело до того, что легаты и даже руководители восстания не могли дольше сдерживать гнев и раздражение, владевшие войсками. Тогда жители Виенны, понимавшие, какая опасность им грозит, вышли навстречу двинувшейся на них армии. Они шли в белых головных повязках, неся впереди перевитые лентами оливковые ветви[177], и, едва дойдя до первых рядов, бросились обнимать колени легионеров, целовали их ноги, руками отводили оружие. Римляне почувствовали к ним жалость. Валент тут же объявил, что выдает каждому легионеру по триста сестерциев, солдаты немедленно вспомнили, какой Виенна древний город, сколь почетное место она занимает среди других римских колоний, и благосклонно выслушали речь Фабия, советовавшего оставить город целым и невредимым. Хотя на жителей все же наложили наказание — их лишили права носить оружие, — они тем не менее собрали у частных лиц и в городских житницах большое количество продовольствия и снабдили им войска. Правда, ходили упорные слухи, что Валент был подкуплен и получил большие деньги: прожив так долго в позорной бедности и внезапно разбогатев, он не сумел скрыть, что состояние его изменилось: после многих лет нищеты неумеренно предался наслаждениям и стал под старость сорить деньгами.

Дальнейший путь армии пролегал через земли аллоброгов и воконтиев[178]. Двигалась она медленно, потому что Валент решал, по каким дорогам идти, и определял места стоянок в зависимости от того, сумеют ли владельцы участков и вожди племен от него откупиться, и вступал с ними в самые грязные сделки. В своей непомерной жестокости он до тех пор стоял, например, около Лука[179], города в земле воконтиев, угрожая его сжечь, пока жители не задобрили его деньгами. Там, где у населения денег не было, милость его приходилось покупать ценой бесчестья девушек и женщин.

Так армия Валента добралась до Альп.

67. Еще большими бесчинствами и кровопролитием был отмечен путь Цецины. Гнев этого взбалмошного человека вызвали гельветы[180], галльское племя, уже в древности прославившееся воинской доблестью[181] и с тех пор с гордостью хранившее честь своего славного имени. Они ничего не слышали об убийстве Гальбы и отказались признать власть Вителлия. Война вспыхнула из-за нетерпения и алчности солдат двадцать первого легиона: они силой захватили деньги, высланные гельветами на сторожевую заставу, где службу несли люди их племени, от них же получавшие и жалованье. Гельветы сочли себя оскорбленными, перехватили письма, которые германская армия направила паннонским легионам, задержали и взяли под стражу центуриона и нескольких солдат. Цецина, жаждавший войны, ухватился за этот повод, чтобы не дать гельветам времени раскаяться, и тут же двинулся отомстить им: лагеря были спешно перенесены ближе к гельветам, их посевы уничтожены, разграблено поселение, привлекавшее своим красивым местоположением и целебными источниками многих приезжих и разросшееся благодаря этому до размеров небольшого города; к расположенным в Реции вспомогательным войскам отправили гонцов с приказом зайти в тыл гельветам, которые были обращены фронтом к двадцать первому легиону.

68. Гельветы были весьма воинственны, пока им ничто не угрожало, но, увидев нависшую над ними опасность, растерялись. В первые дни, полные еще боевого задора, они выбрали себе полководца — Клавдия Севера, но ни распределить обязанности между войсками разного назначения, ни сражаться в правильном строю, ни подчиняться единому командованию они не умели. Решиться на битву с армией, состоявшей из ветеранов, означало верную гибель; запереться в крепости было тоже небезопасно: стены ее разваливались от старости; с одной стороны — Цецина со свежими войсками, с другой — ретийские легионы[182] со своей пехотой и конницей, поддержанные закаленной и привычной к войне молодежью этой провинции; куда ни погляди — со всех сторон поражение и гибель. Разбежавшись и побросав оружие, измученные гельветы долго метались между легионерами и ретийцами, а затем бежали на Воцетийскую гору[183], но были немедленно выбиты оттуда специально посланной фракийской когортой. Они бросились в леса, но германцы и ретийцы преследовали их там и убивали, в каких бы тайниках те ни скрывались. Много тысяч людей было убито, много тысяч продано в рабство. Когда, уничтожив здесь все и всех, армия в боевом строю подошла к столице гельветов Авентину[184], город выслал парламентеров. Они сообщили, что город сдается на милость победителя, и капитуляция была принята. Цецина наказал Юлия Альпина как зачинщика войны, а остальных предоставил милосердию — или жестокости — Вителлия.

