(Из жизни сибирских переселенцев)

I

Была ясная летняя ночь. Луна светила весело и спокойно; она заливала своим серебром поляны и дороги, пронизывала лучами леса, золотила реки… В эту самую ночь из дверей переселенческого барака[1], крадучись, вышел Семка, вихрастый, бледнолицый мальчик лет одиннадцати, огляделся и вдруг побежал, что было мочи, по направлению к полю, откуда начиналась большая дорога. Боясь погони, он часто оглядывался, но никто за ним не бежал, и он благополучно достиг сначала поляны, а потом и трактового пути[2]; здесь он остановился, что-то подумал и потихоньку пошел вдоль по дороге.

Это был один из тех беспризорных детей, которые остаются сиротами после переселенцев. Родители его умерли в пути от тифа, и Семка остался одиноким среди чужих людей и чужой природы, вдалеке от родного села, которое называлось — Белое, и которое он помнил лишь по белой каменной колокольне, по ветряным мельницам, по речке Узюпке, где, бывало, купался с товарищами. Но где это село и речка Узюпка — было для него такою же тайной, как и то место, где он находился сейчас. Он помнил одно, что пришли они сюда вот по этой самой дороге, что переезжали раньше поперек какую-то широкую реку, а еще раньше плыли долго на пароходе, ехали по машине, и ему казалось, что стоит только пройти эту дорогу, как будет большая река, потом машина, а там уже будет и речка Узюпка и село Белое, где он знает наперечет всех стариков и мальчишек.

Помнил он, как умерли его отец и мать, как их положили в гроб и отнесли куда-то за рощу на незнакомый погост. Помнил Семка еще и то, как он плакал и просился домой, но его заставили жить здесь, в бараке, кормили хлебом и щами и всегда говорили: «Теперь не до тебя!» Даже начальник Александр Яковлевич, который всеми распоряжался, закричал на него и приказал жить, а если будет мешаться, то обещал выдрать за волосы. И Семка волей-неволей жил и тосковал. Вместе с ним жили в бараке еще три девочки и один мальчик, которых забыли здесь родители и ушли неизвестно куда, но те дети были такие маленькие, что нельзя было с ними ни играть, ни шалить.

Проходили дни и недели, а Семка все жил в ненавистном бараке, не смея никуда отлучиться. Наконец, ему надоело. Ведь вот же она, та самая дорога, по которой они пришли сюда из «Расеи»!.. Не пускают добром, так он и сам убежит! Разве долго?.. И опять он увидит родное село, Узюпку, опять увидит Малашку, Васятку и Митьку, своих закадычных приятелей.

Хотя страх быть пойманным и удерживал Семку долгое время, однако надежда увидеть свою речку, своих товарищей и родное село была так велика и соблазнительна, что Семка, затаив в душе заветную мечту, выбрал удобное время и, отказавшись навек от даровых щей, выбежал на дорогу, и был счастлив, что возвращается домой. Ему казалось, что нигде нет такого хорошего места, как Белое, и во всем свете нет такой хорошей реки, как Узюпка.

Уже луна приближалась к горизонту, уже наступало утро, а Семка все шел по дороге, вдыхая свежий росистый воздух и радуясь тому, что всякий шаг приближает его к дому.

II

Кажется, все, что только возможно придумать для человека, все это видала и испытала обширная Сибирь, и ничем не удивишь ее, — никакой новинкой! Проходили по ней тысячи верст закованные арестанты, громыхая тяжелыми цепями, кололи и рыли в темных рудниках ее недра, томились в ее острогах; по ее дорогам, весело звеня бубенцами, мчатся резвые тройки, а по тайгам[3] бродят беглые каторжники, воюя с зверями, и то выжигают селения, то питаются Христовым именем: толпы переселенцев тянутся из России почти сплошной вереницей, ночуя под телегами, греясь у костров, а навстречу им идут назад другие толпы, — обнищавшие, голодные и больные, и много их умирает по пути, — и ничто никому не ново. Слишком много чужого горя видала Сибирь, чтобы чему-нибудь удивляться. Не удивился никто и на Семку, когда тот проходил селением или спрашивал:

— Которая тут дорога в Расею?

