Большевики растерялись. Они никак не ожидали того, что случилось. Не ожидали наступления.
Но это не беда, и отчаиваться им нечего. Ведь это вполне соответствует психологии большевизма: большевики никогда не ожидали того, что случалось. Они никогда не чувствовали и не предчувствовали поворотов истории и были лишены всякой политической интуиции до степени редкой и поразительной.
Почти ни одно крупное рабочее движение не было уловлено ими своевременно. Лучшее, что они могли делать, — это примазываться к делу post factum, что ими же самими было определено в 1905 году талантливым термином «хвостизм».
Им было очень досадно и совестно, когда они проморгали гапоновское движение. Но тогда весь их политический темперамент уходил на борьбу с меньшевиками. И радость их по поводу состоявшегося провала и ареста меньшевистской группы была чиста и искренна.
— Ничего, пусть посидят в тюрьме, книжки почитают, поучатся.
О Гапоне узнали только 9-го января, когда расстреливали рабочих у Зимнего дворца.
— Гапон? Кто такой Гапон? Почему рабочие пошли за ним? Энгельс сказал, что вооруженная борьба на улицах современного города невозможна.
Однако, решили послать кое-каких агитаторов.
— Хвостизм!
Послали двух мальчиков, а сами принялись за дело: ругать меньшевиков.
Настали красные дни первой русской революции. Перекинулось кровавое пламя по городам и селам, загудели набаты. Загрохотали ружья.
По принципам хвостизма, настала пора выписывать Ленина.
Волновалась молодежь. Ожидала тревожно.
— Сам Ленин! Сам приедет! Ах, дожить бы только! Ах, взглянуть бы только!
Приехал.
Поднял воротник, спрятал нос, пришел на собрание.
Вот он какой!
Рост средний, цвет серый, нос «обыкновенный». Только лоб нехороший: очень выпуклый, упрямый, тяжелый, не вдохновляющий, не ищущий, не творческий — «набитый» лоб.
Стали гадать, что скажет. Ну, и сказал.
Сказал:
— Энгельс говорит, что на улицах современного города невозможно вооруженное выступление.
Сказал. Сказал в то время, когда по всей России несся огненный смерч революции.
Ничего не чувствовал, ничего не предчувствовал. Знал только то, чем был набит, — историю социализма. Так и пошло.
Искренний и честный проповедник великой религии социализма. Но, — увы! — на этого апостола не сошел огненный язык дара Духа Святого, нет у него вдохновения, нет взлета, и нет огня.
Набит туго весь, как кожаный мяч для футбола, скрипит и трещит по швам, но взлететь может только от удара ногой.
Этим отсутствием чуткости можно объяснить благоденствие и мирное житие провокаторов рука об руку с честнейшими работниками-большевиками.
Этим можно объяснить и бестактность «запломбированного вагона».
Энгельс не мог предвидеть этой пломбы и не мог дать своей директивы.
Что касается провокаторов, то ведь, мало слышат их, потому что слова и дела их всегда соответствуют и даже превосходят самые яркие лозунги «обрабатываемой» ими партии, — надо чувствовать, как они говорят и делают. Для людей, лишенных этой чуткости, всегда будут происходить события, которых они никак не ожидали.
Разве не дискредитировано теперь слово «большевик» навсегда и бесповоротно?
Каждый карманник, вытянувший кошелек у зазевавшегося прохожего, говорит, что он ленинец!
— Чего ж тут? Ленин завладел чужим домом, карманник — чужим кошельком. Размеры захватов различные, — только в этом и разница. Ну да ведь большому кораблю большое и плавание.
Ленинцы, большевики, анархисты-коммунисты, громилы, зарегистрированные взломщики — что за сумбур! Что за сатанинский винегрет!
Какая огромная работа — снова поднять и очистить от всего этого мусора великую идею социализма!
Большевики хотели сделать смотр своим приверженцам en grand.
Порадовать свое сердце.
Мне приходилось часто слышать ленинцев на маленьких уличных митингах. Их антураж всегда был трогательно хорош.
Один раз, в знаменитую ночь после милюковской декларации, какой-то большевик на углу Садовой требовал отказа от аннексий и контрибуций. Стоящий рядом со мной молодой солдат особенно яро поддерживал оратора, — ревел, тряс кулаком и вращал глазами.
Я прислушалась к возгласам солдата.
— Не надо аннексий! Долой! Ну ее к черту. Опять бабу садить! Долой ее, к черту!
Вот кто поддерживал ленинцев:
— Опять бабу садить!
Солдат искренно думал, что аннексия — это баба, которую собираются куда-то садить. Да еще «опять». Значит, она и раньше сиживала, эта самая аннексия.
В другой кучке центром был высокий солдат-хохол, старательно уверявший, что министров надо выгнать, иначе «хидра реакции поднимет свою холову». А рядом стояла старуха, утирала слезы и умиленно приговаривала:
— Дай ей Бог, сердешной, пошли ей Господи! Уж намучавши, намучавши…
Все это похоже на выдуманную фельетонную юмореску, но даю вам честное слово, что это слишком глупо, чтобы было выдуманным.
Это было частное выступление великой армии Ленина. Выступление идейное.
Но ведь Ленин своей армией доволен. Старухой, молившейся за гидру реакции. Доволен солдатом, не желающим «садить бабу». Доволен даже Малиновским. Даже теми несколькими десятками зарегистрированных громил-специалистов. Он от них не отречется.
Великое триумфальное шествие безграмотных дураков и сознательных преступников.
Каждый, кто желает поменьше работать и побольше жрать, смело называет себя ленинцем.
— Жранье явное и равное.
Любая лошадь подпишется под таким лозунгом и пойдет за хозяином, провозгласившим его.
А Ленин, рассказывая о заседании, на котором были он, Зиновьев, Каменев и пять лошадей, будет говорить:
— Было нас всех восьмеро.
Как выйдут они из этого тупика?
Неужели Ленин опять поднимет воротник, спрячет нос и поедет в Швейцарию?
А ведь выходить как-нибудь нужно. Потому что те сознательные работники, которые до сих пор шли за ним, увидя себя в лошадиной компании, вряд ли пожелают остаться в ней.
Сколько веков издевается человечество над неудачной выходкой Калигулы, посадившего лошадь в сенат.
А ведь одна лошадь, да еще в сенате, гораздо меньше компрометирует дела, чем целый табун, как опора великого дела мирового социализма.
Июнь 1917, «Русское Слово»