69. Нелегко сказать, кто встретил послов гельветов более враждебно — полководец или легионеры. Солдаты грозили им кулаками, замахивались дротами, требовали уничтожить город, да и Вителлий осыпал их оскорблениями и угрозами. Смягчить солдат удалось лишь Клавдию Коссу, одному из послов. Выдающийся оратор, он сумел замаскировать свое искусное красноречие притворным страхом, отчего его слова произвели еще большее впечатление. Толпа, всегда подверженная внезапным переменам настроения, стала настаивать на помиловании жителей столь же рьяно, как только что требовала их истребления, послышались рыдания, каждый предлагал обойтись с побежденными возможно мягче, и в результате город был не только спасен, но и не понес никакого наказания.

70. Цецина все еще находился в земле гельветов, ожидая более точных указаний от Вителлия и готовясь к переходу через Альпы, когда, несколько дней спустя, получил из Италии радостную весть: на верность Вителлию присягнула занимавшая долину Пада силианская конница[185]. Эта кавалерийская часть находилась под командованием Вителлия, когда он был проконсулом в Африке; вскоре затем Нерон вывел ее из этой провинции, чтобы послать впереди себя в Египет, а затем, ввиду начавшейся войны с Виндексом, отозвал в Италию, где она и осталась. Ее декурионы, которые Отона не знали и были целиком преданы Вителлию, всячески превозносили мощь надвигавшихся легионов и великую славу германской армии. Под их влиянием солдаты перешли на сторону нового принцепса и передали ему в дар наиболее укрепленные города Транспаданской области — Медиолан и Новарию, Эпоредию и Верцеллы[186]. Через жителей этих городов Цецина и узнал о случившемся. Понимая, что одна кавалерийская часть не в силах удержать эту обширнейшую область Италии, он отправил туда когорты галлов, лузитанов, британцев и поддержанные петрианской конницей отряды германцев, а сам остался на месте, предполагая вскоре двинуться через ретийские перевалы в Норик против прокуратора этой провинции Петрония Урбика; Урбик стягивал вспомогательные войска, разрушал мосты через большие реки, и все предполагали, что он останется верен Отону. Решив, однако, что он может потерять ушедшую вперед пехоту и кавалерию, считая, что он добьется большей славы, если удержит в руках Италию, и полагая, что, где бы ни произошла решающая битва, Норик так или иначе достанется в награду победителям, Цецина двинулся через Пенинский перевал и сумел провести не только пешие и конные отряды, но даже и тяжеловооруженные легионы[187], с обозами и воинским имуществом, через Альпы, покрытые еще в эту пору года глубоким снегом.

71. Между тем Отон, против всеобщего ожидания, не предавался ни утехам, ни праздности. Отказавшись от любовных похождений и скрыв на время свое распутство, он всеми силами старался укрепить императорскую власть. Правда, такое поведение внушало еще больший ужас, ибо все понимали, что доблести эти притворны и что его дурные страсти, едва им снова дадут волю, окажутся страшнее, чем раньше. Чтобы прослыть великодушным к человеку, пользующемуся доброй славой, но ненавидимому окружением императора, Отон приказал привести на Капитолий Мария Цельза — кандидата в консулы, которого он в свое время заключил в тюрьму и спас таким образом от ярости солдат[188]. Цельз не только подтвердил, что оставался верным Гальбе, но и дал понять Отону, какую пользу могут принести ему самому люди, умеющие хранить верность своему принцепсу. Отон не стал вести себя как государь, прощающий преступника; он призвал богов в свидетели того, что они с. Цельзом примиряются как равный с равным, тут же ввел его в число своих самых близких друзей и вскоре отправил на войну вместе с другими полководцами. Цельз, как бы преследуемый злым роком, был и на этот раз столь же верен своему императору, столь же стоек и столь же несчастен. Знать встретила помилование Цельза с удовлетворением, чернь — с шумной радостью и даже солдаты ничего не имели против, — теперь они восхищались доблестью Мария, которая прежде приводила их в такую ярость.

72. Некоторое время спустя столь же бурную радость вызвало и другое событие — казнь Тигеллина. Софоний Тигеллин, человек темного происхождения, провел молодость в грязи, а старость — в бесстыдстве. Избрав более короткий путь, он подлостью достиг должностей, которые обычно даются в награду за доблесть, — стал префектом городской стражи, префектом претория, занимал и другие посты, отличаясь на первых порах жестокостью, а потом и жадностью, — пороками, которых трудно было ожидать в столь изнеженном человеке. Тигеллин не только вовлек Нерона в преступления, но и позволял себе многое за его спиной, а в конце концов его же покинул и предал. Ничьей казни поэтому в Риме не требовали с таким упорством, как казни Тигеллина; движимые противоположными чувствами, ее добивались и те, кто ненавидел Нерона, и те, кто его любил. При Гальбе его защищал могущественный Тит Виний, оправдывавшийся тем, что Тигеллин спас его дочь. Спас он ее, конечно, не по доброте — откуда бы ей быть у убийцы стольких людей, — а стараясь обеспечить себе лазейку на будущее: дурной человек тому, что есть, не доверяет, а перемен боится и ищет спасения от ненависти общества в покровительстве того или другого частного лица, заботится не о своей порядочности, а о безнаказанности. Теперь, когда к презрению, которое все издавна к нему питали, прибавилась еще и ярость против Виния, народ возненавидел Тигеллина окончательно. Граждане собирались на Палатине, на рынках и площадях, чернь — там, где она чувствует себя вольготнее, — в цирке и театрах, и, не считаясь ни с какими распоряжениями властей, все в один голос требовали смерти Тигеллина. Наконец, Тигеллин, находившийся в это время на лечебных водах в Синуессе[189], получил приказ лишить себя жизни. Окруженный наложницами, среди бесстыдных ласк, он долго старался оттянуть конец, пока не перерезал себе бритвой глотку, завершив и без того подлую жизнь запоздалой и отвратительной смертью.