— Все дороги в Расею ведут, — просто отвечали ему, и махали руками вдоль пути, как бы удостоверяли его направление.

И Семка шел без устали, без боязни; его радовала свобода, веселили поля с пестрыми цветами и звон колокольчиков проносившейся мимо почтовой тройки; иногда он ложился на траву и крепко засыпал под кустом шиповника, или забирался в придорожную рощу, когда становилось жарко. Сердобольные сибирские бабы кормили его хлебом и молоком, а попутные крестьяне иногда подвозили в телегах.

— Дяденька, подвези, пожалуйста! — упрашивал Семка, когда его догонял кто-нибудь на лошади.

— Тетенька, подай милостыньку! — обращался он в деревнях к хозяйкам.

Тетенька, подай милостыньку! — обращался он к хозяйкам

Все его жалели, и Семка был сыт.

На третий день перед Семкой заблестела река.

— Вот, вот! Она и есть!

Он вспомнил, как недавно с отцом они переехали поперек эту реку; только их тогда было очень много, и народ перевозили не разом, а партиями. Он вспомнил, как на барке, на которой они переплывали, ходили вокруг столба две лошади с завязанными глазами и тянули какой-то канат, а возле лошадей бегал с кнутом старик в рубахе и широкой шляпе и все кричал охрипшим голосом. «Н-но! проклятые! Н-но! но! родные!» И лошади от его крика бегали быстрее вокруг столба, и канат крутился тоже быстрее, а барка все ближе подвигалась к другому берегу… Но где же теперь эта барка?

Широко разливалась перед Семкой река. Солнце уже закатилось, и багрянец неба ярко отражался в воде. Было красиво и тихо, но всюду было так пусто, что Семка смутился. Вдалеке, на противоположном берегу, виднелось какое-то селение, а направо и налево тянулись рощи. Спустившись по круче к самой воде, Семка начал вглядываться то в одну, то в другую сторону, но было попрежнему все пусто и немо, только у ног его сердито плескалась холодная река да по небу тянулись гуськом какие-то птицы.

В смущении, он побрел вдоль по берегу, но нигде не было ни души, не слышалось ни единого звука. Между тем, багрянец заката начал медленно угасать; бледнее становилось небо, и на дальних полях закурилась роса.

Семка задумался.

Потом он сел на песок и только тогда почувствовал, что устал и что итти более не может. Да и куда же уйдешь, когда перед глазами вода?.. Сначала он глядел на эту воду, следил, как она стремится куда-то вперед и плещется о берег, потом глядел на небо, на меркнущее пространство вдалеке за рекой, на лес, на поляны, — и что-то грустное, смутное ложилось камнем на его детское сердце. Была ли это простая боязнь или сознание круглого сиротства, или раскаяние, или, может быть, дума о родине, но только Семке хотелось заплакать, хотелось есть и пригреться, хотелось видеть подле себя отца с матерью, и он, закусив палец, сидел неподвижно над рекой, уставившись глазами куда-то вдаль, и ничего не видел перед собою.

Вдруг среди затишья послышались звуки, неясные и негромкие. Семка встрепенулся. Казалось, кто-то пел про себя, нехотя, заунывную песню, пел лениво, сквозь зубы, почти сквозь сон…

Действительно, из-за куста, где река делала небольшой изгиб, показался челнок; он плыл не спеша и держался возле самого берега.

— Дяденька… довези! — крикнул Семка, когда рыбак, мурлыча песню, поравнялся с ним. — Дяденька!., а, дяденька!..

Тот повернул голову, и Семка увидел его загорелое нерусское лицо, с клочком черной бороды и вздернутой верхней губой, из-под которой виднелись острые белые зубы. Сидел он в таком маленьком челночке, вырубленном из ствола, что вода приходилась почти вровень с бортами; при этом речная зыбь сильно качала его, и была страшно, что он сейчас опрокинется и утонет. Но рыбак спокойно опустил весло (другого весла у него не было) и пристально поглядел на мальчика.