73. Около того же времени народ требовал также казни Кальвии Криспиниллы, но император с помощью хитрости и обмана спас ее, хотя и сильно повредив себе этим в общественном мнении. В свое время Криспинилла устраивала для Нерона все его постыдные развлечения, потом отправилась в Африку с целью убедить Клодия Макра взяться за оружие и, не стесняясь, добивалась там принятия мер, которые должны были вызвать в Риме голод[190]. Позже она тем не менее приобрела уважение всего города: вышла замуж за консулярия, сумела уцелеть при Гальбе, Отоне и Вителлии и пользовалась большим влиянием благодаря богатству и бездетности — двум преимуществам, которые играют свою роль в любые времена, и дурные, и хорошие.

74. Между тем Отон вновь и вновь писал Вителлию письма, преисполненные ухищрений, к которым прибегают разве что женщины, предлагая ему свою милость, деньги, спокойную и обеспеченную жизнь в любом месте, которое тот пожелает выбрать. Вителлий делал подобные же предложения Отону. Сначала они обменивались любезностями, причем каждый прибегал к глупым и недостойным уловкам, стараясь обмануть соперника, но вскоре начали перебраниваться и упрекать друг друга — в обоих случаях с полным основанием — в подлостях и преступлениях. Отон вернул легатов Гальбы[191] и вместо них отправил в обе германские армии, в Италийский легион и в войска, расквартированные вокруг Лугдунума, других людей, представив их как посланцев сената. Посланные с такой готовностью остались в лагере Вителлия, что трудно было поверить, будто их там задержали силой. Отон послал с ними, якобы для большего почета, отряд преторианцев, которых тут же отправили обратно, не дав им времени вступить в сношения с легионерами. Фабий Валент дал им с собой письмо, обращенное от имени германской армии к преторианской гвардии и городской страже, где писал о подавляющих силах вителлианцев, об их готовности прийти к соглашению и обвинял преторианцев в том, что они передали Отону императорскую власть, давно уже[192] принадлежавшую Вителлию.

75. Таким образом была предпринята попытка подействовать на преторианцев одновременно обещаниями и угрозами и убедить их в том, что война им не по силам, а мир не сулит ничего дурного. Тем не менее поколебать их верность Отону этим путем не удалось. Несколько позже Вителлий подослал в Рим, а Отон в Германию своих агентов. Это, однако, тоже ничего не дало: вителлианцы, хоть сами и уцелели, ничего не сумели сделать, так как затерялись в огромной массе римского населения и не смогли установить связь друг с другом; отонианцы же сразу выдали себя, ибо были посторонними в лагере, где каждый знал друг друга. Вителлий написал брату Отона Тициану[193], угрожая, что убьет и его самого, и его сына, если тот не обеспечит безопасность матери и детям Вителлия[194]. И та, и другая семья остались невредимы. Говорили, что Отон не тронул семью Вителлия из страха. Когда же Вителлий, одержав победу, тем не менее пощадил родных Отона, все стали прославлять его за великодушие.

76. Первое сообщение, внушившее Отону уверенность в своих силах, пришло из Иллирии: на верность ему присягнули легионы Далмации, Паннонии и Мёзии[195]. Подобное же известие было доставлено из Испании. Но едва Отон успел особым эдиктом поблагодарить за это Клувия Руфа, тут же выяснилось, что Испания уже перешла на сторону Вителлия. Аквитания поклялась Юлию Корду[196] остаться верной Отону, но тоже очень скоро нарушила свои обещания. Никто не руководствовался ни верностью долгу, ни привязанностью к принцепсу, каждая провинция присоединялась к той или другой партии из страха или по необходимости: так, видя, какая опасность над ней нависла, и понимая, что всегда легче примкнуть к тому, кто ближе и сильнее, перешла на сторону Вителлия Нарбоннская Галлия. Более отдаленные провинции и армии, находившиеся за морем, оставались верны Отону, но не из преданности отонианской партии, а потому, что испытывали великое уважение к имени Рима и к достоинству сената, да и услыхали они об Отоне раньше, чем о Вителлии. В Иудее Веспасиан и Муциан в Сирии привели свои легионы к присяге Отону. Под его властью оставались также Египет и другие провинции, расположенные дальше на восток. Верность ему сохраняла и провинция Африка, где зачинщиком выступил Карфаген: здесь вольноотпущенник Нерона Кресценс — в дурные времена и подобные люди начинают вмешиваться в государственные дела, — не дожидаясь решения проконсула Випстана Апрониана, устроил для черни пир в честь Отона, и народ поспешно признал нового императора, ознаменовав это признание всякого рода безобразиями и бесчинствами. Примеру Карфагена последовали и прочие города.

77. Теперь, когда провинции и армии разделились на две враждующие партии, Вителлий стал еще сильнее стремиться к войне, которая ему была необходима, чтобы захватить верховную власть, а Отон, как будто в мире царило полнейшее спокойствие, занялся текущими делами империи; некоторые из них он решал в соответствии с достоинством государства, большинство же — в нарушение принятых обычаев, сообразуясь лишь с обстоятельствами. Консулами на срок до мартовских календ стали он сам и его брат Тициан, на следующий срок он, рассчитывая таким путем польстить германским войскам, сделал консулом Вергиния, а его коллегой — Помпея Вописка, по старой дружбе, как утверждал он сам, или чтобы проявить уважение к жителям Виенны, как говорили многие[197]. На остальные месяцы были сохранены те назначения, которые произвели еще Нерон и Гальба и которые Вителлий после своей победы также оставил в силе: до июльских календ — Целий и Флавий Сабины, до сентябрьских — Аррий Антонин и Марий Цельз[198]. Стариков, которые в свое время уже занимали высшие государственные должности, Отон, дабы достойно завершить их почетную деятельность, произвел в понтифики и в авгуры, а недавно возвращенным[199] из ссылки молодым нобилям вернул, чтобы их хоть как-то утешить, жреческие должности, принадлежавшие их отцам и дедам. Кадий Руф, Педий Блез и Сцевин Приск[200] вновь заняли в сенате свои места, которых они были лишены при Клавдии и Нероне за хищения и взятки. Чтобы добиться их оправдания, изменили формулировку обвинения, и то, что на деле было вымогательством, назвали оскорблением величия: возмущение, которое вызывали процессы этого последнего рода, заставило забыть и справедливый закон о вымогательствах.

78. Стремясь подобной же щедростью привлечь к себе симпатии союзных племен и жителей провинций, Отон допустил новые семьи в число полноправных колонистов Гиспала[201] и Эмериты[202], распространил на все племя лингонов право римского гражданства[203], передал несколько мавританских городов в дар провинции Бетика, ввел новые законы в Каппадокии[204] и в Африке; все эти реформы были нужны Отону лишь для завоевания популярности; он и не рассчитывал, что они останутся в силе сколько-нибудь длительное время. Среди всех этих дел, которые еще можно было оправдать требованиями момента и надвигавшейся опасностью, Отон, однако, не забывал и о своих былых увлечениях: он провел через сенат декрет о восстановлении статуй Поппеи[205] и даже, как говорили, подумывал об устройстве торжеств в память Нерона, надеясь таким образом привлечь чернь на свою сторону. Нашлись люди, выставившие изображения Нерона перед своими домами, и дело дошло до того, что народ и солдаты, как бы желая еще больше превознести знатность и славу Отона, в течение нескольких дней приветствовали его именем Нерона Отона. Сам он никак не высказал своего отношения к этому новому титулу, то ли боясь его отвергнуть, то ли стыдясь его принять.

79. У всех мысли были заняты гражданской войной и границы стали охраняться менее тщательно. Сарматское племя роксоланов, предыдущей зимой уничтожившее две когорты и окрыленное успехом, вторглось в Мёзию. Их конный отряд состоял из девяти тысяч человек, опьяненных недавней победой, помышлявших больше о грабеже, чем о сражении. Они двигались поэтому без определенного плана, не принимая никаких мер предосторожности, пока неожиданно не встретились со вспомогательными силами третьего легиона[206]. Римляне наступали в полном боевом порядке, у сарматов же к этому времени одни разбрелись по округе в поисках добычи, другие тащили тюки с награбленным добром; лошади их ступали неуверенно, и они, будто связанные по рукам и ногам, падали под мечами солдат. Как это ни странно, сила и доблесть сарматов заключены не в них самих: нет никого хуже и слабее их в пешем бою, но вряд ли существует войско, способное устоять перед натиском их конных орд. В тот день, однако, шел дождь, лед таял, и они не могли пользоваться ни пиками, ни своими длиннейшими мечами, которые сарматы держат обеими руками; лошади их скользили по грязи, а тяжелые панцири не давали им сражаться. Эти панцири, которые у них носят все вожди и знать, делаются из пригнанных друг к другу железных пластин или из самой твердой кожи; они действительно непроницаемы для стрел и камней, но если врагам удается повалить человека в таком панцире на землю, то подняться он сам уже не может. Вдобавок ко всему их лошади вязли в глубоком и рыхлом снегу, и это отнимало у них последние силы. Римские солдаты, свободно двигавшиеся в своих легких кожаных панцирях, засыпали их дротиками и копьями, а если ход битвы того требовал, переходили в рукопашную и пронзали своими короткими мечами ничем не защищенных сарматов, у которых даже не принято пользоваться щитами. Немногие, которым удалось спастись, бежали в болото, где погибли от холода и ран. После того как весть об этой победе достигла Рима, проконсул Мёзии Марк Апоний был награжден триумфальной статуей[207], а легаты легионов Фульв Аврелий, Юлиан Теттий и Нумизий Луп — консульскими знаками отличия[208]. Отон был весьма обрадован, приписал славу этой победы себе и старался создать впечатление, будто военное счастье ему улыбается, а его полководцы и его войска стяжали государству новую славу.