— Дяденька, — несмело повторил Семка, — перевези пожалуйста!

— А деньга давал? — резко ответил тот, и было заметно, что он недоволен просьбой.

Потом он нахмурил брови и сморщил нос, отчего зубы его сделались еще длиннее, и почесал себе грудь корявыми пальцами. Белая рубаха, с тесемкой у ворота, которая покрывала его сутулое тело, была расстегнута, и в прорехе виднелась грудь, такая же темная, землистого цвета, как было его лицо.

Грубый ответ, злое выражение лица рыбака и наступающая ночь среди пустыни совсем озадачили Семку. В эти три дня он перевидал много людей, но все они относились к нему участливо, сердечно, и только сейчас, когда помощь была особенно дорога и необходима, он встретился с суровым человеком и в первый раз почувствовал своей детской душою — чужого… Это был именно «чужой» человек, которому все равно, будет ли Семка сыт и жив, или не будет. И Семка глядел на него со страхом, почти враждебно. Ему вдруг стало так печально и тяжело, так стало жалко отца с матерью, так сиротливо и горько, что захотелось броситься в воду и умереть. И, не зная, что сделать, Семка схватился обеими руками за волосы, повалился ничком на песок и зарыдал громко, во весь голос; даже рыбаку стало жалко его. Он подумал, не заблудился ли мальчик и не живет ли на той стороне реки.

Дяденька, довези! крикнул Семка

Пожав плечами, он резко крикнул, чтобы Семка взглянул на него:

— Гей-гей!..

Потом указал на дно своего челнока, где валялась кучей мелкая рыба, и грубо проговорил:

— Садись!

III

Прошло две недели.

Много дорог и деревень осталось позади, за Семкой. Он не унывал и брел не торопясь, только иногда поспрашивал:

— Далеко ли еще до Расеи?

— До Расеи-то? — отвечали ему, — да неблизко. К зиме, гляди, попадешь, а может и раньше.

— А зима-то скоро?

— Нет, зима не скоро. Еще осени не было.

Когда Семка проходил селом или когда издали случалось ему завидеть высокую белую колокольню, то слезы навертывались ему на глаза, а на душе становилось радостно и тепло.

Но вот, наконец, и город.

За городской заставой сначала запестрели перед Семкой направо и налево бревенчатые серые домики с зелеными, красными и серыми крышами, потом пошли белые каменные дома; по улицам бродили куры, хрюкали свиньи; потом потянулись дворы и заборы, встретились у почтовых ворот полосатые верстовые столбы, раскинулась площадь с высокою колокольней за железной решеткой, а напротив нее торчала серая, тощая, бревенчатая каланча, где на самой макушке ходил вокруг по барьеру солдат, а впереди опять виднелись башни, заставы…

Не останавливаясь. Семка прошел городом и снова вышел на тракт, где было ему привольнее и веселее.

IV

Чем дальше, тем более во всем замечал Семка, что наступает осень. «Ладно, скоро зима», — думалось ему, и родное село казалось все ближе и ближе. На полях не вились уже пестрые бабочки, не кружились стрекозы; деревья роняли листву, трава увядала: небо чаще заволакивалось серыми жидкими тучами; по ночам стояли холода. Но Семка думал: «Теперь уж скоро! Теперь недалеко!»

Проходя по тракту, Семка с утра еще ничего не ел и теперь чувствовал голод. Завидев в кустах человека, который сидел, поджав под себя ноги, и что-то жевал, он остановился и с завистью глядел, как тот, облупив яйцо, откусывал, заедая хлебом.

— Тебе чего? — спросил человек, не поднимаясь и продолжая жевать.

Семка молчал.

Человек этот был не молод, с серой короткой бородой, с загорелым и обветрившимся лицом, с узкими впалыми глазами. На ногах его были надеты шерстяные пимы[4], на плечах — пестрый пиджак, а на затылке — картуз.

— Тебе чего? — повторил он, вглядываясь в Семку.

— Дедушка, — несмело ответил Семка, — дай, хлебца кусочек…

— Самому, приятель, подали. Ну, да на… Поделюсь!