80. Между тем в Риме по ничтожному поводу, никому не внушавшему никаких опасений, возникли беспорядки, едва не приведшие к гибели всего города. Отон еще раньше приказал вызвать в Рим из Остии семнадцатую когорту[209] и поручил трибуну преторианцев Варию Криспину обеспечить ее оружием. Криспин, решив выполнить приказ, когда он сам не занят, а в лагере уже всё успокаивается, дождался сумерек, велел открыть арсенал и начал грузить оружие на принадлежавшие когорте повозки. Выбранное Криспином время показалось преторианцам подозрительным, намерения его преступными, и чем тише он старался все делать, тем больший шум поднимался в лагере. Пьяные солдаты, увидев оружие, захотели пустить его в ход, стали обвинять центурионов и трибунов в измене, кричать, что они хотят погубить Отона и для этого вооружают сенаторских клиентов; некоторые кричали, потому что были пьяны и не понимали толком, что происходит, другие — худшие, — надеясь, что, может быть, удастся пограбить, чернь, как всегда, — из любви к беспорядкам; солдаты, верные своему долгу, не могли помешать происходящему из-за наступившей темноты. Трибуна, пытавшегося обуздать мятеж, убили, убиты были и самые строгие и требовательные из центурионов; расхватав оружие, обнажив мечи, солдаты вскочили на коней и устремились в город и на Палатин.

81. У Отона в это время был большой пир, устроенный им для знатнейших женщин и мужчин. Перепуганные гости, не зная, как объяснить вспышку солдатской ярости — видеть ли в ней случайность, приписать ли ее коварству императора, не понимая, чтó опаснее — оставаться на месте, рискуя быть схваченным, или бежать и оказаться один на один с толпой, то храбрились, то выдавали весь свой испуг и не сводили глаз с Отона; как часто случается с людьми, не в меру проницательными, они усматривали опасность для себя в словах и поступках Отона, которые на самом деле были продиктованы одним лишь страхом. Опасаясь за самого себя не меньше, чем за сенаторов, он сразу же послал префектов претория навстречу солдатам с поручением успокоить их, а гостям велел немедленно разойтись. Высшие должностные лица государства, побросав знаки своего достоинства и избегая свиты клиентов и рабов, кинулись врассыпную; старики и женщины брели по улицам ночного города. Мало кто направлялся домой, большинство искало приюта у друзей или в глухих трущобах, у самого незаметного из клиентов.

82. Солдат не удалось остановить даже у входа во дворец; они ворвались в зал, где шел пир, ранили трибуна Юлия Марциала и префекта легиона Вителлия Сатурнина[210], пытавшихся их задержать, и стали громко требовать, чтобы им показали Отона. Потрясая оружием, преторианцы угрожали то центурионам и трибунам, то сенату и, обезумев от слепого страха, не зная, на ком выместить свою ярость, были готовы расправиться со всеми сразу. Наконец, Отон, позабыв о достоинстве императора, вскочил на ложе и, обливаясь слезами, стал умолять солдат успокоиться. С великим трудом он убедил их вернуться в лагерь; солдаты ушли, но неохотно, чувствуя свою вину. На следующий день город выглядел так, будто его захватили враги: дома заперты, на улицах почти не видно граждан; простой народ, удрученный, молчит; солдаты, скорее озлобленные, чем смущенные, ходят, опустив глаза в землю. Префекты Лициний Прокул и Плотий Фирм обошли манипулы, обращаясь к солдатам каждый на свои лад — один с увещеваниями, другой с угрозам; впрочем, речи обоих заканчивались обещанием выплатить каждому преторианцу по пять тысяч сестерциев. Только после этого Отон отважился вступить в лагерь. Здесь его обступили трибуны и центурионы; побросав наземь знаки своего достоинства, они стали требовать, чтобы Отон спас их от гибели и освободил от службы. Солдаты поняли, чем вызвана эта просьба, снова начали подчиняться приказам командиров и сами потребовали наказания зачинщиков мятежа.

83. Отон видел, что положение остается неспокойным и что в армии нет единодушия. Среди солдат лучшие требовали покончить с распространившейся повсюду распущенностью, большинство же было радо бунтовать, помыкать властями и стремилось перейти от грабежей и беспорядков к гражданской войне. Отон понимал также, что власть, захваченную преступлением, нельзя удержать, внезапно вернувшись к умеренности и древней суровости нравов; беспокоило его и то, что город оказался в опасности, а над сенатом нависла угроза. Взвесив все это, он обратился к преторианцам со следующей речью. «Не с тем пришел я к вам, друзья, чтобы пробудить в вас еще большую любовь к себе или поощрить вашу доблесть, — и та, и другая выше всяких похвал. Я пришел потребовать, чтобы вы умерили свое мужество и сдержали изъявления своей верности. Недавние неурядицы возникли не от алчности или ненависти, которые так часто порождают беспорядки в других войсках, не от непослушания или страха перед опасностью. Их вызвала ваша преданность, в выражении которой вы проявили больше страсти, чем осмотрительности: если действовать не подумавши, то и самые похвальные намерения часто приводят к дурным последствиям. Мы стоим на пороге войны. Разве можно в такую минуту, в столь чрезвычайных обстоятельствах, выслушивать при всех каждое новое сообщение, всенародно обсуждать каждый новый план? Есть вещи, о которых солдатам надлежит ведать, и есть вещи которых им лучше не знать. Власть полководца и незыблемый порядок в армии зиждутся именно на том, что даже трибуны и центурионы во многих случаях должны только лишь выполнять приказы. Если каждый, получив приказание, начнет спрашивать, зачем да почему оно нужно, прахом пойдет дисциплина, а за ней погибнет и государство Что же, и на войне вы броситесь среди ночи расхватывать оружие? И там один-два пьяных негодяя — ибо я не хочу верить, что вчерашнее безумие захватило многих, — будут пятнать руки кровью центурионов и трибунов, станут ломиться в шатер своего императора.

84. «То, что вы делали, — вы сделали для меня. Но если нет порядка, если повсюду царят смятение и мрак, то открываются пути силам, которые враждебны и мне. Имей Вителлий и его приспешники возможность выбирать, в каком настроении хотели бы они нас видеть? Что доставило бы им бóльшую радость, чем распри и ссоры в наших рядах? Они только и мечтают, чтобы наши солдаты перестали подчиняться центурионам, центурионы — трибунам и чтобы все мы, пешие и конные, позабыв о порядке и дисциплине, устремились навстречу собственной гибели. Мощь армии, друзья, основана на том, что солдаты подчиняются приказам полководца, а не стараются разузнать побольше о его планах, и в час опасности то войско оказывается сильнее, которое перед тем было более сплоченным и спокойным. Пусть остаются при вас ваше мужество и ваше оружие, а думать и направлять вашу доблесть предоставьте мне. Провинились среди вас немногие, наказаны будут лишь двое, остальные пусть навсегда забудут о событиях этой позорной ночи, пусть ни в одной армии никогда не узнают об угрозах сенату, раздававшихся здесь. На высший совет империи, где заседают лучшие люди всех провинций, не решились бы поднять руку, клянусь Геркулесом, даже варвары-германцы, которых Вителлий изо всех сил старается натравить на нас. Так может ли быть, чтобы подлинные сыны Италии стали требовать убийств и казней сенаторов, чтобы истинно римское юношество посягнуло на сословие, придающее славу и блеск нашему делу и ставящее нас неизмеримо выше того сброда, что окружает Вителлия? Он захватил земли нескольких племен, у него есть какое-то подобие армии, но сенат с нами, значит государство здесь, а там — враги государства. Ужели вы думаете, что лишь дома, крыши, нагромождения камня составляют этот прекрасный город? Их можно разрушить, можно отстроить заново, — ничего от этого не изменится. Но неколебимо стоит Рим, мир царит в мире, и мы с вами живы до тех пор, пока цел и невредим сенат. По велению богов создал его прародитель и основатель нашего города; вечный и нерушимый, простоял он от времени царей до времени принцепсов; таким мы приняли его от предков, таким передадим и потомкам нашим; ибо как из вас выходят сенаторы, так из сенаторов выходят государи».