Он протянул ему корку и опять спросил:

— Ты чей такой? Откуда взялся?

— Домой иду… в Расею.

— В Расею? Вот и я в Расею… В зачем ты идешь?

Семка начал подробно рассказывать о своей жизни. Он говорил, как было ему скучно в бараке, как захотелось домой, и как он убежал ночью, а незнакомец все слушал да кивал головой, точно хваля его за что-то.

— Молодец, брат, — проговорил старик, похлопав Семку по руке. — Только гляжу я, плохая твоя жизнь!.. Видно, по моим следам пойдешь: ни дома тебе не видать, ни своего места не знать… Собачья жизнь! Прямо, собачья!

— А ты, дедушка, кто такой? — с интересом проговорил Семка и сел напротив старика.

— Кто я-то?.. Да никто… Так… Одно слово — Неизвестный.

Старик глубоко вздохнул и провел ладонью по лицу, точно утираясь.

— Да, брат… Ты человек малый, а и то вон как тебя назад потянуло… Всегда оно так, тянет, тянет… домой-то.

— А что, дедушка, дойду я к зиме до Расеи?

— Нет, не дойдешь. Потому, пойдут холода, а на тебе вон даже пальтишка нет… Хаживал я… Знаю… Не дойдешь, говорю. Замерзнешь.

От его слов Семка закручинился. Задумался и старик. Оба, потупив глаза, молчали.

Семке в это время казалось, как он будет замерзать, и было горько, что никто об этом не узнает в Белом. А старик думал свою думу и молча шевелил усами.

— Так ты куда? — неожиданно спросил Неизвестный, поднимаясь с травы.

— Я, дедушка, домой…

— Ну, и я домой. Пойдем вместе.

Оба они молча вышли на дорогу и побрели, не торопясь, вперед.

V

Свечерело… Ливший с полудня дождь пронизал до костей Семку и Неизвестного.

— Иди, брат, иди, — подбадривал старик. — Поспешай. А то двинет, это, осень-то взаправду, по-настоящему, а мы с тобой еще до гор не дошли. Что ж тогда? Пропадать нужно.

— Иду, дедушка.

— И то запоздали… Как бы холод, боюсь, не ударил… А то беда!

Семка, несмотря на усталость, чувствовал себя хорошо. Встреча с попутчиком его радовала и бодрила. Он был спокоен, что теперь уж не собьется с дороги и что дедушка приведет его куда нужно; да и поговорить было приятно: а дедушка все время рассказывал про Сибирь, где копают золото, говорил об острогах, о воле, о суровой сибирской зиме и о зеленой весенней травке, которая так и манит человека домой, так и не дает ему покоя ни днем, ни ночью.

— А что, дедушка, мы уж много прошли? — спрашивал Семка.

— Видишь, — голодней стало: значит, к Расеи подвигаемся. А за горы перевалим — там еще голодней будет: потому и говорю: поспешай! В Расеи деньгу любят, а у нас с тобой этого самого нету, ну, и ночуй, где хочешь, и ешь, что знаешь. Сибирь, брат, добрая!.. Только добро-то ее нам не по вкусу… не по зубам. Поспешай, паренек, поспешай!

В стороне от проезжей дороги остановился обоз. Было темно и холодно, и красное пламя костров приветливо манило путников. Распряженные лошади в потемках бродили по поляне, пощипывая вялую осеннюю траву: воза стояли с поднятыми кверху оглоблями, а мужики, разведя огонь, грелись и варили ужин.

— Дозвольте погреться, приятели!.. — сказал Неизвестный, подходя к костру.

— Садись, — ответили равнодушные голоса.

Старик подсел и протянул к огню руку. Семка тоже приблизился. Промокшее платье вскоре согрелось, и по спине пробежала приятная дрожь.

— Откуда идете? — спросил кто-то из мужиков, вглядываясь в лицо Неизвестному.

— Издали идем. К домам пробираемся.

— Паренек-то твой, что ли?

— Нет, встречный. Переселенский он-то… Сиротой остался.