85. Преторианцы благосклонно приняли речь Отона, рассчитанную на то, чтобы пристыдить их и одновременно им польстить, покарать виновных н, однако, сделать это в мягкой форме, — не случайно из всех зачинщиков мятежа он велел наказать лишь двоих. Этой речью он сумел хотя бы на время достичь того, чего не мог добиться с помощью силы, — заставить солдат соблюдать дисциплину и подчиняться приказам. Спокойствие тем не менее не возвращалось. Рим был полой звона оружия и выглядел как город, охваченный войной. Сообща преторианцы больше не затевали никаких смут, однако поодиночке и тайком солдаты, действуя якобы от имени и в интересах государства, продолжали нападать на дома наиболее знатных, богатых и вообще чем-либо известных граждан; к тому же по городу распространился слух, будто в Рим проникли солдаты Вителлия, чтобы выведать настроения различных группировок, и многие этой сплетне верили. Поэтому все всех подозревали, и даже разговоры, которые люди вели у себя дома, при закрытых дверях, не были до конца безопасны. Но больше всего страху натерпелись те, кому приходилось принимать участие в государственных делах: какую бы весть ни принесла молва, каждый старался настроиться на нужный лад и придать своему лицу подходящее к случаю выражение, как бы кто не подумал, что он легкомысленно относится к дурным известиям или недостаточно обрадован хорошими. Особенно сложно было правильно держать себя на заседаниях сената, где молчание могло показаться строптивостью, а независимость подозрительной. Впрочем, Отон, который еще недавно сам был частным лицом и вел себя точно так же, хорошо знал цену всем этим уловкам. На разные лады все называли Вителлия врагом и изменником, наиболее дальновидные ограничивались обычными бранными выражениями, другие осуждали его более резко, но старались, чтобы слова их прозвучали неясно или утонули в общем шуме.

86. В довершение бед на всех наводили ужас доходившие с разных сторон слухи о чудесах и знамениях. На Капитолии статуя Победы, стоящая на колеснице, запряженной парой коней, выронила из рук вожжи; из придела Юноны в Капитолийском храме внезапно вышел призрак выше человека ростом; в ясный безветренный день Тибр тек совершенно спокойно, как вдруг стоявшая на острове посреди реки обращенная на запад статуя божественного Юлия повернулась лицом к востоку; в Этрурии заговорил бык; животные рожали странных уродцев, и происходило еще множество всяких чудес. В далеком прошлом, исполненном невежества и дикости, люди и в обычное время с благоговением и ужасом относились к разным странным явлениям, сейчас же на них обращают внимание только, когда все охвачены страхом. Но главным событием этих дней было неожиданное наводнение, которое и само по себе, принесло много несчастий, и вселило в граждан еще больший страх перед будущим. Уровень воды в Тибре резко поднялся, река сорвала стоявший на сваях мост и разбила мол, перегораживавший течение; масса обломков рухнула в поток, и вытесненные воды затопили не только кварталы, примыкавшие к Тибру, но и части города, всегда считавшиеся безопасными[211]. Волны смывали людей на улицах, настигали их в домах и лавках; народ голодал, заработков не было, продовольствия не хватало; вода подмыла основания огромных доходных домов, и когда река отступила, они обрушились. Едва прошел первый страх, все увидели, что непроходимы стали Марсово поле и Фламиниева дорога[212], а тем самым оказался закрытым путь, по которому Отон должен был выступать в поход. В этом обстоятельстве, порожденном естественными причинами или возникшем по воле случая, тут же усмотрели знамение, указывавшее на неизбежное поражение.

87. Отон, совершив обряд очищения города, принес очистительные жертвы и, взвесив все возможные планы кампании, решил двинуться к Нарбоннской Галлии,так как Пеннинские и Коттианские Альпы, а равно все другие подступы к галльским провинциям были заграждены вителлианскими войсками. Избирая такой план, Отон рассчитывал на силу и преданность своего флота: он выпустил из тюрьмы солдат морской пехоты, уцелевших во время резни у Мульвиева моста, которых Гальба с присущей ему жестокостью велел держать в заточении, сформировал из них особые подразделения в составе легиона, а остальным[213] дал понять, что в будущем они могут рассчитывать на более почетную службу. Флоту были приданы некоторые когорты городской стражи и преторианцы, по численности и боевым качествам составлявшие главную силу армии, охранявшие полководцев и даже дававшие им советы. Верховное командование было поручено примипиляриям Антонию Новеллу и Сведию Клементу, а также Эмилию Пацензу, которому Отон вернул должность трибуна, отнятую у него Гальбой. Кораблями по-прежнему ведал вольноотпущенник Мосх[214]; Отон поручил ему даже следить за людьми, которые по рождению были гораздо его выше. Командовать пешими и конными войсками назначили Светония Паулина, Мария Цельза и Анния Галла[215], но самым доверенным лицом был префект претория Лициний Прокул. Отличившийся во время службы в римском гарнизоне, но неопытный в военном деле, он избрал легкий путь к почестям: стал клеветать на других командиров, отрицая те хорошие качества, которые у каждого из них были, — способность Паулина внушать к себе уважение, стойкость Цельза, опытность Галла, и в результате благодаря своей ловкости и подлости добился превосходства над людьми порядочными и скромными.