— Вишь ты, промок сердешный!

На Семку все обратили внимание. Он сидел возле самого костра и, ежась, глядел как горят и корчатся в огне сучья, как тянется по ветру белый дым, как пенится и шипит в котелке варево.

— Сирота, стало-быть? — спросили мужики и опять стали смотреть на Семку.

Потом начали разговаривать о хлебе и о работе; потом, когда поспела еда, принялись за ужин.

— Ешь, несчастненький, ешь, — угощали Семку. — А то, вишь, зазяб.

Семка наелся и прилег отдохнуть. После горячей пищи ему было приятно поваляться возле огня. Сучья весело трещали; пахло дымом и свежею корою, — совсем так же, как бывало в Белом. Только если б это было дома, он накопал бы сейчас картошки и бросил бы в огонь. И Семке вспоминался обуглившийся картофель, который и пахнет, и руки жжет, и на зубах хрустит.

Над головою Семки светились звезды, такие же ясные, частые, как в Белом, — и ему хотелось думать, что Белое теперь где-нибудь близко… Ноги его ныли от усталости, земля холодила бок и спину, а костер так хорошо пригревал ему лицо и грудь, и коленки.

Мужики все еще о чем-то разговаривали; дедушка тоже разговаривал с ними. Семка слышал его голос: «Трудно, приятели, трудно»… И мужики говорили тоже, что «трудно». Потом голоса их стали глуше и тише, точно зажужжали пчелы… Потом поплыли перед Семкой красные круги, потом разлилась широкая холодная река, а за рекой показалось Белое… Семка хотел броситься к нему вплавь, но Неизвестный поймал его за ногу и сказал: «Трудно! трудно!..»

Потом опять завертелись красные и зеленые круги, — и все перемешалось…

Семка спал, как убитый.

VI

Было раннее серое утро, когда он открыл глаза. По небу тянулись тучи; холодный ветер налетал порывами на потухший костер и, выхватив кучку золы, со свистом разносил ее по полю. Мужиков уже не было, а Неизвестный, свернувшись в комок, лежал на земле.

Семка приподнялся и сел.

— Дедушка! — позвал он старика, но тот не ответил. «А где ж мужики-то?» — подумалось ему сейчас же, и вдруг стало страшно за Неизвестного…

Ветер свистел, раздувая золу; по черным головешкам шуршали обгорелые ветки, и все поле, казалось, шуршит и стонет… Становилось жутко.

— Дедушка! — крикнул еще раз Семка, но голос его отнесло ветром в другую сторону.

Глаза его против воли закрывались, голова отяжелела и сама падала на плечи. Семка снова прилег, а вокруг и отовсюду гудело ему в уши: з-з-з-з!.. И ему чудилось, что Неизвестного убили разбойники, чудилось опять где-то близко Белое, но войти в него кто-то мешает, кто-то тянет назад, тянет туда на огромное поле, где стоит серый барак. — «А… ты домой?!» — говорит чей-то сердитый голос. Затем приносят горячие щи и наливают Семке прямо в рот, льют на голову, льют все больше и больше, так что на голове вырастает целая горячая гора, а щи все льют, все льют… Голова распухает, внутри горит костер, Семка задыхается и открывает глаза.

Над ним сидит Неизвестный и печально кивает головой.

— Что, брат? — говорит он, трогая его лицо рукою.

И Семка видит над собою небо, солнце, седую бороду, впалые глаза.

— Что брат?.. Дело-то наше, видно, дрянь!

— Дедушка… — еле пробормотал Семка.

— Ну-ка брат, встань, посиди!

Старик поднял его, посадил к себе на колени и дал привалиться к своей груди головой.

— Что, брат?

— Ничего, — пробормотал снова Семка.

— Очувствуйся немножко, да надо итти, как-нибудь… Не помирать же здесь! Бог милостив!

Через час они уже брели тихонько по дороге обнявшись. Неизвестный шагал мерно и уверенно, а Семка часто спотыкался и сбивался с шагу.