88. Примерно в эти же дни был выслан в Аквин[216], под гласный и не слишком строгий надзор, Корнелий Долабелла[217], он не совершил никакого преступления, но был под подозрением как человек из древней фамилии и родственник Гальбы. Многие из высших должностных лиц и большинство консуляриев получили от Отона приказ выехать вместе с ним в армию, — не для участия в военных операциях или содействия им, а для того только, чтобы состоять в его свите; среди них находился и Луций Вителлий[218]; Отон обращался с ним с обычной своей любезностью, не как с братом императора, но и не как с братом врага. Приказ Отона вызвал в городе переполох. Люди всех сословий боялись происходящего и опасались за будущее: наиболее заслуженные сенаторы были дряхлы и за долгие годы мирной жизни обленились, изнеженные аристократы отвыкли от походов, всадники никогда их и не знали. Чем больше каждый старался скрыть свой страх и трепет, тем очевиднее они становились. Немало было и таких, кого обуревало бессмысленное тщеславие; они покупали дорогое оружие, породистых лошадей и уместные разве что на пирах и попойках предметы роскоши, которые они тоже считали частью военного снаряжения. Люди мудрые думали о том, как обеспечить интересы мира и государства; самые легкомысленные, неспособные заглянуть в будущее, тешили себя пустыми надеждами; многие из тех, кто в обычное время со страхом скрывается от кредиторов, теперь среди неурядиц и беспорядков приободрились и чувствовали себя в безопасности.

89. Мало-помалу, однако, и чернь, и простонародье, которых обычно не задевают беды, переживаемые государством, начали испытывать на себе тяготы войны: все деньги уходили на нужды армии, цены на продукты питания росли. Во время восстания Виндекса эти трудности мало коснулись населения; тогда город чувствовал себя в безопасности, борьба легионов с галлами, разворачивавшаяся в провинциях, казалось, шла за рубежами империи. Вообще с тех пор, как божественный Август положил начало власти цезарей, римский народ вел войны на далеких окраинах империи, а все заботы и почет выпадали на долю одного человека. При Тиберии и Гае государство страдало от бед, преследующих людей и в мирное время; восстание Скрибониана[219] против Клавдия оказалось уже подавлено, когда весть о нем достигла Рима; Нерон был свергнут не силой оружия, а слухами и молвой. Теперь же на театр военных действий были выведены легионы и флоты, были выведены — что прежде бывало очень редко — войска городской стражи и преторианцы; западные и восточные провинции со всеми сосредоточенными в них армиями образовывали тыл, и, при других полководцах, такая война могла бы затянуться надолго. Отон был уже совсем готов к походу, но ему стали советовать проявить уважение к древним обрядам и повременить с выступлением, пока не будут возвращены на место священные щиты[220]; он же не допускал и мысли об отсрочке, говоря, что подобное промедление сгубило Нерона. К тому же Цецина уже перешел Альпы и надо было спешить.

90. Накануне мартовских ид Отон поручил сенату заботы о делах государства и распорядился передать лицам, возвращенным из ссылки, деньги, вырученные от распродажи их имущества, конфискованного Нероном, если только эти суммы не были уже взяты в казну. При всей справедливости и эффектности этого распоряжения практически оно ничего не дало, ибо конфискации эти производились Нероном очень поспешно[221]. Вскоре затем Отон созвал собрание граждан, где говорил о величии Рима, превозносил единодушие, с которым сенат и народ его поддерживают, и весьма осторожно коснулся легионеров-вителлианцев, обвиняя их скорее в незнании подлинного положения дел, чем в неподчинении. О Вителлии он не упомянул совсем, — то ли потому, что сам опасался говорить о нем, то ли человек, писавший ему речь, боясь за себя, предпочел обойтись без нападок на Вителлия: говорили, что в гражданских делах Отон пользовался знаниями и способностями Галерия Трахала[222], точно так же как в военных опирался на советы Светония Паулина и Мария Цельза. Некоторые даже утверждали, что уловили в речи Отона ораторскую манеру Трахала, прославившегося частыми выступлениями в суде, — его многословный и звучный слог, поражающий рядового слушателя. Льстивые, как всегда, крики и рукоплескания толпы были преувеличенно громки и неискренни: можно было подумать, что в поход провожают диктатора Цезаря или императора Августа. Стараясь превзойти друг друга, все наперебой желали Отону удачи и призывали на него благословение богов, не из страха или особой преданности, а как бы наслаждаясь собственным пресмыкательством; так, в частном доме, в толпе рабов и клиентов каждый преследует свои корыстные цели, и даже мысль о чести семьи не приходит никому в голову. Отправляясь в поход[223], Отон поручил наблюдать за спокойствием в городе и ведать делами государства своему брату Сальвию Тициану.