— Город-то больно далече, — жаловался старик. — В больницу бы тебя положить… Ты ведь не то, что я… тебе можно… А мне вот глаз нельзя туда показать… в город-то. Эх житье, житье!..

Немного спустя Семка остановился.

— Дедушка… ноги не идут. Давай посидим.

— Отойдем в рощу. Там потеплее. Ну, держись за меня. Вот так! Ну пойдем.

В роще оба они сели. Неизвестный велел Семке положить голову к нему на колени, а сам наломал сучьев и сделал из них постель.

— Ложись, ложись, мужичок!.. Ложись!

— Дедушка, — взмолился Семка, — не бросай меня одного!.. дедушка!

Они брели тихонько по дороге, обнявшись

Он горько заплакал и не говорил уже более ни слова. Опять ему стало казаться, что вокруг все гудит и свистит, опять кто-то тянет его за голову, и все перед ним кружится и горит… — Домой! домой!.. — тяжело выговаривает иногда Семка и через силу открывает глаза, но уже ничего не видит… Иногда кажутся ему какие-то новые люди, незнакомый новый барак; то видит он мать, то речку Узюпку, то опять незнакомых людей, то дедушку Неизвестного; и ночь, и день мешаются вместе, и, наконец, Семка снова открывает глаза.

Он лежит в комнате, на мягкой постели; он ясно видит над собой потолок, видит, как за окном шатается голое жидкое деревцо: он в страхе думает: «Опять барак?!» — и хочет вскочить и бежать, но тело его не шевелится, а голова точно примерзла к подушке.

«Где ж дедушка?» подумал Семка, ища глазами знакомое лицо. Но не было ни старика, ни леса, ни трактовой дороги, и Семке стало горько и больно, зачем бросил его Неизвестный, — и тихие слезы обильно заструились по его бледному, исхудалому лицу…

VII

Однажды, в больничном халате, все еще слабый после болезни, Семка стоял у окна и задумчиво глядел на пустынную улицу, где ветер гонял через лужи сухие осенние листья. Позади Семки стоял Демидыч, больничный солдат, и тоже глядел, думая свою думу. Он уже рассказывал Семке, как его больного, без памяти, принес сюда старик. «А тут случился исправник… Глянул он, это, на старика, да и говорит: „Здравствуй красавец!“» А старик-то так и присел. «Опять, говорит гуляешь?» Ну, сейчас его и взяли… Третий раз старик-то с каторги бегает. Третий раз его ловят…

— Нынче их отсылают, — говорил солдат. — Гляди, сейчас поведут.

Вскоре до слуха Семки донеслись глухие странные звуки. Потом показались солдаты с ружьями на плечах, а за ними шла толпа в серых халатах и круглых шапках, громыхая цепями, которые болтались и звенели у рук и у ног; по обе стороны и позади шли также солдаты; все ежились от холода.

С замиравшим сердцем Семка прильнул к стеклу и во все глаза глядел на эту серую толпу, отыскивая знакомого. Вдруг он отчаянно закричал, почти взвизгнул и начал бить по стеклу кулаками.

— Дедушка! Дедушка! Дедушка!.

Среди арестантов он увидал Неизестного, который, путаясь в цепях, проходил почти возле окна.

— Дедушка! дедушка!.. — кричал Семка, не помня себя от радости и от ужаса.

Заслышав стук, многие повернули головы. Оглянулся и Неизвестный. Семка видел как он взглянул на него своими впалыми серыми глазами, видел как он вздохнул и печально покивал ему головою.

Среди арестантов он увидал неизвестного, который, путаясь в цепях проходил почти возле окна

Слезы градом брызнули у Семки, сердце бешено колотились в груди — а, между тем, партия и конвой прошли уже и скрылись за углом дома. Семка все еще бился и кричал: «Дедушка!..», а сторож равнодушно говорил:

— Чего ревешь? нечего реветь: тебя вернут скоро на родину, потому ты дите, и тут тебе вовсе не место. Сказано: вернут, — не ори!

Но Семка рыдал и все старался заглянуть куда-то вкось, за угол, куда унес свои цепи его случайный верный друг — Неизвестный.